355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пенелопа Фицджеральд » Голубой цветок » Текст книги (страница 9)
Голубой цветок
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 12:00

Текст книги "Голубой цветок"


Автор книги: Пенелопа Фицджеральд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

38. Каролина в Грюнингене

Странно – в Теннштедте была своя ярмарка, и даже, как водится, со своею особинкой – Kesselfleisch[52]52
  Мясо в котле (нем.).


[Закрыть]
: свиные уши, пятачки, обрезки сала со свиной шеи варятся в шнапсе, приправленном перечною мятой. Над большими железными котлами витает дух хлева, дух перечной мяты. Есть и музыка, с позволения сказать, и торговцы из окружных деревень выходят из рядов, и в пляс – ради сугрева. Каролина давно привыкла ходить на эту ярмарку, сначала ходила с дядей, потом уж с дядей и его женой, и на этот год опять туда отправилась.

– Эх, молодая еще, и всем взяла, да жаль суженого нет, свиным пятачком ее попотчевать!

Дядюшка сказал:

– Тебе бы не мешало, кстати, в замок Грюнинген понаведаться, поздравить их с выздоровленьем дочери. И почему ты на той неделе со мною не поехала, когда мне пришлось по делу быть у Рокентина?

Каролина никогда не спрашивала и сейчас не спросила, что думает дядя о Харденберговой помолвке – ведь он о ней, давно, конечно, знал, – и как он относится к тому, что фрайхерра держат в неведенье так долго. Ему и самому, она не сомневалась, неприятно таиться от старого приятеля, тем более фрайхерр ему доверился, поручил пригляд за старшим сыном. Но она не сомневалась и в том, что дядюшка, как большинство мужчин, считал лишь то, что облечено в слова – и лучше в слова написанные, – достойным своего вниманья.

Для посещенья Рокентинов крайзамтманн нанял коня, рессорную двуколку. Остановились в Гебезее, где господский дом принадлежал семейству Олдерхаузен – семейству, то есть давно почившей первой супруги фрайхерра. «Теперь имение в упадке. Н-да, не повезло».

В «Черном парне» спросил он шнапсу и внимательно оглядел племянницу, за несколько месяцев впервые, поскольку, любя ее, как прежде, благополучие и здоровье Каролины всецело поручил Рахели. Крайзамтманн чувствовал, что он как будто в чем-то виноват.

– Тебе, поди, надоело слушать про этот дом и сад, душа моя?

Она улыбнулась. Не в том, стало быть, ее печаль, – про себя отметил Юст. Надо иначе приступиться. У женщин – у них в разном возрасте разные печали, но что-то их уж вечно точит.

– Да, я вот все забываю тебе сказать, я в Треффурте, тому несколько недель, знаешь, видел твоего кузена Карла Августа.

Та же улыбка.

– И мою сестру, твою тетку Луизу, и я…

– И вы подумали, что из нас бы вышла неплохая парочка. Но я уж сколько лет не видала Карла Августа, и он меня моложе.

– А ни за что не скажешь, Каролинхен. Ты немного бледненькая всегда, но…

Каролина положила кусок сахару, налила немного воды себе в стакан.

– И не надо вам с тетей Луизой хлопотать о моей будущности, дядюшка. Уж подождите, пока все надежды минут и позади останется берег юности, печали.

– Это из поэмы из какой-то, что ли? – спросил Юст с подозрением.

– Да, из поэмы из какой-то, что ли. Сказать вам по правде, мне мой кузен совсем не нравится.

– Милая, сама же ты сказала, что уж сколько лет его не видела. Я, кажется, могу тебе в точности напомнить, сколько лет.

В верхнем внутреннем кармане зимнего сюртука Юст держал тесно исписанный дневник за последние пять лет, и он стал охлопывать карман, как бы в надежде, что дневник на это отзовется.

– Кузен был тогда противный, он и теперь противный, – продолжала Каролина. – И он вдобавок, я уверена, гордится своим постоянством.

– Уж чересчур ты неподступна, Каролина, – сказал дядюшка, морщась, как от боли, и она подумала, что он, кажется, разоткровенничался больше, чем хотел, и лучше бы не дать ему терзаться, а то ведь он, чего доброго, сейчас начнет терзаться из-за того, что оскорбил ее чувства. Но отвлечь его всегда нетрудно было.

– Меня, признаться, избаловал Харденберг, – она сказала. – Признаться, разговоры с поэтом мне голову вскружили.

Прибыв в замок Грюнинген, с облегчением она узнала, что Рокентин уже отбыл по делам. Крайзамтманн поспешил за ним следом. Каролина поздоровалась с безмятежной хозяйкой дома, повосхищалась Гюнтером, которому было доставлено колечко слоновой кости, для зубов, вместе с фарфоровой коробкой конфет для Софи, марципанами и пряниками для Мими и Руди и еще парочка кроликов – в хозяйство.

– Добрая, щедрая душа, – сказала фрау Рокентин. – Жилец ваш, Харденберг, здесь, знаете, и брат его Эразм, да, на сей раз Эразм. Он частенько с собой привозит кого-нибудь из братьев.

Сердце Каролины невпопад стукнуло и покатилось.

– Я думаю, Харденберг сегодня вернется с нами вместе в Теннштедт, – она сказала.

– Ах, да-да, а сейчас они в утренней комнате. Здесь всем рады, неважно, кто придет, – сказала фрау Рокентин, и для нее это было и впрямь неважно. – Только вот я не знаю, на что Харденберг этакую тьму устерсов прислал. Вы любите устерсов, милая? Они же портятся, в конце концов.

* * *

Утренняя комната. Харденберг, Эразм, Фридерике Мандельсло, Георг, в первый раз, как видно, мучающий флейту, несколько собачек, Софи в бледно-розовом платьице. Когда Каролина ее видела в последний раз, она ее не отличала от остальных детей. Она и сейчас показалась ей ребенком. Каждую ночь Каролина молилась Господу, чтобы ее избавил от собственных детей, пусть даже не совсем таких, как эта Софхен.

Харденберг уселся рядом со своею Философией, запрятав глубоко под стул ножища. Эразм тотчас шагнул навстречу Каролине, с радостным лицом: не ожидал, Софи привела в восторг, совершенно неподдельный, эта коробка конфет; она больше не будет жевать табак, да ну его, отныне – одни конфеты.

– У тебя от них рези будут, – сказала Мандельсло.

– Меня и так вечно распирает. Я уж Харденбергу говорю, пусть он меня зовет своей пищалкой.

Каролина повернулась к Эразму – как к единственному, выжившему после кораблекрушения вместе с нею. «Много ли мне надо, – она думала, – хоть минутку разделить с кем-то, кто чувствует то же, что и я». Эразм принял ее руку в свою горячую ладонь, что-то начал было говорить, но минутка прошла, и снова он повернулся к Софи с ласковой улыбкой, с бессмысленной улыбкой, как у пьяного.

И этот тоже, поняла Каролина, и этот влюблен в Софи фон Кюн.

39. Ссора

В стихотворенье на тринадцатый день рождения Софи Фриц писал: не верится, но было время, когда он не знал Софи, он тогда был «вчерашним человеком», беспечным, легкомысленным и прочее. Вчерашний человек отныне и вовеки ступил на верную стезю.

– Но он такой противный был, Фрике, – рассказывала Софи сестре, – и мы поссорились, и все, все кончено между нами.

Это было тем более несправедливо, что Софи сама только и нарывалась на ссору с Фрицем: подруга, Йетта Голдаккер, сказала, что им с Харденбергом непременно нужно поссориться. Милые должны браниться, Голдаккер пояснила, от этого крепчают узы. Из-за чего браниться? – Софи спросила. Из-за любой безделицы, и чем пустяшнее, тем лучше. Однако – они сидели-разговаривали с полчаса, а то и меньше – и вдруг ее Харденберга взорвало, будто какую-то пружину в нем перекрутили, и пружина лопнула:

– Софи, вам тринадцать лет. И как проводили вы время до сих пор? В первый год, я полагаю, вы улыбались и сосали грудь, как теперь Гюнтер. Во второй год, ведь девочки скорее развиваются, чем мальчики, вы научились говорить. Первое слово ваше было – да, какое слово? – «дай!» В три года жадность ваша возросла, вы допивали сладкое вино из рюмок взрослых. В четыре вы научились хохотать, и вам это пришлось по вкусу, вы стали хохотать над всем и вся. В пять лет вас взялись воспитывать. К одиннадцати, ничему не научившись, вы обнаружили, что стали женщиной. Вы испугались, думаю, вы побежали к милой матушке, и та объяснила вам, что тревожиться не надо. Потом до вас дошло, что при вашей щедрой внешности – не темной и не светлой – вам нужды нет узнавать, и уж тем более говорить – ничего разумного. Ну а теперь вы плачете, конечно, чувствительность сама, посмотрим же, надолго ли вас хватит, моя Философия…

Он не умеет себя вести, – рыдала Софи. Так говорили ей, когда бывали ею недовольны, более сильного упрека она не знала. Фриц отвечал, что был в Лейпцигском, Йенском и Виттенбергском университетах, и уж там, верно, научился себя вести получше, чем какое-то тринадцатилетнее дитя.

– Тринадцатилетнее дитя, подумай, Фрике! Можешь ты такое вообразить, можешь ты такое объяснить?

– Но сам-то он как объяснил?

– Сказал, что я его измучила.

В последовавших письмах Фриц себя честил невоспитанным, неучтивым, невозможным, недостойным, несносным, наглым и бесчеловечным.

Мандельсло ему советовала это прекратить.

– В чем бы ни была причина ссоры, она ее забыла.

– Но не было причины, – сказал Фриц.

– Тем хуже, все равно она ее забыла.

Тогда же он обратился с ходатайством к принцу Фридриху Августу Третьему в Дрездене о соискании места инспектора соляных копей, на жалованье, у курфюрста Саксонского.

40. Каково это управлять соляными копями

У Фрица было одно дело – вести записи, молча отмечая все, что можно, на собраниях дирекции, которые проводились при соляных службах Вайсенфельса. Председательствовал фрайхерр фон Харденберг, ему споспешествовали директор соляных копей берграт Хойн и инспектор соляных копей берграт Зенф[53]53
  В переводе с um. – горчица.


[Закрыть]
. Фамилия приводила в восторг Бернарда – инспектор соляных копей Зенф! – и только Бернард вслух поминал несчастный случай, который знали все: Зенф подделал роспись, протратив назначенные для казенной стройки суммы на возведение собственного дома, попался и был присужден к двум годам каторги, позже замененным на восемь недель тюрьмы.

– Вот жалость, – говорил Бернард, – а то бы можно с ним поболтать о том, каково сидеть на хлебе и воде.

– Сам можешь поставить этот опыт здесь, дома, когда вздумается, – отвечала Сидония.

Хойн был из совсем другого теста. Всего на несколько лет старше обоих своих коллег, он казался дряхлым и сам себя называл «Старым Хойном, живым архивом соляных копей». В длиннополом сюртуке грубой ткани, в которую будто изначально впряли пыль, он был как те подземные духи сумерек, которые редко, нехотя, показываются на белый свет – и не к добру, не к добру. Быть может, это из-за белесой кожи так казалось, из-за миганья, скрипа. «А ходящий-то архив, поди, страдает ревматизмом». Хойн, дай срок, мог ответить на любой вопрос. Сверясь с гроссбухами – затем разве, чтобы убедиться: они подтверждают все цифры и детали, какие он сам уже назвал. «Попробовали бы не подтвердить», – думал Фриц.

В Зенфе, напротив, дотлевала подавленная сила редкого ума, вследствие дурацкой незадачи обреченного не пользоваться впредь своей изобретательностью. Через определенные промежутки времени каждому, кто связан с копями и солеварнями, дозволялось представлять в письменном виде свой план усовершенствования работ. В тщательно продуманном труде, который некогда, он надеялся, будет увенчан его именем, Зенф предлагал: соль Тюрингии и Саксонии выпаривать отныне не в железных чанах над древесными кострами при температуре восемьдесят градусов по стоградусной шкале, но – пользуясь солнечным теплом. Потребуется куда меньше солеваров, и домов для них не надо строить. Когда же от проекта использования солнечной энергии грубо отмахнулись, Зенф предложил удвоить число колес на тачках, вывозящих рапу на поверхность. «Директор фрайхерр фон Харденберг рассмотрел этот план, – записал Фриц, – и отметил кратко: „Quad potest fieri per pauca non debet fieri per plura“[54]54
  «Там, где можно достигнуть многого малым, не следует употреблять большего» (лат.).


[Закрыть]
. (Где можно обойтись меньшими средствами, ими ограничься.) Инспектор соляных копей Зенф с жаром возражал, что этак не сдвинешься вперед, мелочная экономия есть путь к застою. Так или иначе, в грядущем девятнадцатом столетии, когда, если верить Кантову пророчеству, человек научится, наконец, властвовать собой, и самим тачкам, надо полагать, не будет места. Директор соляных копей Хойн заметил, что, если так, не стоит и время тратить на усовершенствование их. Инспектор Зенф сказал, что решение директора для него закон, но он не станет прикидываться, будто им доволен».

– Я исполнял все, что вы мне поручали, – Фриц сказал отцу, – и впредь буду исполнять, буду даже еще больше стараться. Но вы не можете от меня ожидать, что за несколько месяцев я сделаюсь как старый Хойн.

– Не могу, к несчастью, да и не ожидаю, – отвечал фрайхерр, – даже если тебе суждена долгая жизнь, Вильгельму Хойну ты уподобишься едва ли.

Прежде, обходя округу, Фриц любовался древними вершинами. Теперь он жадно озирал предгорья, кряжи, взором старателя в них прозревая медь, серебро, лигнит. Как настоящий горный инженер, облачась в серую робу и штаны шахтера, он спускался в штольни.

– Твой сын готов поселиться под землей, – говорил Юст фрайхерру. – Он и на свет не хочет вылезать… Я остерег его, конечно, чтобы руки шахтерам отнюдь не пожимал, они это могут счесть дурной приметой. Он огорчился.

Фриц покрывал страницу за страницей схемами разведки новых залежей лигнита, описаниями способов, как усовершенствовать обжиг извести, метеорологическими сводками, которые могли помочь при очистке рапы, доводя ее до более высоких результатов, заметками о правовой стороне солеварения. Но он себя видел и геогностом, натуралистом, который, как сам он говорил, явился «на совсем новую землю, к темным звездам». Горное дело представлялось ему не наукой – искусством. Кто, как не поэт, художник, услышит разговор утеса со звездой? А эти кряжи и предгорья с их драгоценным грузом металлов, угля, соли – не суть ли они следы тех троп, какие проложили издревле, ступая по земле, звезды и планеты?

«Что было, то повторится вновь, – он писал, – но на каком витке истории они вернутся и будут бродить средь нас, как некогда бродили?»

Каролина Юст мужественно выслушивала все, что он узнавал и чем ему не терпелось поделиться. Она сидела за шитьем, покуда Фриц продирался сквозь дебри «Продолжения отчета о приобретении угленосного участка земли под Мертендорфом».

– Когда эти данные подтвердятся, не может быть решительно никаких сомнений относительно будущих схем приобретения, и смело можно утверждать, что крестьяне непременно значительно поднимут цены в сравненье с…

– И ведь как пить дать, поднимут, – сказала Каролина. – Но когда вы делали этот отчет?

– Я его не делал, он уже был сделан. Мне следует учиться делать отчеты об отчетах. В этом, если угодно, меня наставлял ваш дядюшка.

– Вы были его лучший ученик. Едва ли он когда возьмется за другого.

– И тем не менее отец не принимает меня всерьез.

– Это вы сами его всерьез не принимаете.

– Не ему ли, отцу, следовало похлопотать о месте для меня, о месте с жалованьем? Я мог бы рассчитывать сначала хоть на 400 талеров.

Она молчала: вдевала новую нитку в иголку.

– Юстик, а ведь как часто вы подсчитывали, небось, сможете ли вы с ним вести хозяйство на такую сумму!

Ага, его воображенье, стало быть, обскакало ее собственное, и горькая разлука с Нежеланным вдруг обернулась денежным вопросом! У Нежеланного, выходит, нет оплачиваемого места, у него жалованья нет! Каролина возмутилась. Как бы она ни раскаивалась с первой же минуты в своей выдумке, но выдумка была – ее, и более ничья. Это она, она сама, пусть сдуру, создала Нежеланного, и ее коробило, что из него делают недотепу (ему же, как-никак, за тридцать!), неспособного содержать жену. Его уничижают. Нет, надо огорошить Харденберга.

Обыкновенно это легко ей давалось. И она ему сказала – вполне правдиво, – что хоть от всей души сочувствует ему в поисках места, но относительно профессии самой, она должна признаться, ее посещают известные сомненья. Эразм займется лесным хозяйством, если окончит курс в Хубертусберге. Карл и Антон будут солдаты, тут, положим, не ей судить, не ее ума это дело, но – извлечение солей и минералов из земли… ах, да видела она, не раз видела все эти солеварни в Халле и Артерне, видела, вдыхала этот удушливый желто-темный дым над взвесями под Фрайбургом и не может об этом думать иначе, как о насилии над Природой, которая никогда не стала бы творить подобного уродства.

– Мы ведь так часто, Харденберг, с вами говорили о Природе. Не далее как в среду вы говорили за столом, что, хотя культура человеческая и промышленность могут развиваться, Природа пребудет неизменной, и наш первейший долг уважать те требования, какие она к нам предъявляет, и… – не удержалась, перешла черту, какую сама же себе запретила преступать, – вы говорили, что Софи – сама Природа.

И – зажмурилась, чтобы не видеть его лица. А Фриц уже кричал:

– Ах, Юстик, и ничего-то вы не поняли! Горное дело не вымогает у Природы ее тайн, оно их высвобождает! Вообразите, что в недрах вы обнаруживаете плененных, древних сынов Матери-Земли, которых мы затаптываем в грязь! Да по мне, это как встреча с Королем металлов, который с надеждой вслушивается в стук кирки и ждет, когда старатель одолеет все препятствия, чтоб вывести его на свет! Его освободить, Юстик! Что чувствует Король металлов, впервые подставляя лицо солнечным лучам!

Тут бы ей сказать: «Прелюбопытные теории, а на собрании дирекции вы их, случаем, не излагали?», но слова не шли с языка. Тот же самый голос читал ей первую главу «Голубого цветка». Фриц меж тем уже тащил из папки новую страницу, исписанную острым ломким почерком – еще отчет об отчете, на сей раз итог, и схемы, схемы: точки кипения поваренной соли, соляные удобренья.

41. Софи в четырнадцать лет

За два дня до четырнадцатилетия Софи, 15 марта 1796 года в годовщину своей помолвки – все не благословлённой, все даже не объявленной отцу – Фриц отправился к теннштедтским ювелирам, чтобы снова изменили его перстень. На перстне, он объяснял, должен быть крошечный портрет Софи, по той миниатюре, которая никому не нравилась – но делать нечего. Правда, это выражение лица, вспугнутое, ждущее, было на ней схвачено, да и смешенье это – темного со светлым. На обороте велел он выгравировать слова – Sophie sey mein schuz geist — Софи, будь моим ангелом-хранителем. В стихах на день рожденья он писал:

 
Что искал я, то нашел,
Что нашел, меня искало.
 

В июне 1796 Фриц наконец-то написал и отцу, и матери.

Любезный батюшка,

не без смущенья шлю я к Вам это письмо, на что так долго не решался. Давно уж было бы оно отослано, ежели бы несчастные обстоятельства мне в том не воспрепятствовали. Все надежды мои я полагаю на вашу дружественность и сочувствие. Нет ничего дурного в том, что лежит у меня на сердце, но часто в предмете этом родители и дети не достигают понимания взаимного. Вы, я знаю, всегда готовы быть покровителем и другом детей своих, но Вы – отец, а часто любовь отеческая противуречит устремленьям сына.

Я избрал девицу. Она небогата, и хотя знатного, но не старинного рода. Это фройлейн фон Кюн. Родители ее, из которых мать владеет собственностью, живут в Грюнингене. Я с нею познакомился во время делового визита своего в дом отчима. Я пользуюсь дружбой и доверенностью всего семейства. Но ответ самой Софи долго оставался неопределен.

Давно бы уж просил я согласия вашего и благословения, но в начале ноября Софи тяжело занемогла, да и теперь еще она лишь медленно выздоравливает. Вы один можете вернуть покой душе моей. Нижайше прошу согласия вашего и благословения моего выбора.

Остальное я изъясню при нашей встрече. От вас от одного зависит сделать дни эти счастливейшими в моей жизни. Правда, сфера деятельности моей сузится вследствие брака, но, заглядывая в собственную будущность, полагаюсь я на труд, веру, экономию, равно как и на разумность и расторопность Софи. Она не воспитана в роскоши, довольствуется малым, а мне не нужно ничего, кроме того, что нужно ей. Да благословит Господь сей важный, сей трудный час. Хорошо высказать все, что на душе, но осчастливить меня может только живой ваш голос, высказывающий отцовское согласие ваше.

Фриц.

Милая матушка,

я буду ждать Вас в девять часов ввечеру в среду через две недели, одну, в саду Вайсенфельса. Ни о чем более не прошу, зная ваше нежное сердце.

Фриц.

Хофрат Эбхарт, правда, не очень знал, что делать дальше, но к такому обороту он привык. Он замечал, что для пациентки его в замке Грюнинген слишком большое общество, слишком много шума, слишком много собачек, птичек, слишком много посещений Харденберга с его дикими речами. На несколько дней он упрятал ее в санаторию, в которой сам имел долю, при Вайсензее. Санатория, к сожалению, казалась сырой и душной в сравненье с замком Грюнинген. «Дом обезлюдел», – стонал Рокентин, затем что и Георга, едва стал малый похож на человека, отослали в Лейпциг, в школу. Не больше двадцати шести душ теперь за стол садятся. Свои заботы Рокентин убрал за край сознанья, как убирают на полку крысоловку, до времени хотя бы, раз стала не нужна.

– Ну, и что же он говорит, фрайхерр? – спросила Мандельсло.

– Я к нему послал письмо, – ответил Фриц, – и к матушке, я объяснил им…

– …то, что они и так, конечно, знают. Сами же рассказывали, как тогда еще, когда ваш йенский друг, помощник хирурга Дитмалер, гостил у вас, папаша ваш его допытывал на сей предмет. Разве что имени Софхен он не знает, покуда письма не получил.

– Мне об одном нужно у вас спросить, – Фриц не отступал. – Будем друг с другом откровенны. Что, если вдруг отец откажет мне в благословении? Что, если он решит меня разлучить с моей Философией, с владычицей моего сердца? Живя здесь, в этом раю, вы и представить себе не можете, что такое неправедная власть.

– Я знаю, что такое разлука, – проговорила Мандельсло.

– Отец сам дважды был женат. Мне двадцать четыре года, никакой закон курфюрста Саксонского не может меня осудить, в случае, ежели вступлю в брак против его воли, как и мою Софи, когда ей исполнится четырнадцать. Последует она за мной, скажите, Фридерике, бросит ли вызов свету, откажется ли от него, чтобы быть со мной?

– На что вы жить-то будете?

– То немногое, что нам нужно, я заработаю солдатом, писарем, журналистом, ночным сторожем.

– Эти занятия для знати все запрещены.

– Под другим именем.

– … и в другой стране, полагаю, если бумаги выправите, – не угодно ли на юг?

– Ах, Фрике, юг, вы знаете его?

– Откуда? – отвечала Мандельсло, – кто станет меня возить на юг? Разве мужний полк отправили бы в край лимонных рощ в цвету[55]55
  «Ты знаешь край лимонных рощ в цвету?» Песня Миньоны из романа Гёте «Ученические годы Вильгельма Мейстера». Перевод. Б. Пастернака.


[Закрыть]
.

– Да, да, но вы не ответили на мой вопрос.

– Вы хотите, чтобы она оставила дом, где с тех пор как себя помнит… Ради Бога…

– Вы полагаете, у ней не достанет храбрости?

– Храбрость, когда не понимаешь, во что ввязываешься, не лучше, чем невежество.

– Какие речи, Фрике! Храбрость – не просто стойкость, нет, это способность творить собственную жизнь, как бы ни препятствовали нам в этом Бог и человек, творить, чтоб ежедневно, еженощно она была такой, какою вы ее вообразили. Храбрость нас делает мечтателями, храбрость нас делает поэтами.

– Она не сделает из Софхен хорошую хозяйку, – сказала Мандельсло. Фриц это пропустил мимо ушей и повторил отчаянно:

– Последует она за мной? Снесет расставанье? – моя любовь ей облегчит его – последует она за мной?

– Господи, прости меня, боюсь, что да.

– Чего же тут бояться?

– Я вам запрещаю к ней подступаться с этим.

– Вы мне запрещаете…

– …не я, так найдется кому запретить.

– Вы это про кого?

– А то вы не знаете?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю