Текст книги "Голубой цветок"
Автор книги: Пенелопа Фицджеральд
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
32. Путь ведет вовнутрь
Фриц не решался взять с собой художника на Клостергассе, где он непременно проговорился бы родителям насчет Софи. Делать нечего, пришлось его выпроводить из «Дикаря» и усадить в дилижанс, который отправлялся в Кельн.
Сразу идти домой Фрицу не хотелось, и он тихо побрел прочь из города и забрел на кладбище, которое так хорошо он знал. Вечер уже вовсю синел над ясной желтизной, и северное небо стояло легкое, сквозное, и делалось прозрачней и прозрачней, будто бы с тем, чтоб кончить откровеньем.
На кладбище вели железные ворота с золочеными вензелями по навершию. Муниципалитет Вайсенфельса предполагал расщедриться еще и на железную ограду, но покуда к воротам примыкал лишь деревянный палисад, кое-как уберегавший освященную землю от набегов пасторской скотины. Стоя по колено в пресвитерском навозе, коровы без любопытства смотрели на прохожих. Фриц шел мимо поросших травою всхолмий, вместе с зелеными межами почти уж канувших в туман. Как водится на кладбищах, валялись на земле забытые предметы – железная стремянка, корзинка для еды, даже лопата, – будто здесь непрестанно кипит работа, и вечно ей мешают. Кресты, железные, каменные, как прорастали из земли, и те, что меньше, стремились дотянуться до высоких. Иные повалились. Кладбище, в дни общих празденств служащее местом семейственных прогулок, заброшенным не назовешь, однако ж и ухоженным вы бы его не назвали. Повсюду торчали сорняки, бродило несколько гусей. Жалящие насекомые, взлетев с навозного двора, с кладбищенской земли, висели в нездоровом воздухе победной тучей.
Похрустывание и топот пасторских коров слышались и там, где старые могилы или пустые еще участки, отрезанные друг от друга загустевающим туманом, стали зеленеющими островами, стали зеленеющими покоями для одиноких дум. И на одном из них, чуть впереди, юноша, почти мальчик, стоял в прозрачной тьме, поникнув головой, весь белый, тихий и безгласный, сам как памятник. Вид его для Фрица был утешен, он знал, что юноша этот – хоть и живой, не смертен, но что теперь меж ними нет границы.
И Фриц сказал вслух:
– Мир внешний есть мир теней. Он забрасывает тени в царство света. Как все изменится, когда сокроется тьма, и тени минут. Вселенная, что ни говори, внутри нас. И путь ведет вовнутрь, всегда вовнутрь.
Он спешил на Клостергассе, с кем-то поскорее поделиться тем, что видел, но Сидония сразу сбила его вопросом, кто этот молодой человек, который так проникновенно говорил с ним в «Дикаре» – их Готфрид углядел. – О, это, видно художник, бедный! – Но почему же бедный? – удивился Фриц. – Да Готфрид говорит, у него в глазах стояли слезы. – И что ж портрет? Он написал его? – спросил Эразм. – Нет, – сказал Фриц, – у него не получилось.
Уж как он сам хотел простить Эразма. Они теперь обыкновенно ни словом не поминали о Софи. Фриц смотрел на брата, как на упрямого язычника.
– Но эскизы-то хоть есть? – спросила Сидония.
– Есть несколько эскизов, – ответил Фриц. – Так, легкие наброски – линия-другая, облако волос. Он заявляет, что ее нельзя нарисовать. Мой перстень – вот что меня тревожит, на нем предполагалось поместить уменьшенный портрет. А теперь я должен довольствоваться этой миниатюрой, будь она неладна.
– Никак не можешь оставить в покое свой перстень, – сказал вернувшийся из школы Бернард, бесшумными шагами вступая в комнату. – Вечно тебе надо гравировать его, опять гравировать. Без всякой гравировки лучше было бы.
– Да ты его не видел даже, – сказала Сидония. – Никто из нас не видел. – Она улыбнулась старшему брату. – А тебя, признайся, нисколько не печалит мысль о Том, что твою Софи нельзя нарисовать?
Сидония отчаянно прикидывала, чего можно ожидать от Готфрида. Вдруг его спросят про незнакомца из «Дикаря», и, если спросит сам фрайхерр, он ему, конечно, выложит всю правду. Да, но Готфрид не знает даже, что молодой человек, которого он видел, – художник, а кроме того, Сидонию утешала мысль, что внимание отца всегда сосредоточено на очередном предмете, только на одном. Недавно, к облегченью матушки, он вновь допустил в дом Leipziger Zeitung. Затем его всецело поглотил вопрос о том, что вынес Фриц из поездки на копи и солеварни Артерна, затем он пожелал обсудить, вернее, высказать свое суждение о Буонапарте, который, что ни говори, кажется, малый с головой. До завтра, по крайней мере, на этом можно будет продержаться.
Фриц прошел по мрачному, тускло-лоснящемуся дому, не вслушиваясь в звуки вечерних гимнов, доносившихся из-за закрытых дверей кухни. Сначала – к матушке и маленькому Кристофу, тощему, как тень, от летней лихорадки.
– Ты здоров, Фриц? Не нужно ли тебе чего? Ты всем доволен?
Он рад бы попросить у нее чего-нибудь, о чем-нибудь спросить, но ничего не мог придумать. Вдруг она спросила:
– Ты что-то скрываешь от отца?
Фриц схватил ее за руку.
– Верьте, матушка! Я все ему скажу… все, то есть что…
С силой, совершенно неожиданной, она закричала:
– Нет, Христом-Богом тебя молю, что бы это ни было, не надо!
33. В Йене
Еще всерьез не принявшись за работу, но заключив заранее по Артерну, каково придется ему хлебнуть, Фриц отправился в Йену, повидать друзей. Тридцать миль Гауль готов был одолеть, хоть и без особенного рвения.
– Харденберг, – говорила Каролина Шлегель, – сто лет, как в Йену глаз не кажет.
– Будем надеяться, что мы вдоволь его наслушаемся, как бывало, – протянула Доротея Шлегель, – пока он не свернет на Грамматишештрассе и не начнет распространяться про Абсолют.
Иоганн Вильгельм Риттер, частый гость у нее в доме, ей напомнил, что Харденберга нельзя мерить общей меркой, даже общей меркой Йены, где пятнадцать обитателей из двадцати – профессора.
– Для него нет истинной границы между видимым и невидимым. Все существующее тает в мифе.
– То-то и беда, – перебила Каролина Шлегель. – Бывало, он нам растолковывал, как с каждым днем мир все стремится к бесконечности. А теперь, мы слышим, вдруг занялся добычей и производством соли и бурого угля, а уж они-то в мифе не растают, пусть Харденберг хоть из кожи лезет вон.
– Сам Гёте управлял серебряными приисками герцога Веймар-Саксонского, – вставил ее супруг.
– И весьма неудачно. Гёте обанкротил эти прииски. Что до Харденберга, он, я полагаю, со своими прелестно справится, вот чего я не могу ему простить. Он станет наконец совершенно меркантилистиш. Женится на этой племяннице крайзамтманна, сам, глядишь, в свое время крайзамтманном заделается.
– Мне жаль, что он себе позволил стать мишенью для насмешек, – сказал Риттер.
– Но мы же не над философией его смеемся, даже не над этой соляной манией. А просто оттого, что у него большие руки-ноги, – сказала Каролина Шлегель. – Мы все его любим.
– Любим от души, – сказала Доротея.
Друзья бродили по осенней Йене, в бору над городком, а то вдоль Парадиза – так йенцы называли тропу по-над Заале. Порой и Гёте, нередко там проводивший лето, тоже гулял по Парадизу, сложив в задумчивости руки за спиной. Гёте было теперь уже сорок шесть лет, и шлегелевские дамы за глаза величали поэта: Его Старейшество или Его Божественное Величество. Нарываться на людские скопища Гёте не любил. При его приближенье группы гуляющих ловко дробились, прежде чем ему придется столкнуться с ними. Фриц отставал, не посягая на внимание великого человека.
– Меж тем вы бы многое могли ему сказать, – внушала ему Каролина Шлегель. – Могли бы с ним побеседовать, как человек молодой, как начинающий поэт – с поэтом, почти несокрушимым.
– Но у меня нет ничего, достойного его внимания.
– Ах, ну и ладно, – отвечала она, – тогда поговорите хоть со мною, Харденберг. Поговорите со мной про соль.
На музыкальные вечера и конверсационе в Йене народ валил валом, но не каждый там пускал острое словцо, не все и рот открывали. Иные неловко переминались с ноги на ногу, не сомневаясь в том, что званы, но теперь, придя, не уверенные в том, что здесь припоминают, как их зовут.
– Дитмалер!
– Харденберг! Я сразу, ты входил еще, тебя узнал.
– А как я входил?
Не мог же Дитмалер взять и сказать: «Ты все такой же смешной, и каждый тебе все так же рад». Разрыв меж невозвратными студенческими днями и настоящим – саднил, как рана.
– Ты теперь хирург? – спросил Фриц.
– Не совсем, но скоро стану. Я, видишь, из Йены недалеко уехал. Вот получу диплом и неплохо заживу. Мать моя жива, но младших братьев у меня теперь уже нет, ни сестер.
– Gott sei Dank[46]46
Слава Богу (нем.).
[Закрыть], у меня и тех и других тьма! – крикнул Фриц порывисто. – Едем же со мной, ты погостишь в Вайсенфельсе. Друг, милый, едем!
Вот так Дитмалер и стал свидетелем Большой Стирки и со всею искренностью заверил фрайхерра фон Харденберга, что он, Дитмалер, ничего не знает о том, чтобы сын фрайхерра путался с молодой мещаночкой или с иной какой-то женщиной.
34. Садовый флигель
Рокентины, у себя в Теннштедте узнала Каролина Юст, позвали Фрица в крестные к маленькому Гюнтеру, новому младенчику. «По рукам-по ногам опутать его хотят», – подумала она.
Эразм, единственный союзник, ей писал из Хубертусберга:
«Я готов смириться с тем, как уж изъяснял вам, что буду играть в жизни Фрица куда более скромную роль, и себя заранее убеждаю в том, что я уже смирился. Но ведь не с тем, не с тем, что его отнимет у нас жадное дитя. Казалось бы, раз Софи фон Кюн – дитя, она непостоянна, она еще переменит, глядишь, свое решение. А вот поди ж ты – я не могу сказать, чтобы мысль эта тешила меня».
Фриц вернулся в Теннштедт и сразу прошел на кухню, объявляя, что слишком пропылился на летних дорогах, чтоб сразу вваливаться в гостиную.
– А крайзамтманн где? Где фрау Рахель?
Где они – да какая тебе разница? – вертелось на языке у Каролины. Тебя так долго не было, ты можешь наконец поговорить с той, кто в самом деле тебя поймет. Не ты ли говорил, что мы – как две пары часов, поставленные на одно и то же время? Вслух она сказала:
– Они в садовом флигеле. Да! Он построен наконец.
– О! Надо взглянуть, – сказал Фриц. Он умывался у колодца, но, когда она накинула шаль, с глубокой нежностью прибавил:
– Милый Юстик, не надо думать, что я забыл, о чем мы толковали так недавно.
Каролина как раз думала, что он забыл все-все – или почти все. Потом, утершись полотенцем, он повторил:
– Никогда напрасно сердце не вздыхает, Юстик. – И она сама не знала, печалиться ей, или нет. Во рту стояла горечь – как смертная слюна.
Двадцать минут целых идти с ним вместе, к этому саду, – на задворках под названьем Runde[47]47
Круг (нем.).
[Закрыть]. Он ей предложит руку. Но ведь на каждом шагу соседи и знакомые станут приставать: «Ах, фрайхерр, никак вы из Йены воротились». – «Да, из Йены». – «Ах, мы так рады вас видеть в добром здравии, так рады, что вы из Йены воротились». А сами, как поутру встают в Теннштедте, так ввечеру, небось, там же ложатся спать – примерно восемнадцать тысяч раз подряд.
– А теплынь-то, теплынь, – неслось со всех сторон. – В этакую погодку, все бы жить и жить.
Участок Юстов был невелик и без деревьев, но они его купили уже возделанный, засаженный: овощи, жимолость, махровые розы. Сам флигель был построен так, как должны строиться флигели, заказанные одному из двух мастеров-плотников Теннштедта, и живописно обшит резными и позолоченными досками. Название не поражало скромностью: Der Garten Eden[48]48
Эдем (нем.).
[Закрыть].
Юсты сидели в дымном облаке крайзамтманновой трубки, рядышком, на новенькой скамье, у новенького входа. Больше на скамье никто б не уместился. Тоже – общий замысел местных садовых флигелей. Оба смотрели блаженным взглядом в сторону Runde в удушливом, слоистом запахе: жимолость, хмель, табак.
– Привет вам, благословенная чета! – Фриц крикнул издали.
Юст и сам не мог бы отрицать: в последнее время он просто помешался на подробностях постройки. Он возил Фрица в Артерн – ради ученичества, чтобы слушал все внимательно, вникал в противоречья солеваров. Но хотя велел Фрицу вести дотошнейшие записи, домой вернулся он все с той же нетерпеливой, жадной мыслью о точном размещении Vorbau, портика для своего флигеля. Под каким углом будет туда заглядывать утреннее солнце? Солнца закатного, каждому известно, лучше избегать.
Даже теперь, пока Рахель расспрашивала о своих йенских приятельницах (без прежней легкой колкости, заметил Фриц), крайзамтманн опять свернул на свой Vorbau. Селестин Юст, всегда казалось Фрицу, знал, что такое довольство, но никак не страсть, – и потому мог быть сочтен счастливым человеком. Теперь Фриц понял, как он ошибался. Самое недовольство – вот что делало Юста поистине счастливым. Хотя, кроме как разрушив и снова перестроив весь флигель, с Vorbau уже решительно ничего нельзя было поделать, Юст не мог угомониться, он без конца достраивал и перестраивал его у себя в уме. Вселенная, что ни говори, внутри нас.
35. Софи холодна, холодна, как лед
Софи к Фрицу: …У меня кашель и насморк, но мне, кажется, легче, когда я думаю о вас. Ваша Софи.
Осенью 1795 года Фриц кое-как добрался до Грюнингена и нашел там беззаботную Софи. Она играла с Гюнтером, чей жизненный опыт был до сих пор, очевидно, вполне положительный, ибо он улыбался всему, очертаньями напоминающему человека.
– Он гораздо крепче нашего Кристофа, – проговорил Фриц с легким уколом сожаленья. Гюнтер ничего не делал вполовину. Подхватив от домашних кашель, он его приберегал до ночи, чтобы тогда, как большого лающего пса, эхом пустить по всем коридорам дома.
– Да, он кашляет и улыбается всем без разбору, – сказал Фриц, – но все же я чувствую себя польщенным, когда очередь доходит до меня. Обманываться так приятно.
– Харденберх, а почему вы мне не писали? – Софи спросила.
– Милая, милая Софи, я вам писал, я каждый день писал на той неделе. В понедельник я вам объяснял в письме, что, хоть его и создал Бог, мир только тогда и существует, когда мы его воспринимаем.
– И вся эта дрянь, значит, наших собственных рук дело! – вскинулась Мандельсло. – Говорить такое юной девочке!
– Все, что до тела касается, не наших рук дело, – сказала Софи. – Вот у меня левый бок болит, не сама же я так устроила.
– Ну, хорошо, давайте друг дружке жаловаться, – сказал Фриц, но Мандельсло объявила, что она совершенно здорова, всегда здорова.
– А вы не знали? Все знают, что я родилась на свет для того, чтобы быть всегда здоровой. Мой муж в этом уверен, уверены все в этом доме.
– Почему вы раньше не приехали, а, Харденберх? – спросила Софи.
– Мне теперь много приходится работать, – он ответил. – Если приведется нам венчаться, мне нужно много, много работать. Я ночами сижу над книгами.
– А зачем вам так много читать? Вы теперь уж не студент.
– Был бы студент, не читал бы много, – сказала Мандельсло. – Студенты не читают. Они пьют, студенты.
– А почему они пьют? – спросила Софи.
– Потому что хотят познать всю истину, – сказал Фриц, – и это приводит их в отчаяние.
Гюнтер было задремал, но теперь проснулся и что-то проворчал в знак своего несогласия с Фрицем.
– Ну и чего бы им стоило, – Софи спросила, – познать всю истину?
– Вот этого как раз они не могут подсчитать, – ответил Фриц, – зато прекрасно знают, что надраться можно за три гроша. Ей теперь тринадцать лет, будет четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать. Проходит время, время. Господь, можно сказать, остановил часы.
Но она холодна и холодна, вся холодна насквозь.
36. Доктор Хофрат Эбхарт
В Грюнингене, не успел Фриц уйти, Мандельсло спросила у Софи, зачем та помянула свою боль в боку:
– Сама же говорила – мы ничего ему не скажем.
– Он ничего не должен знать, – подтвердила Софи важно.
– Так зачем же ты сказала?
– Ну, хотела просто поговорить про это, пока он здесь. Он ничего не заметил, знаешь, Фрике, я смеялась, и он ничего не заметил.
К началу ноября боль не унялась. Это была первая серьезная болезнь Софи, собственно, вообще первая ее болезнь. Сначала думали не ставить в известность Фрица, но 14 ноября, в полдень, когда он вернулся в дом Юстов, горничная, девушка Кристель, внося ему кофий, сообщила, что его дожидается посыльный. Посыльный был из Грюнингена. Чувства у Кристель были смешанные: она хотела во что бы то ни стало удержать молодого фрайхерра в доме. Заявился, наконец, а стало быть, думала Кристель, он наш, он барышнин.
«Сначала я не очень испугался, – писал Фриц Карлу, – но узнавши, что она больна, – моя Философия больна, – я известил Юста (мы только-только начали с ним поверять счета) и без дальнейших объяснений отбыл в Грюнинген».
– Что ж я теперь фройлейн Каролине-то скажу, – разволновалась Кристель. – Оне вон на базар пошли.
– Скажешь точно то же, что мне сказала, она к этому точно так же отнесется, – был его ответ.
Боль у Софи в боку была первым признаком опухоли, сопряженной с чахоткой. Эти боли, считается, иногда проходят сами собой. Хофрат Фридрих Эбхарт надеялся на такой исход, он полагался на свой опыт. О браунизме он ничего не знал.
В своих «Elementae Medicinae»[49]49
«Основы медицины» (лат.).
[Закрыть] Браун приводит таблицу возбудимости при всех видах расстройств, в которой идеальное соотношение означено цифрою 40. Фтизис, начальная стадия чахотки, в этой таблице далеко не достигает 40. Браун, следственно, в случаях фтизиса предписывал для поддержанья в пациенте желанья жить – разряды электричества, алкоголь, камфару, наваристые супы.
Ни одно из этих средств доктору Эбхарту на ум не приходило, меж тем диагноз он поставил верно. Оно неудивительно: каждый четвертый пациент доктора Эбхарта умирал чахоткой. Фройлейн фон Кюн молода, конечно, но молодость в таких случаях – не сильная подмога пациенту. У доктора Эбхарта не было случая послушать начало «Голубого цветка», но приведись ему такое, он бы мигом распознал, что сей цветок обозначает.
37. Что такое боль?
Кашель Софхен вскоре оттеснил Гюнтеров кашель в тень. При кашле этом ее так же распирало, как от смеха, и ей приходилось, бедной, не только боль терпеть, но и не хохотать.
А что, если бы боли вовсе не существовало? Когда они были все маленькие в Грюнингене, Фридерике, тогда еще не Мандельсло, но уже всегда при деле, соберет их, бывало, всех вместе после вечерни и рассказывает воскресную историю.
«Жил-был один честный купец, – она рассказывала, – и у купца у этого никогда не болело ничего, не то, что у нас с вами. От роду у него не болело ничего, и так дожил он до сорока пяти, и, когда заболел, совсем не догадался, звать доктора и не подумал, и вот однажды ночью слышит он: отворяется дверь, – сел купец на постели и видит в ярком лунном свете кто-то незнакомый входит в комнату, а это – Смерть».
Софи не могла понять, в чем суть истории.
– Вот повезло ему, да, Фрике?
– Ничуть не повезло. Боль для него могла бы стать остереженьем, он понял бы, что болен, а так – остереженья никакого не было.
– Не надо нам остережений, – галдели дети, – без них хватает непонятного.
– Но у того купца не осталось времени обдумать свою жизнь, покаяться.
– Каются одни старухи да говнюки! – орал Георг.
– Ты, Георг, несносен, – сказала Фридерике. – Тебя пороть бы надо в школе.
– Меня порют в школе, – сказал Георг.
Хофрат прописал: прикладывать к больному боку Софи припарки на льняном семени, и они были такие горячие, так жгли, эти припарки, что на коже оставался невытравимый след. Льняное семя пахло сквозным лесом, грузными мебелями, тяжелыми смазными сапогами ночного сторожа, – их бесперебойно поставляет муниципалитет, ведь сторож обходит улицы во всякую погоду, – еловой свежестью, сосной. Так ли, иначе ли, Софи понемногу полегчало.
«Liebster bester Freund[50]50
«Самый дорогой, самый лучший друг» (нем.).
[Закрыть], – писал Фрицу Рокентин, – каково поживаешь? Здесь у нас все идет опять по-старому. Софхен пляшет, скачет и поет, требует, чтобы ее везли на ярмарку в Гройсен, ест за обе щеки, спит, как сурок, держится прямо, как сосна, забросила отвары и лекарства, принимает ванну дважды в день здоровья ради и чувствует себя, как рыба в воде».
«Порой хотелось бы мне быть таким вот хаузхерром, – писал Фриц Карлу из Теннштедта, – всё ему трын-трава, однако ж то, что на сей раз он сообщает, есть истинная правда. Моя милая, моя бесценная Философия не спала ночей, горела в лихорадке, два раза у ней шла горлом кровь, она шелохнуться не могла от слабости. И этот хофрат – возможно, кстати, он дурак – подозревал воспаленье печени. А теперь – с двадцатого ноября – нам сообщают, да мы и собственными глазами можем убедиться, что всякая опасность миновала».
Он просил Карла прислать с надежным человеком две сотни устерсов – этих прямо в Грюнинген, для ублажения болящей, – а в Теннштедт, самому Фрицу, зимние штаны, его шерстяные чулки, его santés (теплые шарфы под камзол), материю для зеленой куртки, белый кашемир на камзол и штаны, и шляпу, и не одолжит ли его Карл своими золотыми эполетами. Он объяснит потом, зачем ему все это занадобилось, и он приедет в Вайсенфельс и там пробудет, пока der Alte[51]51
Старик (нем.).
[Закрыть] гуляет со старыми друзьями в Дрездене на ярмарке, как водится у них раз в году.