Текст книги "Голубой цветок"
Автор книги: Пенелопа Фицджеральд
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 13 страниц)
52. Помощь Эразма
– Фриц, лучший из братьев, – сказал Эразм. – Позволь, я тебе помогу. Покуда не решено, где будет место первой моей должности, я только бременю собою землю. Позволь мне сопровождать твою Софи и Мандельсло, когда они тронутся обратно в Грюнинген.
Дело не терпело проволочки: по зимним дорогам не провезешь больную. Мандельсло уже все почти уладила. Наняла крытую карету, присмотрела за тем, чтобы, на случай заморозков, с шипами подковали лошадей, выслала вперед тяжелую поклажу, наведалась к профессорше, к Штарковой супруге, вручила прощальный дар: серебряные золоченые ножи для спаржи, слуг оделила чаевыми, вымучила из себя письмо к Шлегелям и не мешала фрау Винклер рыдать у ней на плече кряду полчаса. Эразму оставалось только скакать обочь кареты – круглолицый, невнушительный конвой – и быть начеку на каждой остановке. От Грюнингена в десяти милях он пришпорит коня, чтобы предупредить об их приезде. Какая-никакая, все польза для Софи, конечно, польза небольшая. Истинным же побуждением Эразма была сильнейшая из всех известных человечеству потребность: себя терзать.
В первый день тронулись поздно и покрыли только десять миль. В Меллингене «У медведя» Софи тотчас унесли наверх.
– Уже заснула, – сказала Мандельсло, когда Эразм зашел в общую комнату гостиницы, распорядясь поклажей. Племяннице хозяина было поручено сторожить сон Софи и – если что – немедля кликнуть Мандельсло.
Угомонившись наконец, она сидела между неверным мерцанием свечей и светом печи, с арочной приступкой, на которой сушились башмаки и ставились кушанья для сохраненья жара. С одного боку на лицо ей падало сиянье, его золотя, и Эразму на миг почудилось, что это вовсе и не Мандельсло.
– Abendessen[69]69
Ужин (нем.).
[Закрыть] сейчас подадут, – она сказала. Ему же думалось: святая воительница, ангел битвы.
– Я была на кухне, – она продолжала. – Тушеные свиные ножки, сливовое варенье, хлебный суп.
– Мне кусок в горло не полезет, – сказал Эразм.
– Оставьте, мы саксонцы с вами. Мы можем славно отобедать, даже когда у нас разбиваются сердца.
Эразм вздохнул:
– До сих пор, по крайней мере, ей не стало хуже из-за дороги.
– Не стало хуже, нет.
– Но эта боль…
– Я бы на себя ее приняла, если бы можно было, – сказала Мандельсло. – Так часто говорят, но едва ли чувствуют. Я – чувствую. Но желать того, чего не может быть, – не просто тратить время, но терять впустую, а за то, что теряем впустую, мы еще ответим.
– Годы вас научили философии.
К его изумлению, она вдруг улыбнулась, спросила:
– И сколько же, вы полагаете, мне лет?
Он смешался:
– Не знаю… я про это никогда не думал.
– Мне двадцать два года.
– Как мне, – он лепетнул в испуге.
53. Поездка к магистру Кегелю
Нельзя сказать, чтобы хаузхерра Рокентина очень уж любили в Грюнингене, но по хохоту его скучали. Человек беззлобный, он по-прежнему распростирал ручища, принимая друзей в объятья, свистал собак на охоту, но, будто какая пружина в нем сломалась, он не хохотал.
Ничуть не странно, что он поехал в город, к магистру Кегелю: совершенно в его духе – он никогда не мог позвать кого-то в Шлосс и там спокойно дожидаться. Странно то, что с ним отправилась жена. Даже и теперь, во время треволнений, она была бездеятельна или, мягче говоря, спокойна. И вот к заледенелому главному подъезду подали двуколку, оба в нее влезли, и Рокентин, усаживаясь, отчаянно расколыхал рессоры со своего боку.
– Вот точно такая же была погода, – он говорил, – когда Селестин Юст впервые привез к нам Харденберга.
– По-моему, тогда снег шел, – предположила фрау Рокентин.
Магистр Кегель, уйдя от дел, жил со своими книгами в маленьком домике подле городской библиотеки. Он поздравил Рокентина с возвращением приемной дочери из Йены. Все в округе скучали по фройлейн Софи. Он верил от души, что с Божьей помощью здоровье ее поправляется, но в Шлосс Грюнинген являться вовсе не имел намерения.
– Все занятия, какие от меня требовались в вашем доме, я проводил. Мне себя не в чем упрекнуть, но результаты всегда равно меня удручали. Ваши двое младших мне еще не были доверены – но бедной фройлейн Софи, по моему глубокому убеждению, ни под каким видом не следует даже и пытаться, когда она больна, постичь то, что оказалось для нее неодолимым, когда она была здорова. Я полагаю, это решительно ни с чем не сообразным. Одна пантомима выйдет.
– Но Софи этого хочет, – сказал Рокентин.
– И за что бы она желала взяться?
– По-моему, ей бы хотелось изучать что-то такое эффектное, – с жаром заговорил Рокентин, – или, лучше сказать, достопримечательное, чтобы удивить своего суженого.
– Я, кажется, совсем не тот, от кого можно эффектов ожидать, – сказал магистр, оглядывая скромные свои пожитки. – И еще, кажется, я могу воспользоваться случаем и вам сказать, что Харденберга чересчур баловали в вашем доме.
– Всех молодых всегда балуют в нашем доме, – печально согласился Рокентин. Он чувствовал, что Кегель вот-вот наотрез откажется прийти. Фрау Рокентин до сих пор не говорившая ни слова, и тут ничего не сказала. Возможно, она ни о чем и не думала. Однако Кегель пристально в нее вгляделся, когда она вставала со стула, слегка кивнул и сказал, что, ежели не воспоследует иных указаний, он явится в Шлосс в среду на той неделе, «но мне бы не хотелось помешать леченью».
– Вот уж чего вы можете не опасаться, – успокоил его Рокентин, – Софхен теперь на попеченье Лангерманна, а тот ничего ей не прописывает, только козье молоко.
Доктор Лангерманн, заместивший доктора Эбхарда, был уютный, старомодный домашний доктор, пользовавший все достаточные семейства Грюнингена. По его личному мнению, фройлейн Софи только травили чем-то в этой Йене. Выздоровление придет весной: весной козье молоко особенно полезно.
54. Алгебра, как опий, утишает боль
В Вайсенфельсе толковали о конференции по нейтралитету, которая вот-вот должна была открыться в городе, однако же, к смятению лавочников, так и не открылась, о бедах Пруссии, о смерти в Санкт-Петербурге старой блудницы вавилонской[70]70
Екатерина II умерла 17 ноября 1796 г.
[Закрыть], о нареченной Харденберга. Но сам Фриц теперь со старыми друзьями не знался, ни с Брахманнами, ни даже с Фредериком Северином. «От него теперь приветливости не жди, – им говорила Сидония, – как кончит свою конторскую работу, сразу поднимается к себе. Стучи не стучи, не отвечает. Он удалился в царство разума». На это Северин заметил, что царств у разума много. «Фриц занялся алгеброй», – ответила Сидония.
«Алгебра, как опий, утишает боль, – писал Фриц. – Но занятия алгеброй утвердили меня в мысли, что философия и математика, равно как математика и музыка, говорят на одном, им общем, языке. Этого мало, разумеется. Со временем я найду свой путь. Терпение, ключ повернется.
Мы думаем, что знаем законы, правящие нашим существованием. Нам дарятся промельки – не часто, за жизнь, быть может, раза два – совсем иной системы, за ним сокрытой. Однажды, углубленный в чтение по дороге от Риппаха до Лютцена, почувствовал я вдруг уверенность в бессмертии, ощутил так несомненно, как будто кто коснулся меня рукой… Когда впервые вошел я к Юстам, в их теннштедтский дом, дом этот, мне показалось, весь озарился, просиял, даже зеленая скатерть, сахарница даже… Когда впервые я увидал Софи, в четверть часа участь моя была решена. Рахель причитала, Эразм меня отчитывал, но как они ошиблись, как ошиблись оба… На кладбище Вайсенфельса я видел: мальчик, так и не ставший взрослым, стоял, в раздумье поникнув головой над зеленеющей в прозрачной полутьме еще не вырытой могилой, – вид утешный. То были поистине важные минуты в моей жизни, и пусть она хоть завтра оборвется.
Так уж вышло, что мы – враги мира сего, мы пришлецы, мы чужестранцы на земле. Чем больше мы это понимаем, тем больше наша сирость, отчуждение. Отчуждением самим я зарабатываю свой хлеб насущный. Я говорю – то одушевленно, а это неодушевленно. Я соляной инспектор, то каменная соль. Я иду дальше, я говорю – то пробужденье, а это сон, то принадлежность тела, это – духа, то свойство дали и пространства, это – времени и сроков. Но пространство переходит во время, как тело в душу, и одно без другого не измерить. Я хочу найти иные средства измерения.
Я люблю Софи еще больше оттого, что она больна. Болезнь и слабость сами по себе взывают о любви. Мы бы и Самого Господа не любили, ежели бы он не нуждался в нашей помощи. Но тому, кто здоров, кто обречен стоять подле, ничего не делая, тоже нужна помощь, и, быть может, больше даже, чем больному».
55. Урок магистра Кегеля
В комнате у Софи было тесно, воздух спертый – густой, как вино. И шум, гам: малыши визжали пронзительно, наперебой, голос Георга подражал кому-то – у него был особенный голос, для подражаний, вопили-гоношились птицы в клетках, лаяли, как ополоумевшие, собаки.
– Я не могу вести урок в таком бедламе, – вскричал магистр Кегель, едва слуга ввел его в комнату. – Сделайте милость, уведите отсюда хоть бы собак. Где фрау лейтенант Мандельсло?
– Отчим ее упросил спуститься, прибрать у него в кабинете, – объяснил Георг.
– A-а, Георг, давненько я тебя не видел.
Софи, заваленная шалями, лежала на маленькой кушетке.
– Ах, магистр, милый, Георг как раз… Георг сейчас…
– Он сейчас, он как раз изображал меня. Я все прекрасно понял, когда к двери подходил.
Георг, оставленный за старшего, уже подросток, отпущенный из школы домой на Святки, весь залился краской. Обиженно расщебетались птицы в клетках.
– Примите, фройлейн, мои соболезнования по случаю того, что пришлось вам перенесть и что еще вам предстоит, – сказал старик, а потом, повернувшись к малышам: – Вы о сестре своей подумали? Не видите вы разве, как она переменилась?
– Мы сперва заметили, – сказала Мими, – а теперь уж и не можем вспомнить, какая она раньше была.
«Счастливцы», – подумал Кегель.
– Позвольте им остаться, пусть они останутся! – вскрикнула Софи. – Ах, знали бы вы, какая скука была в этой Йене, все время, ну, только, может быть, в самом начале… И раз уж я опять дома…
– Харденберга вы не ждете?
– А мы не знаем, когда он отбудет, когда явится, – сказал Георг. – Он член семейства, может не докладываться.
Магистр сделал знак няне, чтобы увела Мими с Рудольфом. А сам укрыл шалью птиц, все еще всполошенных и что-то бормотавших в клетках. Потом уселся в кресла в ногах кушетки и вынул книгу.
– Ах, магистр, мой старый Fibel[71]71
Букварь (нем.).
[Закрыть]! – вскрикнула Софи.
– Нет, это книга для учеников более умудренных, – он ответил. – Это извлечения, из которых мы узнаем, что думали древние римляне, то есть кое-кто из них, о дружбе.
– Какой вы добрый, что пришли… – с усилием выговорила Софи. – Уж вы меня простите… мне так не хотелось бы вас обижать… Я теперь не смеюсь, то есть так, как прежде.
– Мои чувства вовсе не важны. Были бы важны, мне бы не следовало идти в учителя.
В дверях стояла Мандельсло.
– И вы не знали, что Софи ни под каким видом нельзя смеяться и кричать, пока рана совсем не заживет?
– Честное слово, я не знал, – простонал вконец расстроенный Георг.
– Конечно, ты не знал, – сказал магистр.
– Какая же я глупая, – сказала вдруг Софи. – Какой кому от меня прок на этом свете.
Рокентин ввалился следом за Мандельсло.
– Пришел урок послушать, – он сообщил через ее плечо, приноровив свой голос, как ему казалось, к комнате больной. – Надеюсь набраться пользы.
– Все, кто это услышит, извлекут для себя пользу, – сказал Кегель, – но для фройлейн Софи довольно будет получаса.
– Вот и я им говорил, – вставил Рокентин.
– О ком это вы?
Да обо всех и вся, кого только удалось ему скликать по дороге сюда из кабинета – Мими и Руди – опять Мими и Руди – с няней, и молодой лакей, и две сиротки, которым из милости дали работу в бельевой и чьих имен никто не знал, и носивший козье молоко мальчишка, обыкновенно не допускаемый дальше порога. Иные робко теснились сзади, но хаузхерр широким жестом их пригласил войти, воспользоваться случаем, который, он их убеждал, едва ли еще когда представится.
– А я ведь сам не знаю, что там Цицерон про дружбу говорил.
Софи всем простирала руки. Ее смех и кашель тонули в гаме. Собачонки, прижавши уши, наперегонки пустились к ней на постель, лизать лицо.
Магистр Кегель захлопнул книгу.
«Эти люди, в конце концов, рождены для радости,» – он подумал.
В марте 1797 года, в самом начале, был у Фрица десятидневный отпуск, и он провел его в Грюнингене. Он спрашивал Софи:
– Любимая моя Философия, хорошо ль вам спится?
– Ах, да, мне что-то дают.
– Ночь – темная сила.
– Я ночи не боюсь.
10 марта, вечером, он спросил у Мандельсло:
– Мне остаться?
– А это уж вам самому решать.
– Можно мне ее видеть?
– Нет, сейчас нельзя.
– Но потом?
Мандельсло, как бы придя к какому-то решению, сказала:
– Заживления нет. Нам вчера велели держать рану открытой.
– Как?
– С помощью шелковой нитки.
– Надолго?
– Не знаю, надолго ли.
Снова он спросил:
– Мне остаться?
На сей раз он совсем не получил ответа, и тогда он крикнул:
– Господи Боже ты мой, и почему младший капрал, переодетый женщиной, меня должен мучить, стоя между мною и моей Софхен?
– Вы не сможете смотреть на рану, – сказала Мандельсло, – но за это я вас не виню.
– Вините вы меня, не вините, и слушать не желаю. Мне оставаться или нет?
– Мы с вами уже говорили о храбрости, – напомнила Мандельсло.
– И согласились в том, что с точностью ее не измерить, – ответил Фриц. – Бернард был храбрым, когда убежал от нас тогда на реку. Моя мать была храброй по-своему, выйдя ко мне в сад…
– Какой еще сад?
– Карл со своим полком стоял под пулями у Майнца[72]72
Крепость на Рейне у Майнца долго выдерживала натиск французов, но была вынуждена сдаться 12 июля 1793 г.
[Закрыть]. Ну и вы, вы присутствовали на трех операциях. А моя Софхен…
– Тут у нас не состязания, – перебила Мандельсло. – И что пользы озираться вспять. Что могу я для нее сделать? Вот все, о чем следует себя спрашивать в этом доме.
– Ежели бы мне позволили за ней ходить, хоть вы не верите, но я бы справился, – сказал Фриц. – Да, кое-что я в этом смыслю.
– Ежели бы вы остались, вам бы не ходить за ней пришлось, – сказала Мандельсло. – Вам бы пришлось ей лгать.
Фриц поднял тяжелую голову.
– И что мне пришлось бы говорить?
– Господи помилуй, да вам бы изо дня в день пришлось твердить: «Сегодня ты выглядишь с утра чуть получше, Софхен. Да-да, чуть получше. Скоро ты сможешь выйти в сад. Вот только пусть немножко потеплеет».
Она произносила слова, как их актеры произносят, на читке, – без выраженья. Фриц смотрел на нее с ужасом.
– И ежели у меня такое с языка нейдет, стало быть, по-вашему, я трус?
– Мое понятие о трусости самое простое, – сказала Мандельсло.
На мгновение Фриц осекся, потом он закричал:
– Я не могу ей лгать, как не могу лгать самому себе.
– Уж я там не знаю, в какой мере лжет самому себе поэт.
– Она мой ангел-хранитель. Она это знает.
Мандельсло не отвечала.
– Мне остаться?
Снова она ничего не сказала, и Фриц кинулся вон из комнаты. «Куда же он теперь?» – думала Мандельсло. Насколько мужчине легче. Будь у женщины такое на душе, что не распутать, – куда податься ей, чтобы побыть одной?
Софи, когда узнала, что Харденберг отправился в свой Вайсенфельс, огорчилась, но не слишком. Уже и прежде, часто, он отлучался в то время, когда ей было так плохо, что невозможно с ним проститься. Если не спала, она слышала, как выводят из конюшни коня, ведут к крыльцу, хотя это уже не Гауль был, чей шаркающий шаг научилась она распознавать. Иной раз, совсем готовый дать коню шпоры, вдруг он, бывало, спешится, кинется обратно, через холл, наверх, скача через две ступеньки – для него пустяк, – ворвется в комнату: «Софхен, сокровище моей души!».
В тот вечер не было такого, он не вернулся.
Три часа и три четверти до Вайсенфельса, с передышкою во Фрайбурге. Овощные грядки лежали под Вайсенфельсом в лунном свете, голые, пустые – кочежки зимней капусты, больше ничего. Городские ворота уже заперли. Фриц уплатил штраф, взимаемый с тех, кто припозднился, и медленно повел коня к родительскому дому.
Была первая неделя Великого поста, редко какие окна светились по Клостергассе. Отец и мать лежали уже в постелях. Один Эразм не ложился из всего семейства.
– Я не мог остаться… – сказал ему Фриц.
– Лучший из братьев…
Послесловие
Софи умерла в половине одиннадцатого утра 19 марта, два дня спустя после своего дня рождения. Весть дошла до Фрица в Вайсенфельс два дня спустя. Каролина Юст тоже получила письмо, от одной из старших сестер Софи, где описывалось, как бедной девочке «в ее фантазиях» все мерещилось, будто бы она слышит стук копыт.
Фриц стал прославленным писателем уже после смерти Софи. В феврале 1798-го он объявил другу, что впредь намерен публиковать свои произведения под старым родовым именем Новалис, значащим «расчищающий новые земли». Под этим именем он опубликовал «Гимны к ночи» и работал над множеством замыслов, какие-то из них довел до конца, какие-то остались в отрывках. История про голубой цветок, получив название «Генрих фон Офтердинген», так и осталась незаконченной.
В декабре 1798-го Фриц обручился с Юлией, дочерью советника Иоганна Фридриха фон Шарпентье, профессора математики в горной академии Фрайбурга. Ей было двадцать два года. Он теперь успешно трудился в дирекции соляных копий и был назначен судьей вне штата в округе Тюрингия. Фридриху Шлегелю он тогда писал, что его ждет, кажется, очень интересная жизнь. «Хотя, – он прибавлял, – лучше бы я умер».
В конце 1790-х молодые Харденберги в свой черед, один за другим, почти не противясь, стали умирать от легочной чахотки. Эразм, всех уверявший в том, что кровь горлом идет у него потому, что он чересчур много хохочет, умер на Страстную пятницу 1797 года. Сидония дожила до двадцати двух лет. В начале 1801 года Фриц, тоже с признаками легочной чахотки, вернулся в отцовский дом в Вайсенфельсе. Лежа при смерти, он просил Карла поиграть ему на рояле. Когда подоспел Фридрих Шлегель, Фриц сказал ему, что совершенно изменил весь план своей истории о голубом цветке.
Бернард утонул в Саале 28 ноября 1800 года.
Георг в чине первого лейтенанта пал в 1812 году в битве под Смоленском.
Год спустя после смерти Фрица Каролина Юст вышла замуж за своего кузена Карла Августа.
Мандельсло развелась с мужем и вышла за генерала Бозе. Она дожила до семидесяти пяти лет.
Золотой перстень Фрица с надписью «Софи будь моим ангелом-хранителем» лежит в муниципальном музее Вайсенфельса.