355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пенелопа Фицджеральд » Голубой цветок » Текст книги (страница 2)
Голубой цветок
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 12:00

Текст книги "Голубой цветок"


Автор книги: Пенелопа Фицджеральд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

5. История Фрайхерра Генриха фон Харденберга

Фрайхерр фон Харденберг родился в 1738 году и с малолетства вступил во владение Обервидерштедтом, что на реке Виппер в княжестве Мансфельд, а также домом и угодьями в Шлёбене, что под Йеной. В Семилетнюю войну, верный своему суверену, в составе ганноверского легиона бился он на полях сражений. Но вот был заключен Парижский мир, фрайхерр вышел в отставку. Вскорости он женился, но в 1769 году оспа поразила все города вдоль Виппера, и молодая жена его оспой умерла. Фрайхерр тогда ходил за зараженными и умирающими, а тех, чьим семьям не по средствам было место на кладбище, погребал прямо в Обервидерштедте, который был некогда монастырем и потому стоял на освященной земле. Он пережил глубокое религиозное обращение, он, но не я! – возмущался Эразм, едва подрос настолько, что задался вопросом, что это за зеленые холмики подступили к самому дому. «Но не я! Об этом он подумал?»

Над каждой могилой было скромное надгробье и на нем высечены слова: «Он/она, родился/родилась тогда-то – воротился, или воротилась, домой тогда-то». Излюбленная эпитафия моравских братьев. Фрайхерр отныне исповедовал веру моравских братьев, а для тех всякая душа по смерти пробуждена, обращена. Душа человека сразу обращается, едва почует опасность, поймет, какова эта опасность, и услышит собственный свой крик: «Он Бог мой!».

После смерти жены прошел год с небольшим, и фрайхерр женился снова, на юной родственнице, на Бернардине фон Бёльциг.

– Бернардина – какое глупое имя! Неужто другого у тебя нет?

Другое имя было: Августа.

– Ладно, впредь буду звать тебя Августой.

В минуты нежности она бывала – Густель. Августа, как ни робка, оказалась плодовитой. Через двенадцать месяцев на свет явилась первая дочь, Шарлотта, еще год спустя Фриц.

– Как придет время заняться их образованием, – решил фрайхерр, – пошлю обоих к братьям, в Нойдитендорф.

Нойдитендорф, что между Эрфуртом и Готой, был как бы выселки Гернгута. Гернгут же был то место, где моравским братьям, пятьдесят лет тому бежавшим от гонений, дозволили осесть с миром. По учению моравских братьев, дитя, родившись в упорядоченный мир, должно стать его достойным. Подобной цели служит просвещенье, оно готовит дитя для Царствия Божия.

Нойдитендорф был место тихое, как и сам Гернгут. Никак не колокол – гобои и кларнеты созывали учеников на классы. Послушание царило здесь ненарушимое, ибо кроткие наследуют землю. Ходить полагалось по трое, дабы третий мог доносить Предигеру, какой предмет избрали для беседы остальные двое. С другой стороны, учитель не вправе был наказывать ученика, покуда гнев в нем не остыл, ибо несправедливость наказания вовеки не простится.

Дети мели полы, ходили за скотиной, косили луга и метали стога, драться им строго воспрещалось, ни даже мериться силой в играх. Тридцать часов в неделю отводились на обучение наукам и наставление в вере. Всем предписывалось быть в постели на закате и хранить молчанье до пяти утра, когда они вставали. По завершении любого общинного труда – побелки курятников, к примеру, – выносились длинные столы для «трапезы любви», и все садились рядом, распевали гимны, и каждый оделялся рюмочкой домашней наливки, даже самые маленькие дети. Полный кошт обходился в восемь талеров за девочку и в десять талеров за мальчика (эти едят побольше, да им еще латынь подавай, и древнееврейскую грамматику).

Шарлотта фон Харденберг, старшая, вся в мать, показала отличные успехи в классах для девиц. Рано выйдя замуж, она отбыла на житье в Лаузитц. Фриц уродился сонным, как будто туповатым. В девятилетнем возрасте он перенес тяжелую болезнь, исцелясь, вдруг сразу поумнел, и в тот же год был отправлен в Нойдитендорф.

– Но в чем он оплошал? – допытывался фрайхерр всего несколько месяцев спустя, когда Предигер, от лица старейшин, просил его забрать сына из заведенья. Он, Предигер, вовсе не желал бы осуждать бесповоротно какое бы то ни было дитя, но принужден был объявить фрайхерру, что Фриц вечно задает вопросы, но ответов не желает слушать.

– Раскроем, например, – сказал Предигер, – детский катехизис. Вот тут, то место, где наставник спрашивает: – Кто ты?

Ответ. – Я есмь человек.

Вопрос. – Чувствуешь ли ты, когда я к тебе прикасаюсь?

О. – Я это чувствую вполне.

В. – И что это такое, не есть ли это плоть?

О. – Да, это есть плоть.

В. – Вся вместе плоть твоя называется телом. Как называется вся твоя плоть?

О. – Телом.

В. – Каким образом нам дано понять, что некто умер?

О. – Некто не может говорить, больше не может двигаться.

В. – Знаешь ли ты отчего это так происходит?

О. – Я не знаю, отчего это так происходит.

– И на этакие вопросы он не умел ответить? – вскричал фрайхерр.

– Возможно, что он и умел, но те ответы, какие он давал, были неверны. Девять лет, молоко на губах не обсохло, а утверждает, будто бы тело не есть плоть, но из того же самого состава сотворено, что и душа.

– Положим, это только один пример.

– Я мог бы привесть множество других.

– Он еще не выучился…

– Он весь в мечтаньях, в них он губит свою будущность. Достойным членом Нойдитендорфа он никогда не станет.

Фрайхерр спросил, неужто ни признака духовной добродетели не заметно в его сыне. Предигер от ответа уклонился.

Мать, бедняжка Августа, которой здоровье вскоре пошатнулось (правда, одиннадцать детей своих она пережила всех, кроме одного) и которая, казалось, вечно только и искала, перед кем бы повиниться, молила, чтобы ей самой позволили заняться обученьем Фрица. Но чему она бы его выучила? Разве на клавесине бренчать. Из Лейпцига был выписан учитель.

6. Дядюшка Вильгельм

Покуда жили в Обервидерштедте, Харденберги не звали к себе соседей и приглашений их не принимали: бежали людскости, суеты. Вдобавок и средства не позволяли. Семилетняя война дорого обошлась казне, – Фридриху Второму пришлось объявить лотерею, чтобы покрыть протори, – а кой-кого из верных ему помещиков и вовсе разорила. В 1780 году четыре имения, что поменьше, Харденбергам пришлось продать, а еще в одном, Мёкритце, распродали на аукционе все нажитое. Осталось запустение – ни фаянса, ни живописи, ни штор, ни скотины. Далеко, до низкого горизонта темнели непаханые поля. В самом Обервидерштедте узкие стрельчатые окна глядели на пустые голубятни, рядами, рядами, да Gutshoff[6]6
  Здесь: господский амбар (нем.).


[Закрыть]
, чересчур просторный, чтобы его заполнить хотя бы вполовину, торчал на месте прежней монастырской часовни. Барский дом вид имел плачевный: облезлый, с отставшей черепицей, в разводах от воды, годами точившейся сквозь расшатанные желоба. Пастбище над чумными могилами иссохло. Поля истощились. Скот стоял по канавам, где сыро, выискивая бедную траву.

Поменьше и куда приютней был Шлёбен-подле-Йены, куда семейство порою наезжало. В Шлёбене был мельничный ручей, замшелые дубы, и «сердце – робко прикидывала Августа, – глядишь, и нашло бы покой». Но Шлёбен так же запустел, как и все прочие именья. Покоя в том немного, отвечал ей фрайхерр, когда тебе отказывают в продлении кредита.

Как человеку благородного сословия, мало какая денежная карьера могла открыться фрайхерру, зато своему-то Принцу он вправе был служить. В 1784 году (едва умер прежний управляющий) его назначили управляющим соляных копей курфюрста Саксонского, что в Дюренберге, Кёзене и Артерне, с жалованьем в 650 талеров, отказав ему в придачу кой-какие лесные откупа. Главные конторы соляных копей располагались в Вайсенфельсе, и фрайхерр купил там дом на Клостергассе. На Шлёбен здесь было непохоже, но Августа, покидая стылый неуют Обервидерштедта, лила радостные слезы, молясь, чтобы ей этого не зачли в неблагодарность. В Вайсенфельсе было две тысячи жителей – две тысячи живых душ, кирпичные заводы, острог, богадельня, бывший дворец, свиной рынок, и суда ходили по реке, и в искристый, зеркальный плес гляделись большие облака, и были мост, лечебница, базар по четвергам, и стлища, и много-много лавок, чуть не тридцать. Карманных денег у Августы не водилось, в лавки никогда она не хаживала, даже редко выходила из дому, иначе как по воскресеньям, но, как в неверный зимний час вдруг проглянет солнце, проклюнулась в душе у нее радость от сознанья, что столько всякой всячины и столько всякого народу оказалось рядом, под рукой.

Здесь, в Вайсенфельсе, родился Бернард, суровым февралем 1788 года. Фриц, тогда почти семнадцатилетний, был тогда не дома в Вайсенфельсе, а у дядюшки Вильгельма в Люклуме, что в Брауншвейг-Вольфенбюттельском герцогстве. Мальчик далеко ушел от своего домашнего учителя, тому приходилось ночами корпеть над физиологией и математикой, чтобы его догнать. «Что, в конце концов, ничуть не странно, – писал дядюшка, – учителя все людишки ничтожного разбора, а все это гернгуттерство – ничто, как пустое распеванье гимнов, и труды хозяйственные, отнюдь фон Харденберга недостойные. Отправь ты лучше Фрица, хотя на время, пожить у меня в доме. Ему пятнадцать, не то шестнадцать, упомнишь разве, пора бы уж различать вина, чему не научишься в Вайсенфельсе, где виноград годится разве на коньяк да уксус, а также понимать, о чем толкуют взрослые мужчины, когда они из порядочного общества». Фрайхерра, как всегда, привели в ярость замечания брата, а всего более – их тон. Вильгельм десятью годами прежде него явился в этот мир для того только, кажется, чтобы его бесить. Лицо больших достоинств – в собственных своих глазах, добавлял фрайхерр, председательствующий Саксонской ложи (Люклумской ветви) Немецкого ордена, он к месту и не к месту щеголял масонским крестом на шее, и этот крест был еще тесьмой и плисом вышит на его камзоле. Харденбергским детям он был известен как Большой Крест или Его Сиятельство. Так никогда и не женившись, он благосклонно привечал не только свою же братию помещиков, но музыкантов, политиков, философов – всех, кому положено сидеть у великого человека вкруг стола, высказывать свои сужденья и соглашаться с его собственными.

Прогостив несколько месяцев у дядюшки, Фриц воротился в Вайсенфельс, привезя от него письмо.

Люклум, октябрь года 1787

Радуюсь, что Фриц оправился и воротился на прямую стезю, с какой впредь я уж не стану и пытаться его совлечь. Мое же поприще пролегло слишком высоко над его юной головой. Он только совсем избаловался, видя слишком много новых, чужих людей, чего не мог я избежать, и много наслушавшись за моим столом такого, что вовсе для него не полезно и чего знать ему не след.

Фрайхерр ответил брату, благодаря за гостеприимство и сожалея, что более ничем не может его отблагодарить. Белый жилет, бриджи и камзол тонкого сукна, построенный для Фрица дядюшкиным портным, – оттого, конечно, что привезенное из дому платье для столовой Его Сиятельства оказалось недостаточно изящно, – теперь пришлось отослать моравским братьям в пользу бедных. Да и куда такое наденешь в Вайсенфельсе – здесь жизнь простая.

– Прекраснейший из Фрицев! Вот счастие тебе выпало, – решил четырнадцатилетний Эразм.

– Не знаю, – ответил Фриц. – У счастия есть свои законы, если умеешь их распознать, но тогда – какое ж это счастие.

– Да, но что ни вечер сидеть за ужином в кругу важных персон, которые тем развлекаются, что подливают и подливают тебе в бокал тонкого вина, ну, я не знаю… А какие у них там предметы разговоров?

– Натурфилософия, гальванизм, животный магнетизм, вольные каменщики… – ответил Фриц.

– Не верится. Вино для того и пьешь, чтобы забыть такие вещи. Ну а ночью, когда хорошенькие женщины, на цыпочках, скрипя ступенями, пробираются к комнате молодого дурачка, стучатся в дверь. ПОБЕДА!

– Там женщин не было. Возможно, дядюшка их не приглашал.

– Не было женщин! – Эразм изумился. – Но тогда – как же стирка?

7. Фрайхерр и Французская революция

Случались ли в Вайсенфельсе дни черней, чем тот, когда получено было письмо от Большого Креста или когда матушкин старший брат, капитан Август фон Бёльциг вдруг объявился в доме? Фон Бёльциг сражался в одном полку с фрайхерром в Семилетнюю войну, но вынес из нее совсем иные заключенья. Король Пруссии, пред которым преклоняется он без меры, признал полную свободу вероисповеданья, бойцы же прусские выказывали редкое бесстрашие и стойкость духа. Не должно ли отсюда заключить…

– Вижу я, куда ты клонишь, – сказал фрайхерр, покуда еще владея голосом.

– То есть ты согласен с моим сужденьем, – ободрился фон Бёльциг. – Ты согласен, что решительно нет никакой связи, явной, во всяком случае, между вероисповеданием человека и его достойным поведением?

– Я с тем согласен, что ты, Август фон Бёльциг – большой дурак.

Фрайфрау чувствовала, что попалась, угодила, как зернышко между двух жерновов. Ночной страх ее терзал (она маялась бессонницей): а ну как братец и дядюшка Вильгельм, разом, без уведомленья, в дом нагрянут. И что тогда ей делать, что говорить, чтоб поприличней одного из них спровадить? Дом просторный, кто спорит, но с гостями и всегда морока. Трезвонит колокольчик, слуги топают в прихожей, все на тебя наваливается вдруг, и помолиться не дадут о наставленье свыше.

В 1790 году Фрица приняли в Йенский университет, и тут же силы истории самой будто ополчились на бедную Августу. Спасибо, хоть не ее ума было это дело: не больше и не меньше задевало, чем прохудившаяся простыня или безбожность братца. Как ветер – сырой, речной, холодный – приводит к ломоте в костях, так и эти сумасбродства французские были, в ее понятии, не более, как козни, затеянные, чтобы бесить супруга.

Завтраки в Вайсенфельсе были в скромном стиле. На печи в столовой к шести утра выстраивались в ряд глиняные кофейники, кофий же, в целях экономии, частью состоял из жженой тертой моркови. На стол ставились большие глиняные чашки, блюдца и подавались горы булочек. В ночных сорочках, сонные, сходились, как сомнамбулы, парами и по одиночке, сами себе из больших кофейников наливали кофий. Часть выпивали, часть сосали с блюдец, обмакивая в них кусочки, отщипываемые от белых булочек. Покончив с этим, каждый опрокидывал чашку вверх дном на блюдце и объявлял:

– Satt![7]7
  Сыт (нем.).


[Закрыть]

Мальчики стали уже большие, Августа не любила, чтоб они толклись в столовой.

– О чем вы тут беседуете, молодые люди? – Эразм и Карл стояли у самой печки, грелись. – Сами знаете, отец не любит…

– Ему бы жирондисты очень по душе пришлись, – перебил Карл.

– Но Карл, у этих людей в голове, кажется, всё новые идеи. Новых идей отец не любит.

В январе 1793 года Фриц вдруг заявился из Йены посреди завтрака, в синем, с огромными медными пуговицами, латанном по лопаткам суконном сюртуке и в круглой шляпе.

– Сейчас переоденусь и с вами сяду.

– Привез газету? – спросил Эразм.

Фриц посмотрел на мать и смешался.

– Думается, да.

Фрайхерр в то утро, как на грех, тоже сидел за завтраком, на своем месте во главе стола. Он буркнул:

– Мог бы и знать, кажется, привез ты газету или нет.

Фриц подал ему во много раз сложенный нумер «Ienaer Allgemeine Zeitung»[8]8
  «Йенской общей газеты» (нем.).


[Закрыть]
. Бумага холодила пальцы – с дороги по морозцу в наружном кармане у Фрица от самой Йены.

Фрайхерр ее расправил, разгладил, вытащил очки и на глазах притихшего семейства склонил вниманье к тесной печати первой полосы. Сперва сказал только:

– Не пойму, что читаю.

– Конвент вынес обвинительный приговор королю, – отважился Фриц.

– Как же, слова-то я разобрал, но смысла их никак не постигаю. Они что же это? Гражданский иск вчинили против законного короля Франции?

– Да, его обвиняют в измене.

– Совсем ума решились.

С минуту фрайхерр сидел в торжественном молчании посреди кофейных чашек. Потом сказал:

– Я более не прикоснусь к газете, покуда народ французский не очнется от безумия.

И – вышел вон из столовой.

– Satt! Satt! Satt! – крикнул Эразм, барабаня по блюдцу чашкой. – Революция есть событие чрезвычайное, истолкованию не подлежит, и верно одно: республика есть путь вперед для всего человечества.

– Мир можно обновить, – сказал Фриц, – или скорей вернуть в то состояние, в каком он прежде был, ведь золотой век, конечно, существовал когда-то.

– А Бернард-то тут как тут, под столом сидит! – крикнула фрайфрау, ударяясь в слезы. – Он каждое словечко слышит, а что услышит, всё до единого словечка станет повторять.

– И слушать нечего, я и так все знаю, – объявил наш Бернард, высвобождаясь из-под жестких складок скатерти. – Ему отрубят голову, как пить дать.

– Он сам не знает, что он говорит! Король – отец, народ его семья!

– Вот золотой век вернется, и отцов никаких не будет, – объявил наш Бернард.

– Что он такое говорит! – взывала бедная Августа.

В одном она однако не ошиблась: Французская революция и впрямь ей подбавила хлопот. Супруг не то чтоб наотрез запретил газеты в доме, а стало быть, можно было это так истолковать: «Он не желает их видеть на столе в столовой, ни в кабинете у себя». И, значит, следовало изобресть для него какой-то новый способ удовлетворять свою эту неуемную любознательность на предмет французских безобразий, которые – сказать по правде – ее-то ничуть не занимали. Оно конечно, в соляных конторах, в клубе – Литературном и Научном Атенее Вайсенфельса – он и услышит разговоры на злобу дня, но чутьем долгой привычки, куда более надежным, чем на любовь, она понимала: что ни случись, он не поверит, не обоймет умом, покуда не увидит подтвержденья на сером листе газеты.

– Знаешь, мой друг, в другой раз, как будешь слугам отдавать сюртук свой чистить, пусть уголок газеты у тебя выглядывает из кармана, самый уголок.

– Матушка, после стольких лет вы не знаете отца. Он сказал, что не станет читать газеты, и он не станет.

– Но, Фриц, откуда же он знания-то будет черпать? Братья, небось, ему ничего не скажут, они с ним не толкуют о мирском.

– Weiss Gott![9]9
  Бог знает! (нем.)


[Закрыть]
– сказал на это Фриц. – Или, разве, осмос.

8. В Йене

Старшему сыну, считал фрайхерр, положено обучаться так, как в Германии привычно, – почаще менять университеты: год в Йене, год в Лейпциге, тут и Эразм подрастет, туда же подоспеет, затем год в Виттенберге, для изучения права, чтоб, при случае, отстоять в суде собственность семейства, какая уцелеет. Затем следует ознакомиться с началами богословия и с конституцией курфюрста Саксонского. И вместо всех этих привад, Фриц вдруг зачислился на курс истории и философии.

А потому первым же своим йенским утром он слушал лекцию Иоганна Готтлиба Фихте. Говорилось о кантовой философии, которую, слава Богу, ему, Фихте, удалось подправить, и весьма. Кант верит во внешний мир. Пусть внешний мир известен нам только чрез чувства наши и собственный наш опыт – он все же существует. А это, говорил Фихте, есть не что иное, как слабость старика. Мы все вольны вообразить какой угодно мир, и поскольку все мы воображаем мир по-разному, то и никакого нет резона верить в незыблемую существенность вещей.

Под взглядом этих глаз, похожих на ягоды крыжовника, студенты, даже отпетые, известные по всей Германии буяны, присмирели, как нашкодившие школяры.

– Господа! Уйдите в себя! Углубитесь в собственный разум!

Наглые и пьяные в свободные свои часы, теперь они послушно ждали. Каждый отстегивал чернильницу, с исподу пришпиленную к отвороту сюртучка. Одни вытянулись, как проглотив аршин, кое-кто сгорбился, прикрыв глаза. Кое-кто дрожал от нетерпения.

– Господа, представьте себе стену. – Все сосредоточились. – Представили себе стену? – Все напряглись. – А теперь, господа, представьте себе то, что представляет себе сама стена.

Фихте был сын ткача, по убежденьям якобинец. Голос его парил над залой без усилья.

– Господин на четвертом месте слева в последнем ряду, чем-то как будто недовольный…

Несчастный вскочил с места.

– Герр профессор, это оттого, что стулья в лекционных залах Йены созданы для коротконожек.

– Мое назначение на профессорскую должность утверждено будет не ранее, как в мае. Вы вправе мне задать один вопрос.

– Но почему же?..

– Спрашивайте!

– Но почему же мы воображаем стену такой, какой мы ее видим, а не иной какой-нибудь?

Фихте отвечал:

– Мы создаем мир не по прихоти воображенья, но по веленью долга. Мир нам потребен такой, чтоб содержал для нас как можно более возможностей исполнить наше назначенье. Что и оправдывает философию, немецкую философию и подавно.

В глухую ветреную ночь, при свете фонарей йенские студенты сошлись «пофихтизирен», порассуждать о Фихте и его системе. Так увлеклись, что и себя не помнили. За полночь, уж в два часа, Фриц вдруг оказался один посреди Нижнего рынка – все другие, рассыпавшись на группы, брели, пошатываясь, прочь, без него, – и громко кричал звездам:

– Я нашел изъян в системе Фихте. В ней нет места для любви.

– Ты перед его домом стоишь, – сказал мимохожий студент и уселся на брусчатку. – Его дом – нумер двенадцатый А. Двенадцатый А – тот самый дом, где живет профессор Фихте.

– Он до самого до мая еще не профессор, – отозвался Фриц. – И до тех пор мы вправе петь ему серенады. Вправе петь под его окном: «Мы знаем, в чем ошибся Фихте… В системе у него, в системе у него, в системе у него нет места для любви».

Съемное жилье было в Йене на любой карман. Что же до пропитания, беднейших студентов зачисляли на казенный кошт. Выбиралась одна какая-то обжорка, и впредь могли они столоваться только там, и то не вволю, и самое зрелище пугало: хозяин стоял над душою, торопил, чтоб поскорей освободили место, и несчастный, давясь последним дозволенным куском, плевался, что твой черт в аду. Однако даже самый жалкий из этих бедолаг непременно принадлежал к Landsmanschaft[10]10
  Землячество (нем.).


[Закрыть]
, к братству своей округи, пусть это было мелкое местечко, где одни картофельные поля вокруг, и больше ничего. По вечерам друзья шатались от кабака к прокуренному кабаку, выискивали еще друзей, их призывали под знамена Landsmanschaft, чтоб вместе отмстить обиду, обсудить хитроумный пункт натурфилософии или надраться, а если кто уже надрался, надраться еще пуще.

Фриц мог бы жить и в Шлёбене, но Шлёбен от Йены в двух часах пути. Сперва он поселился – благо, пустила даром – у тетушки Иоганны Елизаветы. Елизавета сетовала, что редко его видит.

– А я мечтала, что с поэтом буду часы-то провождать. Сама в молодые года стихи сочиняла.

Но Фрицу в ту, самую первую, зиму слишком долгие часы пришлось провождать со своим учителем истории, прославленным профессором Шиллером.

– Он болен, милая тетушка, болен грудью и очень слаб, все ученики в очередь за ним ходят.

– Племянничек, ты и понятия не имеешь, каково это за больными-то ходить.

– Он великий человек.

– За этими, небось, еще трудней ходить.

Профессор медицины, главный университетский лекарь, хофрат[11]11
  Придворный лекарь (нем.).


[Закрыть]
Иоганн Штарк призван был к одру больного. Как и большинство коллег, он придерживался системы доктора Брауна[12]12
  Джон Браун (1735–1788) – шотландский врач, прозван Парацельсом XVIII в.


[Закрыть]
. Доктор Браун, из Эдинбурга, многих пациентов излечил, отказавшись открывать им кровь и прописав движение, занятия любовью в свою меру и вольный воздух. Он, правда, полагал, что быть живым – состояние не вполне естественное, и, дабы упредить немедленную его погибель, организм следует поддерживать, попеременно то взбадривая алкоголем, то глуша опием. Шиллер, и сам веря в браунизм, ни того ни другого, однако, принимать не стал, не покидал постели и, обложенный подушками, просил студентов, его проведывавших, обзаведясь бумагой и чернилами, писать под его диктовку: «С какою целью человек изучает всемирную историю?».

Вот тогда-то, когда выносил горшки из комнаты больного, и позже, когда следил за тем, как профессор, наконец, спускает отощалые ноги на пол, Фриц и был описан в письме критика Фридриха Шлегеля. Шлегель писал старшему и куда более успешному брату своему, Августу Вильгельму, профессору литературы и эстетики. Он, торжествуя, спешил попотчевать брата диковинкой, до которой у того пока руки не дошли.

«Судьба меня свела с одним молодым человеком, из которого может получиться многое, и тотчас же он со мною изъяснился, пламенно – так пламенно, что не могу тебе и передать. Он худ и строен, речь его в увлечении прекрасна. Говорит он втрое больше и втрое же быстрей, чем все мы прочие. В самый первый вечер он меня уверил, что золотой век воротится и что в мире решительно нет зла. Не знаю, все ли придерживается он прежнего сужденья. Его фамилия фон Харденберг».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю