355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Басинский » Классики и современники » Текст книги (страница 14)
Классики и современники
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Классики и современники"


Автор книги: Павел Басинский


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Сергей Есин: Роман с дневником

Я открыл для себя Сергея Есина не тогда, когда все читали его знаменитого «Имитатора», шепотком произнося: «Это же про Глазунова, про Глазунова…» Кстати, не считаю, чтобы это был роман об Илье Глазунове… Смею думать, что я немного понимаю механизмы написания подобных романов-памфлетов. Филологическая, так сказать, выучка. Протагонист в таком романе всегда является только толчком для фантазии, стартовой площадкой, а дальше фантазия автора претворяет протагониста иногда в его собственную противоположность. Так появлялся Петруша Верховенский, Евгений Базаров и даже Наполеон Льва Толстого.

Первый интерес к Есину возник у меня тогда, когда в одной из подшивок «Юности» я прочитал его повесть «Р-78». Уже сейчас из «Дневников» писателя я узнал, что «Р-78» – это «Растиньяк-78». Вроде как «Айболит-66».

Но меня-то в той повести о ловком таксисте привлек даже не герой, а то, как вкусно описал его автор. Как он заказывал картошечку с укропчиком в серебряной кастрюльке в ресторане, презрительно отвергнув предложение официанта принести банальные шашлычки с селедочкой-водочкой…

Это я к чему? Когда я стал читать «Дневники» Сергея Есина, разные близкие мне по литературному кругу люди шептали: «Ты с ума сошел! Это же неприлично! Это же вне литературы!»

Э, нет! Я уже читал «Р-78» и знал, что литература – это не только «нрауственность» и «духоуность» (именно так, прошу сохранить орфографию!). Это еще и картошечка с укропчиком. Впрочем, к тому времени мы уже все и Василия Розанова читывали, и «Дневники» Нагибина прочитали. И стихи Веры Павловой. И Вячеслава Курицына с его «мемуарами» со скромным названием «Люди. Годы. Жизнь». Да и сам я к тому времени «отметился» «Московским пленником» в журнале «Октябрь», где врезал Москве за все наши провинциальные слезы.

Но опять же, к чему все это? То, что Сергей Есин – писатель талантливый, кажется, никто не отрицает. Значит, имеет право на «Дневники». Тем более что на них-то как раз все право имеют.

Дело в том, что Сергей Есин, специально или нет, создал принципиально новый тип «Дневников». На первый взгляд, это свалка ежедневных жизненных отходов автора (простите за грубость). Погулял с собачкой, свозил в больницу жену, приготовил мясо, поехал в институт (Литературный) нагоняи нерадивым работникам раздавать, студентов талантливых читать и защищать. Вечером – в театр, ибо с юности театрал. Потом звонки разных людей. Потом собачке же прививку, а то и операцию (ох, как дорого!). А тут Китай подоспел, писательская делегация, хорошо принимают, суп из акульих плавников, медузы сушеные с черносливом…

Я, конечно, утрирую. Но «Дневник» Сергея Есина можно и так прочитать. А заодно заметить, что автор, при всей своей видимой положительности и эдакой короленковской позицией «делай, что должно», человек – дико страстный, дико взрывной, дико несправедливый – причем именно тогда, когда считает себя справедливым. И наоборот – справедливый, когда думает, что поступает неправильно.

Короче, непростой простой человек.

Но есть в «Дневниках» Есина одна, простите за банальность, связующая нить. Это тема «креста». Того самого «креста», который всякий порядочный человек, даже не верующий, несет на себе всю жизнь. Говорить о «кресте» Есина я сейчас не буду – читайте его роман «Марбург».

Скажем легче: этот 70-летний «гедонист», обожающий стибривать в ресторанах счета (не для того, чтобы цифрам ужасаться, а чтобы блюда потом в дневнике описать); этот донельзя любопытствующий странник, вдруг обнаруживший во Франции музей канализации и немедленно бросившийся его осматривать; этот, как говорят теперь, «собачатник», знающий о своей собаке решительно все, вплоть до того, как ее, больную, через клизму кормить; этот страстный театрал, обожающий МХАТ Дорониной (кто-то «ефремовский», а он – Дорониной); этот абсолютно сумасшедший читатель, способный потратить на прочтение романа небездарного графомана Потемкина «Изгой» несколько дней (я за день пролистал – стыжусь!); этот любитель дач, помидоров и огурцов собственной засолки… – словом, этот донельзя живой и разнообразный человек, на самом деле… очень трудно проживает свой трудный век. И это главная тема его дневников.

Кстати, как и все мы. Кроме тех, разумеется, для кого этот век, этот «распад атома» (по гениальному выражению Георгия Иванова) – идет не только в радость, но и прямиком в кошельки.

Вот – о чем «Дневники» Сергея Есина.

Вам плохо? Вам очень плохо? Вам совсем невмоготу? Идите гулять с собакой. Когда ей хочется, извините, писать, ей ведь тоже невмоготу. Вдвоем вам будет гораздо, гораздо, легче…

Помогите больной жене.

Помойте посуду и полы.

Прочитайте диплом студента «по серьезному», он ведь 5 лет его писал.

И не делайте из защиты этого диплома ни казни, ни халтуры.

И все. И это жизнь. Такой наградил Бог. Другой не заслужили.

Но это не отменяет радости жизни. Сходите в театр. Слетайте в Китай (если возможность есть). Скушайте медузу с черносливом.

А еще – напишите роман. Если, конечно, можете.

* * *

В 20-е годы прошлого века Ольга Форш написала замечательную книгу о Доме искусств, где после Октябрьской революции до кронштадтских событий ютилось целое поколение писателей: Николай Гумилев, Евгений Замятин, Владислав Ходасевич, Осип Мандельштам, Михаил Зощенко, Алексей Ремизов и многие другие, впоследствии уничтоженные, эмигрировавшие или оставшиеся в СССР. Книга называлась «Сумасшедший корабль», и это название стало почти нарицательным.

Для Литературного института имени А. М. Горького больше подошло бы другое «корабельное» имя – Летучий Голландец. Этот старинный барский особняк на Тверском бульваре, 25, весь пропитан мистикой. Недаром именно он возникает в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита», именно здесь сходящий с ума поэт Иван Бездомный впервые объявляет о явлении Воланда с его свитой. Сумасшедший Голландец – вот что такое Литинститут.

Странно, что за семьдесят лет его существования никому из писателей не пришло в голову продолжить идею булгаковской главы «Было дело в Грибоедове». Написать об этом здании мистический роман. Если такие попытки и были, то прошли незамеченными. Единственный полноценный роман о Литинституте был написан в 1950 году молодым Юрием Трифоновым. Он назывался «Студенты» и удостоился Сталинской премии, о чем поздний Трифонов не любил вспоминать. Разумеется, никакой мистики в нем не было и в помине.

Литературный институт был основан Горьким в 1933 году. Но его литературная история начинается куда раньше – с 1812 года. 25 марта старого стиля, незадолго до вторжения Наполеона, в Россию «вторгся» первый классический диссидент – Александр Герцен. В этот день он родился в барском особняке на Тверском, незаконнорожденный сын немки Луизы Гааг и русского помещика Ивана Яковлева. Луизе было 16 лет, когда Яковлев уговорил ее родителей в Штутгарте отпустить красивую девочку «покататься» с русским барином по Европе. Результат этого путешествия предсказать было нетрудно: девочка забеременела и уже в Москве родила будущего революционного трибуна, которого, как известно, «разбудили» декабристы, он «разбудил» народовольцев и – дальше по цепочке. Маленькому бастарду дали фамилию Герцен, от немецкого Herz – сердце. То есть фамилию Герцен можно перевести как Сердечкин.

Когда в 1812 году Москва горела, здание на Тверском сохранилось: все-таки каменное. Но потом его спалил Бегемот в романе Булгакова, довершая дело французских агрессоров. До этого мистического пожара в здании кто только не побывал! Все виднейшие западники и славянофилы: Аксаковы, Хомяков, Чаадаев, Грановский и др. (когда особняк от Яковлева перешел к Свербеевым, устроившим здесь философско-литературный салон). Здесь в свой закатный час публично читали стихи Блок и Мандельштам, а последний еще и проживал во флигеле вместе с Надеждой Яковлевной. Здесь правил бал Пролеткульт и располагалась «Литературная газета». И здесь реально, как это утверждает бывший ректор Литинститута Сергей Есин, находился описанный Булгаковым писательский ресторан, приметы которого ректор вдруг обнаружил в помещении нынешней студенческой раздевалки.

Роман Сергея Есина «Твербуль, или Логово вымысла», опубликованный в «Юности», при всех его недостатках – первая художественная попытка осознать здание на Тверской, 25 как мистический феномен. И сами недостатки романа («повествование места», как определил свой жанр сам автор) вытекают из неизбежного обстоятельства: непросто найти точку зрения на мистическую подоплеку реальной биографии реального здания. Зрение в романе постоянно троится, распадаясь на внутренние монологи трех героев: современной студентки, подрабатывающей валютной проституцией, ее бой-френда, охранника института и одновременно массажиста (какие времена, такие нравы), и автора, взявшего руководство институтом в трудное время дележа собственности и вынужденного почти превратиться из почтенного ректора в кризисного менеджера.

У Сергея Есина есть одно писательское качество, которое редко встречается не только среди писателей, но и вообще русских людей. Он не ленив и любопытен. За время своего кризисного правления он изучил Литинститут насквозь, прощупал его рентгеновским лучом. В этом луче высветилось множество великих, больших и малых писательских теней, каждая из которых оставила в этом здании вполне реальные следы.

Вернее сказать: в комплексе зданий. Ведь это не особняк, а целая усадьба, построенная еще в XVIII веке, когда Москва была не столько городом, сколько необозримыми полями с разбросанными помещичьими гнездами. «Дистанция огромного размера» – остроумно заметил грибоедовский полковник Скалозуб, которого нам неверно подавали в школе как безмозглого солдафона. Сегодня «дистанция» Яковлевых сжалась до небольшого пятачка в центре Москвы, но и нынче легко распознать в гаражах бывшие конюшни, в помещении для заочного отделения – флигель, а в крохотном здании читального зала – или людскую, или девичью.

Но в чем же мистика – спросите вы. Ответить на этот вопрос непросто. По-настоящему мистику Литинститута могут оценить только соприкасавшиеся с этим зданием люди. Например, студенты. Из личных воспоминаний. Однажды летом, мы, трое студентов, красили крышу флигеля какой-то жуткой зеленой краской. От жары спасались на чердаке. Нашли в куче хлама толстенную домовую тетрадь. Открыли ее на случайной странице и прочитали чернильную строчку: «Три литра керосина получил. А. Платонов». «Ага», – сказали мы себе. И… положили тетрадь на место.

В романе Сергея Есина эти писательские тени оживают и являются на защиту диплома дерзкой студентки, чтобы ее поддержать. Гении и графоманы, мученики и пособники палачам (среди писателей это была не редкость) единым вихрем врываются в актовый зал, чтобы отстоять свою любимицу, избранную, способную их видеть. К ним присоединяются классики из XIX века…

В этом карнавале мало веселого. Бесконечный раскол, раздрай, споры и ссоры. И только кокетливый взгляд литинститутской Манон Леско примиряет спорщиков. Но ведь так оно в сущности и было. Два века существования светской русской литературы писатели ссорились, ругались, чуть ли стрелялись (Толстой и Тургенев, Блок и Белый, Гумилев и Волошин). Но перед женщинами все были безоружны, за вычетом редких случаев вроде Мих. Кузмина, предпочитавшего дамам офицеров. Его куртуазная тень тоже есть в романе.

Роман Сергея Есина, конечно, очень сумасбродный. Его взгляд на тех или иных писателей порой слишком пристрастен, хотя он и старается быть объективным. Но сумбурная мистика дома на Тверском бульваре, 25, поразительного здания с двухсотлетней литературной историей, передана в нем замечательно. И впервые.

Вам не приходилось бывать ночью возле бронзового Герцена в литинститутском сквере? Посетите перед наступлением Нового года. Вы увидите у его ног бутылку шампанского, откупоренную заботливой рукой. Утром 1 января она, разумеется, оказывается пустой.

2005

Александр Кабаков: Человек в фуляре

«Фуляр (фр. foulard) – 1) тонкая шелковая ткань полотняного переплетения, отличающаяся особой мягкостью; 2) шейный или носовой платок из такой ткани».

Словарь иностранных слов

В газете «Комерсантъ-daily» появилась очередная колонка известного писателя Александра Кабакова. Нынешний год для Кабакова вроде как юбилейный: десять лет назад, в мае 1988 года, была написана его повесть «Невозвращенец». Напечатанная в журнале «Киносценарии», она принесла солидный успех, поставив Кабакова в первый ряд «перестроечных» авторов. Из скромного журналиста он превратился в преуспевающего прозаика, каждая новая вещь которого автоматически становилась желанным гостем журнала «Знамя». В прошлом году издательство «Вагриус» выпустило «избранное» Александра Кабакова под названием «Самозванец» в престижной «черной серии» современной русской прозы.

Напомню тем, кто забыл: «Невозвращенец» был написан в жанре антиутопии. Главный герой, ученый-экстраполятор, по заданию секретных органов попадал в недалекое будущее с целью описания. Будущим был 1993 год. И там происходили всяческие ужасы: голод, мятежи, бессудные расстрелы и проч. По центральным проспектам и площадям столицы бегали толпы погромщиков, антисемитов, радикалов из новообразованных партий. Правительственные войска железной рукой пытались сдерживать беспорядки, вселяя еще больший страх в напуганных людей.

Все это как нельзя лучше отвечало общественному сознанию конца 80-х, когда эйфория первых лет перестройки начала сменяться предчувствием катастрофы, связанной с развалом великой и несчастной империи. Казалось бы, Кабаков не ошибся и даже в точности «попал» в роковой год: 93-й.

Что-то, однако, мешает признать «Невозвращенца» пророческой вещью. Все так – да не так. Перечитывая повесть сегодня, испытываешь странное чувство: будто история проделала с автором злой трюк: подыграла на мгновенье и тотчас поставила крест на его «сценарии». События осени 93-го не получили развития. В сознании большинства граждан они остались именно «сценарием», кем-то и зачем-то бездарно поставленным на телевидении. Словно некто решил воспользоваться художественной идеей Кабакова для полновесного сериала, но затем решил ограничиться трехдневкой, убедившись, что сценарий-то из рук вон плох.

Самое любопытное – это начало «Невозвращенца», где герой-автор признается в собственной бездарности. «Никогда я так не жалел о том, что лишен больших литературных способностей, как сейчас. Бесцветный и невыразительный, либо, наоборот, слишком претенциозный стиль… совершенно непригоден в нынешних обстоятельствах». Если не считать этот зачин обычным литературным кокетством, то ситуация с «Невозвращенцем» становится еще более интересной, чем если бы повесть оказалась только пророческой. Вольно или невольно, Кабаков предвосхитил не столько социальные и политические, сколько художественные перспективы русской истории. Сценарий будущего, по Кабакову, создается плохим писателем, да еще и сознающим свою бездарность, да еще и комплексующим в связи с этим. Точнее – невозможно было предугадать!

Когда-то Максим Горький писал о событиях 1905 года: «Убитые да не смущают! История окрашивается в новые цвета только кровью». Оставив за скобками сомнительный «эстетизм» этой фразы, признаем, что в этом взгляде изнутри событий есть своеобразная красота. Современность не пугает. Будущее обнадеживает. Прошлое отрясается как прах. Ничто не смущает!

Так рождается романтический герой. Пусть он ошибается. Пусть его ошибки приносят страдания ему и другим. Пусть жизнь, в конце концов, скрутит его в бараний рог, либо он сам ужаснется своим заблуждениям и прозреет до истины. Но – он не стоит на месте. Он действует и заставляет действовать остальных. В «Невозвращенце» всякое действие заранее профанируется бездарностью сценариста-футуролога. Остается пожалеть героев, которых он вовлекает в это жалкое художество.

Мало того: где-то на невидимом плане повести действует и второй засланный, только не от «органов», а от оппозиции. Какой отчет он предоставит хозяевам, мы не знаем. Но отчего-то возникает уверенность, что он будет не намного выразительнее отчета нашего героя. Ткань истории обветшала и прогнила насквозь. Из нее уже не соткать добротного полотна.

«Ледяной ветер нес снег зигзагами, и белые струи, словно указывая мне путь, поворачивали с Грузин на Тверскую. Где-то в стороне Масловки стучали очереди – похоже, что бил крупнокалиберный с бэтээра… Впереди, где-то у Страстной, грохнул взрыв. И улица мгновенно опустела – только последние тени задрожали у стен и исчезли, влившись в подъезды и подворотни. Я вильнул за угол…»

Отчет и впрямь не бог весть какой. Скорее, издевательский… «Словно», «похоже», «где-то», стандартный набор московской топонимики… и тени, тени, с которыми сливается фигура нашего историографа. Но – странное дело! – за всем этим есть какая-то неотразимая художественная правда. Именно так переживались события осени 93-го большинством москвичей. Кто слышал с Пушкинской раскаты орудий «где-то» на Баррикадной, кто шарахался в подворотни, кто проезжал в злосчастные дни в метро под роковым местом через наглухо задраенные станции – тот поймет!

К повести Кабакова как нельзя лучше подходит банальное: «что-то в этом есть». И если бы он ограничился своим «Невозвращенцем», то имел бы шанс остаться довольно непонятной фигурой в русской литературе последних лет. Созданный им образ бедного сочинителя, арендованного на службу бездарным временем, не вполне отождествлялся с самим автором и мог претендовать на род изящной литературной игры в истинного пророка в отечестве. Он словно бы заранее предчувствовал, какой скукой и пошлостью обернутся горячие интеллигентские споры времен перестройки, как скоро и ловко будут сданы светлые идеалы.

«– Как-нибудь проживем?» – спрашивает героя его жена.

«– Проживем, – согласился я, и она удивилась, что я не стал спорить, даже засмеялся».

Кабаков, однако, не ограничился… Да и странно было бы требовать этого от писателя, не в самом юном возрасте преодолевшего перевал славы. В том, что это был именно перевал, а не пик, на котором стоит закрепиться, он, кажется, не сомневался. Во всяком случае, этот мотив станет основным в бесконечной авторской рефлексии, которая, в свою очередь, станет главной и чуть ли не единственной темой его творчества.

Вернемся к колонке в «Коммерсантъ-daily». Профессиональный «читатель газет» я просматриваю периодические выступления Кабакова в роли колумниста, скорее, по обязанности. И, тем не менее, каждый раз не перестаю изумляться этому загадочному явлению! Известный писатель, продающий свое перо газете ради заработка – дело понятное и не только извинительное, но и глубоко почтенное. Отчего не поговорить со своим читателем прямо – о том, что его волнует, что является содержанием ежедневной общенациональной жизни? Но для этого он должен, как минимум, обладать собственным мировоззрением. То, чего не требуется от журналиста, само собою ожидается от писателя. Его взгляд может быть высокомерным, скандальным, шокирующим общественное мнение. Или напротив – здравомыслящим, растолковывающим, умиротворяющим… Но газетный писатель, органически (если не сказать: патологически) презирающий всякое мировоззрение, больше того, всей своей интонацией словно подчеркивающий вопиющую необязательность собственных слов – это какой-то нонсенс!

Однажды НТВ учинило Москве легкую нервотрепку в связи со скандальным фильмом Скорсезе о Христе. В том, что нервотрепка относительно удалась, я убедился лично: в нашем микрорайоне какой-то герой на время показа фильма отключил рубильник. Ровно на три часа – так, что не успел разморозиться холодильник, а я остался в неведении относительно итальяно-американской крамолы, ревностно защищаемой г-ном Парфеновым. Тем не менее, в ситуации с фильмом Скорсезе в России что-то было, какой-то намек на действительные проблемы русского православия да и христианства в целом, и точки зрения газет на это событие меня живо интересовали. Смысл колонки Кабакова был примерно следующий. Все идиоты! Но главное – фильм-то дрянцо. И лучше бы – ничего этого не было. Ни НТВ, ни церкви, ни Скорсезе.

В последней прочитанной мной колонке Кабаков взялся порассуждать об Америке и России. Тема не бог весть какая свежая, но все-таки живая. И вновь я не расслышал ничего, кроме той же изумительной интонации. Россия дрянцо… И Америка дрянцо… Но кого-то угораздило родиться там, кого-то здесь. И тем, и другим крупно не повезло. Но – что поделать?

Вот, кажется, главный вопрос, который задает Кабаков своим творчеством. Не «что делать?», а «что поделать?» Что поделать, если угораздило родиться в идиотском конце идиотского века в идиотской стране, окруженной идиотскими странами, которые сдохли бы от скуки не будь этой идиотской России? Положительного ответа на этот риторический вопрос, разумеется, быть не может. Но может быть ответ отрицательный. Что поделать? Не быть писателем! Бесполезно или нет (в высоком смысле) это древнее ремесло, но оно – не бессмысленно по определению. Если человек взялся за перо, значит, некая воля этим руководила.

Вот с волей-то Кабаков с самого начала и просчитался. Тот странный факт, что его писатель в «Невозвращенце» описывал события как бы по заданию КГБ (неважно, что КГБ, тем более что и аббревиатура-то ни разу не названа, – важно, что по заданию какой-то секретной инстанции), в дальнейшем сыграл с автором злую шутку. Нельзя безнаказанно столь жестоко профанировать идею Божественного задания. Или Кабаков ничего не знал о мистицизме творчества? Или он слишком отчаянный игрок? В последнее хотелось бы верить. Но творчество Кабакова, увы, мало дает тому доказательств. Его игра с мистикой явно затмевается навязчиво демонстрируемыми авторскими комплексами по части собственной творческой состоятельности. И становится понятно, что секретные органы в «Невозвращенце» лишь трюк во спасение, отказ от полноценной художественной ответственности вчерашнего журналиста, вдруг вознамерившегося надеть венок сочинителя.

В сущности, в этом нет ничего плохого, как и в обратной смене вех (от писательства вернуться к журналистике). Если бы только кабаковский герой-автор (исповедальное «я») не был до такой степени озабочен своим статусом. Если бы сегодняшний писатель постоянно не озирался на вчерашнего журналиста, а дорогостоящий журналист не вспоминал столь подчеркнуто о своей писательской значительности. И литература, и журналистика – занятия живые, человеческие. Им вроде нечего делить.

Никто из наших писателей, как Кабаков, до такой степени не принуждает читателя всегда ощущать дыхание автора за своей спиной. В романе «Последний герой» он вдруг затевает нелепейшую переписку с собственным главным персонажем. При этом сам, кажется, чувствует ее нелепость. Персонаж скабрезничает, автор огрызается и пошло острит. Все это напоминает многолетне отрепетированный семейный скандал. Кто из них муж и кто жена? За автора неловко, героя начинаешь ненавидеть. Зачем-то автор перечисляет социальные слои своих читателей – словно оправдывается. Перед кем? за что? И опять инициаторами развития сюжета оказываются какие-то темные силы: какие-то «органы», какая-то «братва». «Братва» преследует героя, выживая из собственной квартиры. «Органы» опять засылают его в будущее. Но на этот раз Москва не погибает, а изнывает от тоски, сытости и благополучия. Беспорядки теперь происходят лишь на окраинах, но столица не желает об этом знать. Еще один «сценарий» – легко угадываемый, просчитываемый, как будто бы снова подтверждаемый, но только «как будто».

Важна не реальность прогнозов, но общее ощущение безнадеги. Что бы ни случилось – все будет скверно! И закрадывается сомнение: да полноте, о России ли тут речь? Не путешествуем ли мы по двум комнатам разума и психики самого автора? Но если так, заставь нас позабыть об этом! Создай свой собственный мир, но такой, чтобы в него поверили или, напротив, с радостью согласились обмануться. Не напоминай нам, пожалуйста, что мы находимся «в тебе». Мы читатели, а не психоаналитики.

Журнал «Знамя», напечатавший в 1995 г. «Последнего героя», крайне невыгодно для Кабакова поместил его рядом с повестью «Суер-выер» покойного Юрия Коваля. Я не большой поклонник прозы, уводящей из мира реального в мир фантастический (считаю, что реальность гораздо фантастичнее фантастики), но невозможно не восхититься той свободе и раскованности, с которыми Коваль создал и населил свой мир «из головы». Мне, в общем-то, плевать: реальны его герои или нет? Мне с ними хорошо, радостно, как в кукольном театре в детстве. Кукольник где-то за сценой; я слышу его голос, но не помню о нем. Кабаков не только не позволяет забыть о себе, но, кажется, больше всего на свете опасается, чтобы его читатель не «оторвался», не задумался, не зафантазировал сам по себе и не понял вдруг, что находится на премьере чрезвычайно плохо поставленной пьесы, о чем режиссер, впрочем, сам догадался еще на генеральной репетиции, но было слишком поздно.

В финале «Последнего героя» Кабаков графически рисует как бы мизансцену своего романа, тем самым визуально демонстрируя свой художественный метод. В глазах рябит от множества странных резонеров, своеобразных «критиков» романного действия, окруживших Героя и его Любимую плотной толпой, со всех сторон закрыв их от Зрителя. И напрашивается невольный вопрос: кто эти «критики»? Не сам ли автор, десятки раз перечитавший свой собственный роман?

Сравнение с Ковалем обнажает, пожалуй, главный ущерб прозы Кабакова. В ней страх перед реальностью прямо пропорционален недоверию к фантазии. В его прозе напрочь отсутствует творец – в религиозном ли, в художественном ли смысле этого слова. Его функции берут на себя либо какие-то загадочные темные силы (КГБ, «органы»), манипулирующие героями с неведомыми самим этим силам целями, либо постоянно «обнажающийся», вертящийся перед зеркалом, «женственный» автор, который и сам в точности не понимает: зачем это он взялся за перо?

Но было бы в высшей степени несправедливо сказать, что прозы Кабакова как явления в русской литературе последнего времени просто нет. Это явление. И притом – весьма значительное. Гораздо более значительное, чем совершенно неразличимая в своих духовных параметрах игра постмодерна. Проза Кабакова не снимает вопроса о Человеке, не избавляется от него как от проблемы заведомо неразрешимой и оттого бессмысленной. Больше того – она парадоксальным образом вопиет о ней. Она говорит о «последней черте» человека мыслящего, талантливого и не забывающего о своем природном человеческом достоинстве (этот мотив в прозе Кабакова очень силен), но органически не способного понять и принять общего направления движения мира.

Все, что ни делается, все к худшему. Мир осточертел, потому что непонятен. Не хочется быть щепкой, а приходится. Жизнь нельзя обустроить. К ней можно лишь приспособиться, а это противно. Противно, но «что поделать?»

Бежать… Бежать во сны, в алкоголическое отупение, в воспоминания прошлого… Еще вариант: заграница. Запереться с любимой в номере, потрахаться (извините!) всласть… Но так, чтобы на заднем плане непременно маячил ее муж – это снимает ответственность, избавляет от мыслей о возможной семье, а значит, возможном развитии, перспективе. Не думать всерьез о том, что происходит с миром и твоей страной. Окажешься нелеп и смешон. Но можно пофантазировать перед сном… Как ты из ручного пулемета кладешь рядами всех этих «братишек», грязных политиков. Сочинить для самого себя эдакий киношный боевичок, не очень, впрочем, увлекаясь, чтоб не поднялось кровяное давление.

Быть «человеком в фуляре». Не «в футляре» (это все-таки позиция), а «в фуляре». Недаром кабаковский «последний герой» регулярно достает из грязного белья и нежно отстирывает свой шейный платочек. Сохранить (не слишком, впрочем, бросающуюся в глаза) примету своей стильности. Старомодности, но – не ретроградности. Внешности – но не личности.

«– Проживем?»

«– Проживем…»

И когда все же придут последние времена, и архангелы мощно возвестят в свои трубы о конце нашего изолгавшегося мира, «человек в фуляре» спутает эти звуки с сиренами «мерседесов» «братвы» и политиков. Поморщится, скажет капризно:

– Нельзя ли потише, господа?

И закутается в шейный платок.

1998


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю