355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Басинский » Классики и современники » Текст книги (страница 15)
Классики и современники
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:40

Текст книги "Классики и современники"


Автор книги: Павел Басинский


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Анатолий Ким: Бог располагает

Замечательный, редкий по мироощущению и по чувству русского слова прозаик Анатолий Ким, чьими короткими рассказами мы, студенты Литинститута 80-х годов, зачитывались, как говорится, всласть, чья повесть «Белка» в свое время поставила на уши всю критику и сделала автора знаменитым по всему миру, этот одновременно и лирик, и философ, в последнее десятилетие незаметно выпал из литературного мейнстрима. Причем случилось это тогда, когда он стал публиковать свои, скажем так, программные, мировоззренческие вещи. Я имею в виду прежде всего его романы «Онлирия» и «Остров Ионы».

Ладно бы только мне мстилось, что Анатолий Ким тихо вышел, не попрощавшись, из премиально-скандальной литературной гостиной. Ладно бы только критика либо молчала о его последних произведениях, либо разносила их с азартной непродуманностью. В конце концов замалчивали и разносили Фета и Лескова, и где эти молчальники и разносчики? Но почему-то думается, что сам Анатолий Ким чувствует себя чужим на новом празднике литературной жизни, инстинктивно из нее самоустраняется, упрямо не желает ей соответствовать.

Энергетическая подпитка его творчества идет из какого-то совсем другого источника. Вопрос: из какого?

Именно благодаря Киму и его «Острову Ионы» я вдруг почти физически ощутил, что литературный ХХ век кончился. Великий литературный век кончился не в 2001 году, а где-то на рубеже 80-х и 90-х годов, то есть зеркально в те же самые сроки, что и великий литературный XIX век. Конец прошлого и начало нового века ознаменовались тем, что наша литература включилась в довольно жесткую и коварную игру в цепочке автор – издатель – продавец – читатель. Ким (и некоторые другие) в этой игре участия не приняли. В результате они как бы остались в прошлом, ХХ веке.

«Остров Ионы» – отчаянная попытка написать не просто большой и сложный для прочтения роман. Это попытка написания великого романа. То есть такого романа, который может стоять на полке рядом с «Улиссом» и «Волшебной горой», рядом с «Шумом и яростью» и «Чевенгуром», – великими романами ХХ века. В нынешнем контексте такая попытка – настоящее безумие, все равно, что выйти в открытый космос без скафандра. Знаковый писатель сегодня – это Борис Акунин, иронически исполняющий попурри из великих писателей прошлого в диапазоне от Шекспира до Тургенева, но разумно отстраняющийся от революционных открытий века ХХ, которые оказались прагматически несостоятельными. Это Владимир Сорокин, «крутой», экстремал и, как все экстремалы, изощренно-рассудочно хитрый. Это Александр Проханов, разыгравший политико-литературный пасьянс и обесценивший обе составляющие. А вот Ким как заблудился в космических протуберанцах ХХ века, так и не вышел из них. И в этом есть большая правда, потому что мы выскочили из ХХ века, ничего в нем не решив. Ни одной поставленной проблемы. Просто мы вдруг отказались их решать. Договорились вместе и закрыли на них глаза.

Ким «подставляется» с первых же строк романа, объявляя себя не писателем, но проводником Высшей Воли. Он не пишет, а записывает то, что надиктовывается ему свыше. Он видит картины, которых не видит никто. Я думаю, что большинство критиков отложили роман в сторону, прочитав эти первые строки. Что им с ним делать? Если это игра, то зачем так сразу подставляться? Но если это всерьез, то…

Я сам был в замешательстве и потому сперва прощупал роман эмпирически, так сказать, по-писаревски. Изобразительный дар Кима за последние годы только усилился. Риск визионерства не мешает ему живописать. Истории с юным художником на берегу подмосковной реки, с Ионой под языком серого кита (не в чреве, потому что горло у кита узкое), с молодым румынским принцем Догешти, с американским квакером Крейслером и многими другими персонажами, многоголосно наводняющими роман, исполнены даже не с живописной, а с музыкальной безупречностью. Библейская линия изящно переходит в камчатскую. История с лепрозорием в сибирской тайге одна могла бы стать сюжетом замечательной повести.

«Остров Ионы» почти весь, постранично, – это изумительная проза, от которой подпрыгиваешь на стуле и рукоплещешь автору, почти как театральный зритель. Как это ему удается? Но когда я пытаюсь с такой же восхищенной готовностью отдаться философии Кима (она составляет существенную часть романа), меня знобит от предчувствия беды. От вопросов, которые пытается решить Ким, я предпочитаю держаться в удалении. Это вопросы о том, что такое бессмертие и зачем человеческие страдания. Я даже не решаюсь здесь повторить точные ответы Кима. Потому что…

Риск слишком велик, и Ким это знает. «Ни одному художнику не создать картины музыки сфер, потому что вид такой музыки предстает не глазам маленьким, человеческим, внешним, но его огромным внутренним очам, которые одни могут взирать в сторону Бога… Хотите все это услышать-увидеть-почувствовать? Просите Творца, молитесь Ему искренно, с абсолютной верой в то, что Он даст молимое… как это сделал Иона, однажды на свете…»

Я сознательно выпустил из цитаты одну часть, чтобы не затерялась, ибо в ней самое главное.

«Если посчитает нужным…»

Это о Боге.

2002

Игорь Клех: Три причины, по которым мне нравится этот писатель

Во-первых, Игорь Клех – деликатный человек. Деликатных людей в писательской среде осталось так же мало, как порядочных. Деликатный писатель это такой писатель, который серьезно и с уважением относится к критикам. Не заглядывает им в глаза, но и не хамит, не наступает ботинком на мозоль.

Вот, например, сценка. Сергей Каледин, автор, по крайней мере, одной хорошей повести – «Смиренное кладбище», выпив водки на какой-то тусовке, кричит мне, с которым только что познакомился:

– Пашка! Ты почему о Люське не пишешь?

«Люська» – это Людмила Улицкая, которая стоит невдалеке. С тех пор я уже никогда не смогу написать о «Люське».

Или Дмитрий Быков. Едем в одном купе с Татьяной Набатниковой и другими приличными людьми. Быков, который писатель, а не только критик, громко говорит о своем творчестве, привлекая в свидетели небеса и всех рядом.

– Вот Басинский… – говорит он. – Прозу мою не любит. Но стихи-то лю-юбит!

– До этого момента любил, – отвечаю я. (На самом деле ничего не сказал, так опешил от нахальства. Потом уже задним числом ответ придумал).

А Клех деликатный. Мы с ним встречаемся строго один раз в год, как правило, на ежегодной раздаче слонов в журнале «Октябрь». Строго выпиваем по рюмке водки и говорим строго десять минут. Обычно Игорь вежливо объясняет мне, какое на самом деле г… все писатели, которых я хвалю. Вот почему, добавляет он, вы хороший критик. Спасибо, Игорь, отвечаю я. В, общем-то, мне ужасно не нравится ваша проза. Вот почему вы замечательный современный писатель.

Во-вторых. Клех – человек умный. Умных людей в писательской среде почти не осталось, впору проводить на приеме в Союз писателей тест на элементарную способность логически мыслить. Кстати, такой тест проходят, например, поступающие в разные милицейские школы и вузы. Абитуриента спрашивают: что такое вертолет? И если вместо ответа он начинает быстро крутить ладонью над головой, громко кричать «у-у-у!» и медленно подниматься со стула, то его к экзаменам не допускают. Приходится ему поступать на филфак, чтобы потом влачить жалкое нищенское существование.

А Клех умный… Вот недавно он любезно подарил мне свою новую книгу – «Книга с множеством окон и дверей», М.: АГРАФ, 2002, – которую я любезно прочитал. Книга эссе, критики и кулинарных рецептов. В ней есть замечательно тонкие рассуждения. Например: «Странно жить в той же почти стране, где жил Пушкин, разговаривать на том же (почти) языке, на котором разговаривал и писал он…»

Или вот картинка, стоящая многих рассуждений: «В пещерах Киево-Печерской лавры среди прочих костей лежит череп монаха, описавшего «Откуда есть пошла русская земля». Когда в пещеры запускали бывшего штангиста – знаменитого ныне гипнотизера одной из партий, он, кормящий черта на коленях с ложечки, дергался, будто муравей, попавший в поле под высоковольтной линией».

И еще: «Надо сказать, что разлука с Генисом, многолетним соавтором и бойким расщелкивателем литературных и мировых проблем, пошла Вайлю на пользу. Как и пространственная удаленность от поцыкивающего зубом нью-йоркского философа Б. Парамонова, который, подобно Коту в Сапогах, хитростью превращает «проклятые вопросы» в мышей и затем поедает в больших количествах. Все это люди талантливые, временами (местами) блестящие, при том – работяги. Но сколько их ни читай, они всё глядят в капиталистические джунгли – перебежчики в другую цивилизацию, отстаивающие свою завоеванную буржуазность».

Кстати, и Вайлю досталось на орехи: «Утверждение Вайля, что Достоевский писал, на деле, детективы (т. е. в «Братьях Карамазовых» всего важнее, кто все-таки папашку «замочил»?), что все проблемы нашей жизни «суть проблемы возрастные», его гимн путеводителям, защита здравого смысла толп, желание снять напряжение и разрядить полюса, отношение к драматизму такое, будто кто-то испортил воздух, – все это рефрены все той же арии, разложенной радиожурналистами «нью-йоркской школы» на три голоса: «Буржуа лучше, чем гений! Буржуа лучше, чем гений! Буржуа лучше, чем гений?..» Не знаю. Вряд ли».

В-третьих, Клех – единственный современный писатель, который искренне не любит реализм. Все остальные только прикидываются, что его не любят, а сами тайком почитывают и посматривают именно самые примитивные реалистические книги и фильмы. Клех же – модернист натуральный. Он, в принципе, свободно владеет приемами реалистического письма. Когда он описывает украинский борщ или баклажаны в углях, то несколько даже поигрывает мускулами своей письменной речи, точно культурист на подиуме. Одной, главной, тонкости он, правда, не знает. Реализм не мясо языка, но свет. Глаза девушки, как мокрая смородина, это не реализм, а штукарство. Убери это сравнение у Толстого, и от Катюши Масловой ничего не убудет. А вот назови он Катюшу, например, Мариной или Олинькой – и все пропало.

Впрочем, Клех Толстого не любит, о чем он давно отважно заявил на круглом столе в «Литературной газете». Тогда подобные заявления были в моде, и на Клеха все посмотрели с равнодушным сочувствием. А он обиделся, набычился и стал педантично объяснять, что его заявление не надо рассматривать как эпатаж и вообще как заявление. Толстой – графоман, «Анна Каренина» – бездарное произведение, что тут эпатажного? Потом Клех где-то написал, что когда он попадет в ад за свои модернистские грехи, то его накажут таким образом: заставят вечно читать бесконечный реалистический роман. Надо ли говорить (добавлю от себя), что это будет как раз «Анна Каренина» с бесконечным продолжением?

Что мне нравится? Когда я тоже попаду в ад за недостаточно последовательное отстаивание реализма, меня заставят читать бесконечных каких-нибудь Джойса или Пруста, от чтения которых еще при жизни я страдал желудочным расстройством. Так вот. Мы с Клехом книжечками втихаря поменяемся. И станем с приятностью коротать вечность.

2002

Юрий Кублановский: Смиренник-аристократ

Чем горше вино – тем похмелие слаще.

Чем злей – тем смиреннее речь.

Юрий Кублановский

Прежде чем начать разговор о творчестве Юрия Кублановского – одно короткое личное воспоминание о первой (еще без знакомства) встрече с ним. Начало 90-х годов уже прошлого века. Я только вошел в штат «Литературной газеты». Редакция «ЛГ» располагалась в Костянском переулке, но технические службы, бухгалтерия оставались в старом здании на Цветном бульваре. И вот стою за гонораром в кассу. Очередь. Очередь длинная, а гонорары уже мизерные, «перестроечные». Передо мной стоит другой бедолага-журналист, ожидая своих кровных «тыщ». Я с ним не знаком, но лицо будто знакомое. Кублановский?! Я его видел на фотографии, кажется, в той же «ЛГ» или где-то еще. Читал стихи, разумеется. Одно особенно запомнилось – так ёмко, изящно и «музыкально» было передано в нем и мое личное ощущение современности:


 
Снег поскрипывает нарами.
На ветру лицо горит.
Русь под новыми татарами
Крепко, крепко, крепко спит.
 
 
По татарами, под пытками
Говорливей немота.
За скрипучими калитками
Золотая мерзлота.
 
 
Пахнет углями угарными
Топка честного труда.
Русь под новыми татарами
Спит до Страшного Суда…
 

Но уже тогда возникло и первое несогласие с поэтом, с последней строфой:


 
… Я Тогда пред Богом выступлю,
попрошусь к Нему на дно,
красный путь слезами выстелю,
чтобы с нею заодно.
 

Почему несогласие? Да потому что после первых трех, нравственно замечательно точных строф поэт все-таки не миновал соблазна гордыни, искренней, поэтически, возможно, даже оправданной, но все-таки гордыни. Не может ни один поэт быть заступником России перед Богом. Хотя бы потому, что есть у нее заступник, а вернее, Заступница. Но и это несогласие для меня было куда ценнее множества равнодушных «согласий» с другими стихотворцами. Кублановский предлагал такую высоту и глубину разговора с читателем, на которых просто «согласий» быть не может. По высоте и по глубине это был первый ряд поэзии ХХ века…

И вот – в очереди. Даже смешно: «как простой советский человек»! Словно и не уезжал, словно и не было семи, кажется, лет изгнания. И потом, встречаясь с Кублановским, я всегда отмечал про себя вот это: не «эмигрант». По духу и даже по внешности – не «эмигрант».

А с другой стороны, есть в нем, и по духу, и по внешности, какая-то отчужденность. Не «свой в доску», не «рубаха-парень». Родом из Рыбинска, провинциал и любит сердечно все провинциальное, однако, о поэтическом апостоле советской провинциальной музы, Сергее Есенине, отозвался суховато: «я люблю поэзию Есенина, но, разумеется, не она определяет для меня лицо русской поэзии ХХ века. У Есенина непозволительно много неряшливого и необязательного… Есенин дал «код» легиону стихотворцев, особенно провинциальных…»

Жестко сказано, согласитесь.

И о Твардовском сказал сдержанно: «простоватая, прямая, местами нравоучительная поэзия Твардовского кажется архаичной. Сам Твардовский скупо знал и туго понимал самых интересных поэтов этого века, вряд ли, кажется, задумывался над тайной – с двойным и тройным дном – лирической речи, о возможностях преображения словесного материала…»

Но еще отчужденнее он держится от тех, кто, казалось бы, венчает собой поэзию ХХ века. «Ужимка, ухмылка, гаерство теперь сделались повсеместны; волшебство стихотворной речи превращается в «текст», в какие-то куплеты, а не достойные строфы. Твардовский же в своей поэзии был глубоко серьезен, и как бы ни было нам порой, повторяю, от этого скучновато, он все-таки одергивает нас в нашем шутовстве. Твардовский нес в себе традиционную психологию русского литератора: понимать поэзию как служение и дар как ответственность».

Следовательно, и в нынешней, «новой», «новейшей», отнюдь не «твардовской» поэзии Кублановский не «свой». Слишком старомоден. Не боится гражданственного пафоса, не бежит от политики. Никто не сказал о событиях 93-го года так сильно:


 
Из-за Москва-реки
Слышится канонада.
Наши ли мужики,
Пьяные черемисы,
псы ли в блевотине
не поделили ризы
распятой родины.
 
 
… Прямой наводкой,
прямой наводкой
в центре Москвы.
 

Одни эти «псы в блевотине», которые уже сидели в Белом доме, но под другими лозунгами, чего стоят! Прямые и гражданские стихи.

Но и – тот же Кублановский: «Недопонимание – залог неисчерпаемости стихотворения – даже может быть читателю особенно сладостно».

Попробуй после этого определить кредо Кублановского-поэта. Критика, публициста – это да, несложно. Он последовательный просвещенный консерватор, всегда осторожно, со всевозможной оглядкой ищущий для России основательный, чуждый как национального экстремизма, так и либерального хамства путь развития. Вот его слова: «Сейчас пытаются русскую идею подменить имперской и делают из Сталина с его командой русских империалистов с положительным знаком. Русский народ сейчас так болен, так устал, так нуждается в тонком, изящном и любовном терапевтическом лечении, что у нас нет просто сил, мы не можем себе позволить державные амбиции, да они России и не нужны».

Общественные взгляды Кублановского понятны и прозрачны, как и должно быть у человека ответственного. Но с поэзией его, слава Богу, далеко не все так понятно и прозрачно. Ее внешняя традиционная простота, отсутствие в ней «зауми», принципиальный поэтический «реализм» одновременно и очевидны, и обманчивы.


 
Помнишь – гусениц чуткий пушок,
Стрелы ирисов, яблок мешок.
 
 
Как пасхальные свечи, красны
И смолисты огарки сосны.
 
 
Клекот сойки, дождя дребедень
И шаров золотых на плетень,
Колосясь, повалившийся сноп.
 
 
Слышишь – Зверя тяжелый галоп.
 
 
То Антихрист на сытом коне
Прыгнул наземь в свинцовом огне.
 
 
И теперь все равно – что бежать,
Что в глубокой могиле лежать.
 

Помню, это стихотворение 1979 года поразило меня не только и, может быть, даже не столько неожиданным переходом от идиллического дачного пейзажа к апокалиптической картине, сколько одним-единственным словом. «Сытый»! Сытый конь! Его так и видишь этого коня, сытого, с мощным крупом, так и слышишь, как он хряпнулся о землю. Вот где настоящий реализм-то! Какие там достаточно условные и сразу же узнаваемые «стрелы ирисов» или снопы золотых шаров. Метафизическая реальность оказывается реальней земной картинки.

А вот другая, «верхняя» сторона метафизической реальности в чудесном стихотворном триптихе, посвященном гибели Леонида Губанова. Оплакивая друга, Кублановский зрит дальше:


 
Скоро приступим чуть не гуртом,
Благо в дорогу не надо добра,
Прямо к сторожке с открытым окном
Старого ключника дядьки Петра.
Ласково ль глянешь на прежних друзей,
Божьих конюшен верный слуга,
Ты – выводя белокрылых коней
На замутненные солнцем луга?
 

И снова – кони, и снова – зримые, сияющие до рези в глазах. Вот где «реализм»!

«Поэзии Кублановского свойственны упругость стиха, смелость метафор, живейшее ощущение русского языка, интимная сродненность с историей и неуходящее ощущение Бога над нами» (Александр Солженицын).

«Это поэт, способный говорить о государственной истории как лирик и о личном смятении тоном гражданина. Его техническая оснащенность изумительна. Кублановский обладает, пожалуй, самым насыщенным словарем после Пастернака» (Иосиф Бродский).

Два отзыва мировоззренчески очень разных писателей, и оба точные, почти исчерпывающие. Не каждый поэт может похвастаться таким единодушным сочувствием и разновозрастных и разномыслящих людей. Кублановский как бы «безупречен». У него нет откровенно плохих стихов. У него безукоризненный поэтический слух, он никогда не мазнет кистью куда не следует. На его стихах хорошо тренировать молодых стихотворцев, показывая «как это сделано», как надо искать не затертые слова, метафоры. Ну вот хотя бы – стихи Елене Шварц:


 
Тебе, чья стопа на земле невесома,
шершавую блузу носить
и крепкую корку латинского тома
золой сигаретки кропить.
 

Как это здорово сделано, какие неожиданные слова, как играют они друг с другом!

Безупречность для него не форма, а содержание. По меткому замечанию покойного Генриха Сапгира, Кублановский из «юнкеров», из «студентов-белоподкладочников». Он никогда не выходит к читателю расхристанным, не «грузит» его жалобами на неудавшееся житье-бытье, не плачет и не просит теплого сочувствия. Здесь чувствуется выучка, причем самостоятельная, выправка, не казенная, а какая-то внутренняя и, по-видимому, родовая…

Сам Кублановский нигде свою поэтическую задачу не формулирует, ни прозаически, не стихотворно. Но общее состояние русской поэзии он переживает как свое собственное. В конце своего этюда о Твардовском он пишет: «Твардовский жил и творил в те баснословные теперь уже времена, когда казалось, что поэзии ничего не грозит, что она будет существовать всегда и читателей в России пруд пруди: дай им и ей волю – и наступит настоящий поэтический ренессанс. Причем так думали и стихотворцы, связанные с советским режимом, и те, кто был почти подпольщиком. Только теперь, при наплыве новейших культурных технологий, отличающихся подспудной неуклонной агрессией, проясняется, что поэзия вещь хрупкая, что она вымывается ими из цивилизационной духовной толщи. Неужели настоящая поэзия в новом веке окажется потерянной для России? Такую лакуну в духовном и культурном ландшафте уже нечем будет восполнить; такая потеря, естественно, повлечет за собой новый виток деградации языка, а значит, и национального духа – со всеми вытекающими для России последствиями. Как говорится, «потомки нам этого не простят». Тем важнее сейчас поэтам свести с приходом расчет, провести вдумчивую ревизию наработанного до них…»

Когда я это прочитал, я понял, почему Кублановский «не эмигрант». Не только потому, что сильно чувство родины, ее речи, ее земли (у Кублановского это и Север, и средняя полоса, и Крым). Но еще и потому, что некуда эмигрировать. Настоящий поэт может сегодня только мигрировать, в поисках тех духовных островков, где еще жива и нужна поэзия. Речь не о поэтических салонах, разумеется, а о духе поэзии, который дышит, где хочет, и все реже, слабее.

У Кублановского ее дух почти всегда интимно связан с русским православием:


 
Соловки от крови заржавели,
И Фавор на Анзере погас.
Что бы ветры белые ни пели,
Страшен будет их рассказ.
 
 
Но не то – в обители Кирилла:
Серебрится каждая стена,
Чудотворца зиждущая сила
тут не так осквернена…
 

Это сравнение Соловков и Кирилло-Белозерска, но это еще и поиск поэтического воздуха. Того, которым может дышать Кублановский.

У него нет собственно духовных стихов, и я заметил, что он никогда не обыгрывает в стихах строки молитв. И здесь он сдержан. Но религиозный пафос присутствует везде, иногда прорываясь с необыкновенной силой, как, например, в этом стихотворении, посвященном Соловкам:


 
Волны падают стена за стеной
под полярной раскаленной луной.
За вскипающею зыбью вдали
близок край не ставшей отчей земли.
Соловецкий островной карантин,
где Флоренский добывал желатин
В сальном ватнике на рыбьем меху
в продуваемом ветрами цеху.
Там на визг срываться чайкам легко,
ибо, каркая, берут высоко,
из-за пайки по-над массой морской
искушающие крестной тоской.
Все ничтожество усилий и дел
Человеческих, включая расстрел.
И отчаянные холод и мрак,
пронизавшие завод и барак…
Грех роптать, когда вдвойне повезло:
ни застенка, ни войны. Только зло,
причиненное в избытке отцу,
больно хлещет и теперь по лицу.
Преклонение, смятение и боль
продолжая перемалывать в соль,
в неуступчивой груди колотьба
гонит в рай на дармовые хлеба.
Распахну окно, за рамы держась,
крикну: «Отче!» – и замру, торопясь
сосчитать как много минет в ответ
световых непродолжительных лет.
 

А иногда он, напротив, проливается тихим, согревающим душу светом:


 
Вмещает и даль с васильками и рожью,
и рощу с пыльцой позолот
тот – с самою кроткою Матерью Божьей
родительский тусклый киот.
 

Прекрасные, трогательные и пронзительные строчки!

В моем представлении образ Кублановского раздваивается от великолепного стихотворца, несомненного мастера и даже в некотором роде стихотворного аристократа до смиренника, послушника, сторожа или служки в поэтическом храме, где ему любовно знакома каждая мелочь, где он может передвигаться в темноте, с закрытыми глазами и никогда не оступится. И странно: эти образы каким-то чудом не противоречат.

2003


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю