Текст книги "Классики и современники"
Автор книги: Павел Басинский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Владислав Отрошенко: Казачий Неаполь
На эти воспоминания меня навела книга прозы Владислава Отрошенко «Персона вне достоверности». М.: Лимбус-пресс, 2000.
Как-то весной небольшая писательская делегация от журнала «Октябрь» (Ирина Барметова, Владислав Отрошенко, Виталий Пуханов, Петр Алешковский, Олег Павлов и аз грешный) приехала в город Ростов, который на Дону.
Ростов встретил нас мрачно и неприветливо: промозглой погодой, вообще-то не характерной в конце апреля для этого южного края, бестолковостью местного атамана по культуре(без шуток!), безбожными ценами в общепите и отсутствием отопления и горячей воды в лучшей гостинице города «Интуристе».
Ростов провожал нас ласково и радостно – теплым и щедрым южным солнцем, мягким ветерком, уже опробованной и по достоинству оцененной водкой «Ростов-папа» (без шуток!), крашенными пасхальными яичками от супруги Дмитрия Пэна, местного филолога и университетского преподавателя, апельсинами от мамы Владислава Отрошенко, пришедшей на вокзал проводить в Москву своего забубенного сына, московского литератора, сбежавшего, как водится, из Ростова в столицу в юные годы.
О том, что Ростов похож на Неаполь, словно две капли воды, еще до поездки нашей делегации из «Октября» в Ростов много чего наговорил Отрошенко, который возле Ростова (в Новочеркасске) родился, в Ростове учился, но после бегства из Ростова в Москву в Неаполе, кажется, бывал гораздо чаще, чем в пенатах. «Я вам покажу!» – тем не менее, торжественно заявлял он уже в поезде. И я его понимал! Если б я ехал с делегацией, например, в мой родной Волгоград, то, конечно, же тоже смотрел бы на остальных как на несносных профанов, как на интуристов, потому что всякий российский человек немножко интурист в нашей необъятной стране.
На подъезде к Ростову Отрошенко начал показывать. На бескрайние, с редчайшими деревцами аксайские степи. На ровный, будто рукотворный канал, Аксай, который – голос Отрошенко замирал от волнения – вот-вот соединится с самимДоном. Из раскрытого окна фирменного поезда Отрошенко водил рукой по Пустоте строго и твердо, словно атаман Платов перед боем. Вот тут мы врубимся в ихнии позиции. А ты, есаул, зайдешь справа, да смотри ж, не зевай! Пленных, мать их так – не брать!
Я смотрел на пылающее лицо Отрошенко и думал: «Вот силища происхождения!» Казалось бы, стандарт московского литератора, существа, вечно озабоченного поисками славы и денег, должен победить всяческую кровь. Но – нет! Наоборот импульсы этой крови всячески подмывают московский стандарт, что-то такое обрушивают в этой системе, создают какие-то неровные края, какие-то глыбы и пустоты.
И – не только в литературе. Если бы товарищи из ЦРУ были мудрее, они бы давно не слушали наших демполитологов, наиболее успешно освоившихся в московском стандарте, но всерьез и надолго занялись бы этногенеалогиейрусских ученых, военных, политиков, писателей. Может, и занимаются – кто их знает? Только все равно ни черта они во всем этом не поймут!
Это и русский-то человек не совсем понимает, а только временами с изумлением чувствует в себе и окружающих. Например, что существо донского казачества (и казаков в любом поколении) это не шашки наголо, не орущие рты и насупленные брови, не диковатые излохмаченные шапки, но странная и не поддающаяся логическому объяснению элитарность. Ростов – конечно же, Неаполь! Неважно, что в ростовском баре вас напоят простодушно разбавленным местным пивом с каким-то безумным иностранным лейблом. Неважно, что по центральной Садовой улице бесконечно снуют южнокорейские «DAЕWOO», собираемые на местном комбинате. Неважно, что любимыми газетами ростовчан являются «СПИД-инфо» и «Мегаполис-экспресс». Неважно, что в наспех отремонтированном «Интуристе» всего-то иностранцев – два чеченца, четыре армянина и шесть москвичей. Самосознание этноса рождается не из пустяков, не из пива, машин и газет, а из элементов более прочных.
Зато центральная городская библиотека строилась по проекту, который, как нам объяснила ее милейший директор, «соединил в себе достижения всех европейских и американских библиотек». Уже потом центральные власти схватились за головы и таких роскошных библиотек с фонтанами, балконами и проч. больше в России не строили.
Зато (отправимся в прошлое) здание областной администрации (бывшего городского собрания) строил сам Растрелли! Строил, как нам объяснили, так. Собрали казачки деньги. О-очень много денег! И сказали они Растрелли: строй, как тебе Бог подскажет! Мы тебе никаких условий не ставим. Сделай нам красиво! И кто видел этот воздушный ампир, согласится, что казаки поступили правильно. Нельзя стеснять свободу художника!
Я всегда подозревал, что Дон река чрезвычайно элитарная. В отличие от Волги, на которой я вырос. Донская рыбалка – сложная, со спецификой, с коварным течением и корягами. Здесь бессмысленно ловить не местнойснастью. Да что снасть! Ловил я как-то (безуспешно) удочкой мелкую плотву на Дону. На хлеб. Подходит местный мужичок (казачок?) и спрашивает: а ты, милый, на какой хлебушек ловишь, на местный? (То есть на местной воде замешанный). Нет, говорю, я с собой привез. А-а, говорит мужичок, тогда понятно… И уходит расстроенный такой. Мол, стоит ли с идиотом разговаривать. Я не выдержал, сорвался и спрашиваю язвительно: а с рожей моей, не местной, ловить вообще-то стоит? Не испугается рыба? Мужичок посмотрел на меня. Да ладно, – сказал он. – Лови.
Из пяти русских писателей-лауреатов Нобелевской премии двое «донцов», Шолохов и Солженицын. Шутка? А сколько, скажите, в России крупных рек? То-то! Первый нестоличныйкаменный собор при Петре, когда строить из камня за пределами столиц строго запрещалось, возвели в Черкасске (ныне – Старочеркасск). Да еще и на лично самим царем пожалованные 100 рублей (громадные деньги!). Войсковой Воскресенский собор поражает иконостасом, шедевром иконной живописи и резьбы по дереву.
Но лично меня всегда больше интересуют люди, чем камни и дерево, даже в самом гениальном исполнении. Директор Старочеркасского музея-заповедника (городок расположен на острове, омываемом с одной стороны Доном, с другой – Аксаем) Михаил Павлович Астапенко не только надежный защитник и хранитель казачьей старины, но и подлинный Нестор истории донского казачества. Его книга «Донские казачьи атаманы. Исторические очерки-биографии (1550–1920)». Ростов-на-Дону, 1996, – написана в виде справочника, но, по существу, являет собой сборник своеобразных «житий» казачьих атаманов. И хотя слово «житие» не очень-то подходит к биографиям начальников всегда воевавшего племени, самый стиль книги М. П. Астапенко, нарочито безыскусный и как бы «бесстильный», напоминает вот именно о «житиях».
Между прочим, из книги М. П. Астапенко я, наконец, узнал, как ходили казаки на Индию в начале XIX века. Что-то подобное я слышал от Отрошенко, читал в его прозе, но наивно полагал, что это все-таки историческая мистификация. Какая там мистификация! Вот голые факты… «К началу XIX в. Павел I резко изменил курс внешней политики: недавние враги России французы вдруг превратились в друзей и союзников, предложивших совместный с россиянами поход в Индию – богатейшую английскую колонию. Павел I согласился.
В январе 1801 года атаман Орлов через фельдъегеря получил императорский указ, которым предписывалось «собрать все войско на сборных пунктах с запасом провианта на полтора месяца». Объясняя цель этой военной акции, император писал атаману: «Англичане приготовляются сделать нападение на меня и союзников моих датчан и шведов. Я готов их принять, но нужно их самих атаковать и там, где удар может быть чувствительней и где менее ожидают. Заведение их в Индию самое лучшее для сего. Подите с артиллерией через Бухару и Хиву на реку Индус. Приготовьте все к походу. Пошлите своих лазутчиков приготовить и осмотреть дороги. Все богатства Индии будут вам за сию экспедицию наградой. Такое предприятие увенчает вас славой и заслужит мое особое благоволение. Прилагаю карты, сколько их у меня есть».
Оцените этот сюжет! Итак, при помощи одних карт («сколько их… есть») русские казаки должны были с артиллерией проделать совершенно неизвестный путь на Индию, захватить ее и тем самым насолить англичанам во славу русского царя. Плата за экспедицию Индия, с ее фантастическими богатствами. И это не сказка, это быль! Цитирую дальше Астапенко: «Исполняя указ, Орлов за короткий срок сумел мобилизовать более 22 тысяч казаков, способных носить оружие, о чем и информировал императора в своем письме от 20 февраля 1801 года. Поход казаков в Индию, вошедший в историю под названием «Оренбургского похода», возглавил прибывший на Дон из заключения в Петропавловской крепости сотоварищ Орлова генерал-майор Матвей Платов, которого император назначил заместителем войскового атамана. Поход этот, проходивший в тяжелейших условиях, прервался после убийства Павла заговорщиками в марте 1801 г.».
Вот так: «прервался»! Совершенно случайно, из-за смерти царя. А мог бы, стало быть, и не прерваться. И русские казаки дошли бы до Гималаев, взяли бы их и свалились, как снег с вершин, на головы ничего не подозревавших индусов и англичан. И конечно же (как можно сомневаться!) захватили бы Индию.
Подумаешь, какая-то Индия!
Так что разговоры Отрошенко о «казачьем Неаполе» не случайны. В Новочеркасской библиотеке, доме бывшего казачьего собрания, на стене гипсовая лепнина. Марс и Диана. У Марса на щите первый казачий герб: «елень (олень – П. Б.) пораженный стрелой», символ уязвленной свободы. За спиной Дианы не лук со стрелами. Казачьи шашки.
Вот же элитарный народ! – подумал я. Не то что мы, лапти, волжские мужички, создавшие «песню, подобную стону». И как-то не верится, что все мы в общем-то один народ – такие разные, такие бесконечно разные…
2000
Олег Павлов: Большой и маленький
Дело Матюшиных
На совещании молодых писателей, проходившем под Ярославлем в январе 1996 года (тогда же началась русско-чеченская война), пожалуй, самой колоритной фигурой был самый молодой из руководителей семинаров – прозаик Олег Павлов. Он недавно прогремел своей повестью «Казенная сказка», чуть было не получившей премию Букера (премия досталась роману Георгия Владимова «Генерал и его армия», но все понимали, что единственным реальным соперником всемирно известного писателя был именно молодой дебютант).
Павлов физически очень большой. Даже огромный. Вообразите русского медведя, который вдруг стал финалистом Букера. Поворачиваться ему тяжело, много говорить лень и вообще хочется назад, в теплую берлогу. А кругом горят «Юпитеры», и девушки пристают с микрофоном.
– Что такое в вашем представлении Русский Писатель?
– Русский писатель… м-да… Русский Писатель это непросто… м-да…
Павлов – странная фигура. Он хорошо знает Москву, в которой родился, и карагандинские уголовные лагеря, где служил охранником. Но он, например, никогда не видел Оки и Волги, до которых, как ему кажется, от Москвы ехать ужасно далеко, целых два часа на электричке. Когда мы были на экскурсии в Ярославле, Павлов пошел смотреть Волгу. Разумеется, я отправился вместе с ним. Выросшему на Волге, мне было интересно, что скажет о моей родной реке Русский Писатель.
– Волга… м-да… Широкая… м-да… И душа наша русская широкая… м-да… И проза наша широкая… м-да…
Павлов развел руками, что показать, какая она, наша проза, и я понял, что она действительно широкая… м-да!
Я прочитал в «Общей газете» суждение о новом романе Олега Павлова «Дело Матюшина»: «дрянь, рвань и пьянь Олега Павлова». Его и раньше обвиняли в недостатке романтизма, светлого взгляда на мир и людей. И наконец, я прочел отзыв критика Андрея Василевского где два раза прозвучали слова: «Ужасы армейской жизни… Ужасы армейской жизни…»
Наша критика всегда предпочитала скользить по наезженной колее, а не тропить свои лыжни, даже, положим, и не согласуясь с авторской волей. Новая вещь Олега Павлова помещена в тот контекст, где работать с ней наиболее просто: в контекст прозы Габышева, Каледина и отчасти Терехова (соответственно: «Одлян, или Воздух свободы», «Стройбат» и «Зяма»). Критика обратила внимание на тему и не заметила Темы.
Странная все-таки фигура – Олег Павлов. С того времени, как на него бросили благосклонный взгляд Астафьев и Владимов, путевка на литературный Олимп была ему обеспечена. С «Казенной сказкой» даже несколько носились, расточая молодому автору порой чрезмерные похвалы. Дебют, дебют, дебют… – звенели на разные голоса. И не вспоминали (а может и не знали) о том, что до «Казенной сказки» Павлов напечатал в «Огоньке», «Согласии», «Литературном обозрении» и каком-то совсем неведомом белорусском журнале два цикла превосходных рассказов: «Караульные элегии» и «Записки из-под сапога», в самих названиях которых чувствуется совсем не дебютантская хватка.
На этих рассказах, словно на тщательно подготовленной почве, и выросла «Казенная сказка», в которой автор со своим счастливо найденным героем – капитаном Хабаровым – сумел прорастить до «глубоко продуманного символа» все то, что старательно высевалось им в «Элегиях» и «Записках». Это образ русского человека, способного организовать русский хаос, соединить его разрозненные части, которые в вечной обиде, вечной вражде, вечном непонимании (это страшное впечатление навевали рассказы Павлова), но и вечном стремлении к органическому единству, к тому, что называется на высоком языке человеческим братством.
Персонажи Павлова – это рассорившиеся и разодравшиеся в кровь «братишки», и необходим какой-то человек, какая-то очень сильная личность, и непременно из своих же, из «братишек», а не из «варягов», что пристыдит «озорников» и скажет словами девочки из «Жизни Клима Самгина»:
– Да что вы озорничаете-то…
Такой человек нашелся в лице Хабарова – личности светлой, романтической (такой, какой хочет критик из «Общей газеты»). Но ведь неслучайно все отметили «максим максимыческий» характер этого героя, и недаром повесть называлась «сказкой». Я боюсь, что критике и пришелся по душе сказочный, почти лубочный образ капитана – какая же русская армия без штабс-капитана? Павлов стоял на пороге открытия, от которого, тем не менее, отказался. Он мог стать довольно классным творцом современного армейского лубка, и это непременно оценили бы: здесь бездна возможностей игры на фольклорных струнах, на лесковском сказе, а кроме того – это замечательно ложится на те фиктивные поиски национальной идеи, которыми нынче озабочена изолгавшаяся и проворовавшаяся отечественная власть.
Но недаром автор своего Хабарова закатал в бочку для капусты. Метафора прозрачная и убийственно ироничная: из бочки, словно из кокона, должен выйти «прекрасный князь». Да вот не князь вышел, а майор Матюшин, отец Василия Матюшина. Павлов бросает перспективные фольклорные мотивы, бросает все эти игры в ХIХ век, в максим максимычей, и печатает роман, название которого странно напоминает о забытом почти «Деле Артамоновых» М. Горького.
Честно говоря, мне многое непонятно в романе Павлова (с «Казенной сказкой» все было более или менее ясно). Прежде всего непонятен принцип, на котором строится эта вещь. В романе, насколько я понимаю, главный герой должен находиться в контрах с обстоятельствами – в противном случае это не роман, но модернистское псевдороманное образование типа «романов» Лапутина, Бородыни, Нарбиковой и проч. В этом смысле «Казенная сказка» была куда более романом.
Смысловым центром новой вещи является Василий Матюшин – солдат срочной службы в конвойных войсках где-то на азиатском юге России. Его сначала «опускают», заставляя чистить сортир и следить за зоновскими собаками, потом принуждают торговать водкой для зеков (образ начальника-китайца, впрочем, великолепен; он показан не внешне, но только через разговор, и словно насмешливо перемигивается с теми красными китайцами, что расстреливали наших священников не от природной жестокости, а просто не понимая, почему русские отказываются стрелять в этих дядей с крестами и бородой). Настоящим же «делом» Матюшина становится убийство зека, которое он совершает без всякого страха, словно стреляет по мишени. Этим «делом» Матюшин как бы избывает свою «опущенность». Его демобилизуют, он едет хоронить отца в родной Ейск. На протяжении всего романа Матюшин оказывается заложником разнородных сил: тяжелого характера отца, словно вымещающего на сыновьях свое сиротское прошлое, животной любви матери, воплотившей в сыне образ единственного дорогого ей мужчины, жестокости старшего брата, мстящего за недостаток материнской любви, армейского беспредела и, наконец, непонятной отеческой доброты старшины Помогалова, спасающего Матюшина от почти неизбежной гибели.
Героя романа вроде не получается. И вообще не получается героя. Но есть в новой прозе Павлова нечто более ценное: грандиозное впечатление здешнегопространства, на котором разыгрываются последние сцены исторической драмы России в ХХ столетии. Первое ощущение: необыкновенной тесноты. Читая роман, хочется воскликнуть: «Боже, как тесна Россия!» Отчего люди, владеющие таким грандиозным пространством, только и бьются на пространствах бесконечно малых: тесном вагоне, тесном бараке, тесной бане? Сцена солдатского мытья в бане – несомненно одна из самых мощных в романе. Это настоящее русское чистилище (если, конечно, позволительно это определение в русском православном контексте; но роман Павлова все-таки не православный, а экзистенциальный), в котором вместе с цивильной одеждой и дорожной грязью словно снимаются и смываются прошлые грехи молодой солдатни, и вот они свеженькие топают с песнями… прямиком в земной ад.
Второе ощущение: коллективной вины и греховности русского человека. Воруют, гонят самогон, травят им зеков, бьют своих и чужих едва ли не все в романе – но это само по себе не поражает (притерпелись), а поражает авторский взгляд на это: именно греховный русский человек ему милее, потому что честнее, потому что наиболее открыто обнажает свою историческую природу, потому что не кичится и не пыжится, но при случае может помочь «братишке» – не из чувства высокого сострадания, но как свой своему.
Честно говоря, этика прозы Павлова не до конца понятна, но она больше говорит мне правды о нравственном состоянии России, чем вся современная православная беллетристика. Вертикаль в его прозе не отсутствует; она как бы покосилась и напоминает не до конца завалившийся проселочный деревянный столб. И все, в общем, понимают, что столб надо бы поправить – а… надо ли? ведь висит еще на проводах, не порвал еще, в дома еще идет электричество и горит свет…
«Рвань, дрянь и пьянь» – говорите? Конечно, Хабаров приятнее. И мне – приятнее. И литературе – приятнее. Конечно, душаРоссии – он. Но есть еще и делоРоссии. На мой взгляд, Павлов еще не ответил на вопрос: что такое дело России? Но он все-таки дает понять, что это за вопрос и насколько он важен.
1997
В безбожных переулках
Вероятно, есть какая-то закономерность в том, что многие прозаики среднего поколения, не сговариваясь, стали писать мемуарные повести о своем детстве. Назову только самые заметные имена: Петр Алешковский, Алексей Варламов, Андрей Дмитриев, Олег Павлов.
И почти в каждом случае мы имеем дело с неизбежным набором компонентов: дедушка и бабушка (с одной или обеих родительских сторон), мать и отец (фигура отца показана особенно напряженно), первые детские страхи (не страшные, на взрослый взгляд, однако оказывающие мощное влияние на формирование души ребенка), коллекция более или менее случайных посторонних персонажей. И это-то уж точно не случайно. У русских повестей о детстве со времен «Рыцаря нашего времени» Карамзина и аксаковских «Хроник» сложился вполне определенный «генетический код», нарушить или преодолеть который едва ли получится без нарушения первичных законов художественности именно этого жанра.
Олег Павлов всегда был не в ладах с жанрами. Его самая известная «Казенная сказка» – повесть? Пожалуй, – да, но только в той мере, в какой она не роман и не рассказ. «Дело Матюшина» – разумеется, не роман, хотя по объему, по охвату биографии героя – разумеется, и не повесть. Предпоследняя вещь Олега Павлова под названием «Школьники» – в большей степени повесть, нежели рассказ, а вообще – «история», «эпизод». Или, вернее сказать, «истории» и «эпизоды», прихотливо сцепленные в «нечто» и объединенные одним замыслом: показать драму еще одного «гадкого утенка», мальчишки, не способного гармонично раствориться в школьном коллективе. К публикации «Переулков» автор и редакция журнала вообще не соблаговолили поставить какое-либо жанровое обозначение.
Можно спорить о том, хорошо это или плохо. На мой вкус, гегемония жанра никогда не мешала проявлению художественной личности. Но Павлов есть Павлов, он бредет своей дорогой, своими «переулками», и советовать ему что-либо на этом пути надо с большой осторожностью, можно оказаться правым в частности и промахнуться по существу.
«Генетический код», тем не менее, сработал и в павловской повести (все-таки повести) – и едва ли не увереннее, чем в случае других вышеназванных прозаиков. Повесть Павлова безошибочно отсылает к классическим образцам, и прежде всего, конечно, к «Детствам» Льва Толстого и Горького, несмотря на то что это две вещи принципиально разные по духовной идеологии.
Поначалу кажется, что действие безнадежно утопает в деталях. Но постепенно, по мере вживания в текст, начинаешь испытывать наслаждение от этой подробности. Каким-то образом Павлов заставляет увлечься этим странным миром постоянно скандалящих и ненавидяще-любящих друг друга взрослых, в центре которого волей Промысла оказался чуткий, наблюдательный, сердечно ранимый маленький герой. Даже не знаешь, чего здесь больше: страшного или трогательного. Порой как раз самое страшное, вроде пьяной деградации отца или попытки мальчика покончить с собой, и оказывается самым трогательным.
Павлов всегда был щедр на подробности, но не всегда они получались достоверными, часто в них чувствовался авторский нажим, «сделанность» (порой мастерская, но все же искусственная). «Школьники», например, пестрели подобными жестяными блестками, вроде шпилек в волосах нелюбимой учительницы, похожих почему-то на жерла пушек. В последней повести, как мне показалось, Павлов меньше всего вспоминал о том, что он писатель, и это пошло его писательству только на пользу. Я сильно подозреваю, что это вообще негласный закон любого творчества.
Киевский дедушка, «генерал Иван Яковлевич Колодин», похожий на Брежнева и оттого находящийся с ним в особых, каких-то сокровенных, отношениях. «Стоило диктору или дикторше произнести слова «Леонид Ильич Брежнев», как дед восклицал: «От губошлеп! Развалил, понимаешь, партию, допустил, понимаешь…» – «Ну что ты брешешь? Что ты брешешь? И охота тебе брехать?» – подавала голос бабка. «Эх вы, сани, мои сани, сани новые мои! – смеялся дед, чтобы позлить ее. – Много знаете вы сами…» – «Уж знаю, Ваня, сам-ка ты лучше помолчи». Когда в телевизоре всплывало бровастое, с массивным скошенным подбородком лицо, дедушка поневоле замолкал, а потом беззлобно щерился и цедил: «Ну, здравствуй, Леня…»»
В этой сценке все закончено и гармонично. В ней удивительно тонко подана картина издыхающегопоколения большевиков, этого уже беззубого дракона, по-своему трогательного и симпатичного, как в мультике Котеночкина про Ивана-солдата.
Вообще, дед показан великолепно. Его отношения с бабкой уложились в нескольких строках. «Дед очень опасался и другого: чтобы не умерла она раньше, чем он. Своим здоровьем он любовался, гордился, не допуская того положения вещей, что бабушка его переживет. Но что она не доживет до глубокой его старости – это деда тоже угнетало и мучило. Он не находил решения: раньше ее он умереть никак не должен был, а после ее смерти жить и в мыслях не мог».
Павловские дед и бабка столь же напоминают горьковских Дедушку и Бабушку, сколь и гоголевских старосветских помещиков. И даже случайные совпадения кажутся неслучайными: бабушка называет внука «Олешей», а действие происходит в Малороссии. Это – «идиллия», изображенная умным и ироничным пером, – очень важный компонент классической русской прозы.
Идиллия заканчивается, едва речь заходит о матери и отце. Мать и отец показаны зыбко и как бы недоуменно. Самые близкие люди суть самые непонятные. Фигура отца смутно возникает откуда-то из темноты, из чужого мира. Даже когда он рядом, он все равно далек. Даже когда он обнимает, это странно. Даже если он любим, то с опаской. Новый год, елка, гости, ссора с сестрой. «… я чувствую, что сделал плохо всем и что-то ушло из комнаты – она холодная теперь и чужая. От чувства вины брожу за отцом, куда б он ни пошел: он курит угрюмо на кухне, развалившись на другом диване, на кухонном, – обношенном скрипучем старичке, а я стою одиноко в дальнем от него краю кухни, у двери, немножко прячась за косяк, так стою, будто подглядываю из-за угла…»
И все же: «Первое в детстве – это влюбленное в него (в отца. – П. Б.) желание побороться с eгo силой или пойти безоглядно на то испытание, на которое он посылал».
Но здесь же: «Я заразился ненавистью к нему, как болезнью».
Отец становится понятен только в момент слабости, падения. Вот он пьяный, униженно бегает за новой и новой бутылкой. «Когда он убирался, делалось покойно, но страх, что он снова вернется, угнетал…»
В повести Павлова много таких жестоких подробностей «безбожных переулков», в которых плутает душа маленького героя. На первый взгляд это всего лишь частная душевная биография. В последней своей вещи Павлов всячески удерживался от нравственных обобщений, от символической многозначительности, сфокусировав ее только в названии. Но, может быть, именно поэтому повесть и дышит свободно и читается с трепетом, будто твоя собственная биография?
2001