444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Сталинград (СИ) » Текст книги (страница 9)
Сталинград (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2026, 09:30

Текст книги "Сталинград (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)

Помог Грачёв. Он долго переводил взгляд с немца на разговорник. Потом вытащил из-за пазухи бумагу и карандаш и положил между нами.

На бумаге был наш участок – та самая схема: курган, овраг, баки, немецкая сторона. Без наших позиций: Грачёв на глазах у пленного аккуратно сложил лист так, что наша половина ушла под сгиб. Осталась немецкая.

Немец посмотрел на схему. Потом на Грачёва. Потом произошло то, чего не могла сделать никакая книжка: связист увидел чертёж. Чертёж был его языком – он с этим кабелем и этими схемами жил, – и он взял карандаш раньше, чем сообразил, что делает.

– Батарее, – сказал я, вспомнив, и изобразил руками навесную траекторию, а губами звук, который каждый в этом городе знал лучше родной речи: – Пум… пщщщ… бум.

Немец кивнул – быстро, дважды – и поставил на схеме крестик. За обратным скатом высотки на их стороне, у развалин, которые Грачёв срисовал позавчера с наблюдательного поста.

Потом подумал и поставил рядом второй.

– Цвай, – сказал он. – Батарии. Цвай.

– Две батареи, – перевёл я для аудитории, хотя перевода тут не требовалось.

– А чего он их сдаёт-то так легко? – недоверчиво спросил Ерёмин. – Свои же.

Я посмотрел на немца. Немец сидел над схемой и что-то ещё дорисовывал – дорогу, по которой к батареям возят мины, судя по штрихам. Руки у него не дрожали. Лицо было спокойное и очень усталое.

– Херовое ему, Ерёмин, – ответил я. – Страшно, голодно, пить хочется, а вокруг мы со страшными рожами ржем, – я забрал схему. – Думаю, он себе пыток уже напридумывал, и теперь хоть че рассказывать готов.

Крестики я перерисовал на чистый лист и отправил Митьку к Карасёву бегом. Что стало с батареями, мы узнали через сутки: наша артиллерия с того берега отработала по квадрату, и ленивая ночная батарея, месяц кидавшая мины по нашим водоносам, замолчала. Вторая – нет. Пятьдесят процентов – это, между прочим, очень достойный результат для допроса, проведённого по брошюре в сорок восемь страниц человеком, который до того знал три слова, и все три – командные.

Вечером пленного увели вниз, к переправе. Уходя, он обернулся, нашёл глазами Грачёва и кивнул ему.

– Вить, – сказал Грачёв, когда конвой скрылся в овраге. – А ведь это и есть способ.

– Какой способ?

– Ну, я тогда думал про верёвку. Как вести, чтоб не резать. А дело не в верёвке. – Он смотрел вслед конвою. – Дело в том, чтоб он был нужен живой. Живой он две батареи стоит. Мёртвый – ничего.

Я хотел ответить, что в тот раз у нас не было ни ниши, ни тыла, ни суток времени, и что способ, который требует всего этого, – не способ, а роскошь. Всё это было правдой.

– Записывай, – сказал я вместо этого.

Грачёв записал.

Сомов появился через два дня, под вечер, и появился так, как умел только он: я обернулся, а он уже стоял у хода сообщения – чистый, аккуратный, с подшитым воротничком, как будто между его дворницкой и нашим курганом ходил персональный трамвай.

– Виктор Андреевич.

– Товарищ старший лейтенант государственной безопасности.

– Прогуляемся.

Мы отошли по ходу сообщения до пустого колена. Сомов остановился, оглядел бруствер, ячейки, линию – неторопливо, всё подряд, с тем же выражением, с каким листал тогда свою папку.

– Мне доложили про допрос, – сказал он. – Две батареи. Одна подтверждена.

– Так точно.

– Мне также доложили, – продолжил он тем же ровным голосом. – Что допрос вы вели по разговорнику издания сорок первого года, при помощи схемы, жестов и звукоподражания. Дословно: «ефрейтор гудел и свистел, а немец рисовал».

– Примерно так и было.

– Я знаю, что так и было. – Сомов повернулся ко мне. – Виктор Андреевич, вы помните, что я вам сказал в дворницкой?

– Что если бы я умел спрашивать, вы бы меня забрали в тот же день.

– У вас хорошая память. – Он помолчал. – Спрашивать вы, судя по рапорту, уже умеете. Плохо, кустарно, со свистом – но результат на столе у командира полка. Поэтому вопрос я вам задам сейчас, один раз, и попрошу подумать, прежде чем отвечать.

Я ждал.

– Пойдёте ко мне? Переводчиком при особом отделе. Кабинет, довольствие, работа по специальности – по той специальности, которую вы, – он сделал крохотную паузу, – так удачно осваиваете на ходу.

Вот оно. Кипяток, целые сапоги и допуск к картам – всё, о чём я пошутил тогда в дворницкой, приехало ко мне на курган и стояло напротив в чистой гимнастёрке.

Я посмотрел вдоль хода сообщения. В сумерках у котелков сидело моё отделение: Кабаков склонился над швом, Митька размахивал руками, рассказывая Пашкам что-то, судя по жестам, героическое и на четверть правдивое, Тюрин молча подкладывал щепу, и на бруствере, отдельно от всего, стояла белая кружка с синим ободком.

– Никак нет, товарищ старший лейтенант государственной безопасности.

Сомов не удивился. По-моему, он не умел удивляться в принципе, а может, просто знал ответ до вопроса – с него сталось бы.

– Обоснуйте.

– Толку от меня в кабинете меньше. Пленных сюда возят чаще, чем меня туда. И людей я этих учил, – я кивнул на линию. – Бросать посреди учёбы – портить работу.

– Логично, – сказал Сомов, и я вспомнил, что это его высшая оценка. – Тогда сделаем иначе. Я оформлю вас как внештатного. Пленных с этого участка – сперва к вам, протокол по форме мне. Форму пришлю. Разговорник, – он посмотрел на мой карман безошибочно, как рентген, – оставьте себе. И, Виктор Андреевич…

– Я.

– Вы по-прежнему лезете первым в каждую дверь. Мне докладывают.

– Дверей тут нет, товарищ старший лейтенант.

– Вот именно это меня и беспокоит, – сказал Сомов. – Дверей нет, а вы всё равно лезете.

Он ушёл вниз по оврагу. Через десяток шагов белый подворотничок исчез в темноте, а я вернулся к отделению, сел к котелку и вытащил из подсумка один из сорока девяти оставшихся казённых патронов – латунный, тяжёлый, со словом «картечь» на промасленной обёртке, пахнущий складом, порядком и мирным временем.

Бартошевский заводской, дробь тройка, я переложил отдельно, в нагрудный карман.

На черный день.

Глава 13

Обер-фельдфебель Штайнер явился без одной минуты девять, и Клинге отметил это краем сознания – за шестнадцать лет службы Штайнер ни разу не опоздал и не пришел раньше необходимого.

Бумага лежала на столе. Донесение о ночном поиске в квадрате шестнадцать: ушли трое, вернулся один. Такие бумаги Клинге читал каждое утро дюжинами, и эта не отличалась бы от прочих, если бы не последняя фраза, которую составлявший донесение писарь наверняка считал курьёзом.

«Рядовой Мельцер, по утверждению обер-фельдфебеля Штайнера, убит выстрелом дроби».

– Рассказывайте, – сказал Клинге. – Не то, что в донесении. То, что видели.

Штайнер рассказывал хорошо – коротко, по порядку, без прилагательных. Тёмный двор между двумя коробками домов. Мельцер шёл первым и уже наполовину выбрался из лаза, когда в него выстрелили с двух метров. Вспышка – не точка, как от винтовки, а короткая широкая полоса, «со ставню шириной». Звук – Штайнер запнулся, подбирая, и подобрал: как плоской доской по воде, только в сто раз. Мельцер умер до того, как упал.

– Два метра, – сказал Клинге.

– Так точно.

– И наповал.

– Так точно, господин гауптман. Я его вытаскивал. – Штайнер смотрел прямо перед собой. – В голову. Одним выстрелом.

Клинге откинулся на спинку стула.

Он не был охотником, но он вырос в Восточной Пруссии, и дядя его держал ружей больше, чем книг. Дробовик с двух метров – это смерть, тут Штайнер не сообщал ничего нового. Новым было другое: вспышка «со ставню шириной». Такую вспышку даёт не ружьё. Такую вспышку даёт ствол, обрезанный до неприличия, – оружие, у которого отняли дальность и оставили только это: короткую широкую смерть на ширину комнаты.

Слово для этого оружия существовало. Оно было русское, и оно уже было написано в углу его карты – и зачёркнуто.

– Кто в этом городе стреляет дробью, Штайнер? – спросил Клинге, размышляя вслух.

– Не могу знать. Сторожа, господин гауптман. Ополчение. У них тут заводская охрана с дробовиками, мы таких брали в сентябре, на переездах.

– Сторожа, – повторил Клинге.

Это было удобное слово. Оно всё объясняло: город, полный складов, у складов охрана, у охраны дробовики, старики палят из-за углов, иногда попадают. Картина получалась завершённая, успокоительная и не требующая от гауптмана Клинге ровно никаких действий.

Смущала в ней одна деталь. Сторож с дробовиком стреляет и убегает. Той ночью в квадрате шестнадцать один всё-таки ушёл – сам Штайнер. Двое остальных полезли в один лаз: первого встретили выстрелом в упор, второго придавило телом и добил огонь всего подвала. Сторожа так не работают. Так работает группа, которая знает двор лучше хозяев и которой короткая широкая смерть выдана не по бедности, а по назначению.

– Свободны, – сказал Клинге. – Спасибо, Штайнер.

Штайнер щёлкнул каблуками и вышел. В дверях ему пришлось посторониться: навстречу протискивался унтер-офицер Хорст Клинге с подносом, и протискивался, как всегда, боком – плечи его в дверной проём блиндажа не проходили иначе, и Клинге в тысячный раз отметил этот манёвр краем сознания, как отмечают тиканье часов.

– Кофе, господин гауптман, – сказал Хорст и, покосившись на дверь, добавил вполголоса: – Дядя Эрих.

– Поставь.

Кофе был настоящий – где Хорст его брал, Клинге принципиально не выяснял, поскольку подозревал, что честный ответ обяжет его к дисциплинарным мерам против единственного полезного качества племянника. Хорст поставил чашку, но не ушёл, а остался стоять, заполняя собой четверть блиндажа, и по тому, как он дышал, Клинге понял, что сейчас будет просьба.

– Господин гауптман, разрешите обратиться.

– Обращайся.

– Я слышал, первой группе дают пополнение. – Хорст набрал воздуху. – Прошу перевести меня в штурмовую группу. Я сильный, господин гауптман. Я могу носить два заряда сразу. Или три.

– С тремя зарядами ты не штурмовая группа, Хорст. Ты братская могила на ногах.

Хорст моргнул.

Клинге посмотрел на племянника. Хорст стоял навытяжку, метр девяносто с лишним искреннего служебного рвения, и глаза у него горели тем особенным огнём, который Клинге за две войны научился гасить быстро и без жалости, потому что горит этот огонь недолго и всегда за чужой счёт.

– Нет, – закончил Клинге.

– Господин гауптман, я…

– Именно поэтому, – сказал Клинге. – А теперь послушай, что я тебе скажу, один раз, потому что повторять мне некогда. В доме, куда пойдёт первая группа, потолки два с половиной метра, а дверные проёмы – семьдесят сантиметров. Ты в собственный блиндаж входишь боком. Внутри дома от тебя будет ровно одна польза: ты заслонишь собой двоих солдат нормального размера, когда в тебя попадут. А в тебя попадут. В человека твоего размера попадают все.

Хорст молчал. Обида поднималась по его простому лицу медленно и честно, как вода в шлюзе.

– Разрешите идти, – сказал он наконец.

– Иди. И найди мне обер-лейтенанта Хасселя.

Хорст развернулся – в блиндаже сразу стало просторнее – и вышел, боком, в проём. Клинге проводил его взглядом и на короткую секунду позволил себе то, чего не позволял на службе: подумал о матери Хорста, которая писала ему в июле «присмотри за мальчиком, Эрих, он же совсем телёнок», и о том, что присматривать за телёнком в этом городе можно единственным способом – держать его при подносе.

Хассель явился с папкой, и по лицу адъютанта Клинге понял, что в папке есть что-то хорошее – а хорошее в этой папке заводилось так редко, что Клинге даже отложил кофе.

– Корпус, господин гауптман. По инженерному имуществу. – Хассель положил лист на стол и не удержался: – Одобрено.

Клинге прочёл. Удлинённые подрывные заряды, число, сроки, станция выгрузки. Первым пунктом стояла формулировка, которую он узнал бы из тысячи, потому что сам продиктовал её две недели назад майору Виттиху из инженерного отдела корпуса – за коньяком, без бумаги, как соображение общего характера: «В целях сокращения потерь при преодолении капитальных стен представляется целесообразным…»

Сентябрьскую заявку, где стояло слово «прошу», корпус отклонил за неделю. Октябрьское распоряжение, где не было ни слова «прошу», а было «во исполнение указаний» – чьих указаний, не уточнялось, и в этом состояло всё искусство, – корпус подписал сам себе и спустил вниз как собственную инициативу.

– Первая победа за месяц, – сказал Клинге. – Обратите внимание, Хассель: одержана без единого выстрела. Учитесь.

– Так точно, господин гауптман. – Хассель помялся. – Там второй лист.

Второй лист был из другого ведомства. Донесение по линии связи: минувшей ночью в полосе дивизии, у восточных скатов высоты сто два, пропала кабельная пара – унтер-офицер и рядовой, тянувшие линию к передовому наблюдателю. Утром высланный дозор обнаружил рядового мёртвым в овраге. Унтер-офицер не обнаружен. Линия оборвана; катушка с остатком провода отсутствует.

Причина смерти рядового была указана в самом конце, и писарь этого донесения, в отличие от первого, никакого курьёза в ней не видел, а просто переписал из акта, что видел фельдшер:

«Обширное ранение груди. Множественные поражающие элементы. Предположительно – крупная дробь либо картечь, выстрел произведён в упор».

Клинге положил лист на стол. Взял кофе. Кофе успел остыть, и это было к лучшему: горячий он выпил бы залпом, а холодный пил медленно, и думать это не мешало.

Высота сто два. Овраг на восточном скате. Три недели назад – квадрат шестнадцать, три километра южнее. Дробь там, картечь здесь. Там – разобранная в темноте поисковая группа. Здесь – оборванная линия, унесённая катушка и уведённый живым связист.

Сторожа не уводят пленных. Сторожа не уносят катушки с проводом. Катушки уносят те, кому нужен провод, – а провод на том берегу нужен всем, это Клинге знал из сводок по трофеям: у русских не хватало меди, и их охотничьи команды таскали немецкие линии с завидным постоянством. Вот и объяснение: команда за проводом, случайная встреча в овраге, выстрел в упор из первого попавшегося дробовика, которых в этом городе, как уже установлено, полно у каждого сторожа.

Картина снова получалась завершённая. Успокоительная. Не требующая ровно никаких действий.

Клинге допил кофе, встал и подошёл к своей карте – той, личной, где не было дивизий и полков, а были дома. До заводов оставалось шесть дней; шесть дней, три группы, из которых укомплектованы теперь две, и эшелон зарядов, идущий со станции выгрузки. Времени на курьёзы не было совершенно.

Он нашёл в углу карты зачёркнутое слово. Постоял над ним. Потом взял карандаш и поставил на карте две точки: одну в квадрате шестнадцать, вторую – у восточного ската высоты сто два. Точки стояли в шести сантиметрах друг от друга, и соединять их было очевидной глупостью: между ними лежали три километра фронта, три недели и вся разница между пулями и картечью.

Рядом с зачёркнутым словом он вывел новое, печатными буквами, как выводил всё важное: «Wächter». Сторожа.

Это слово он зачёркивать не стал.

Глава 14

Обещанные Сомовым бланки пришли через три дня, с попутным связным. Протокол допроса, отпечатанный на серой бумаге, в двух экземплярах. Вместе с бланками пришла задача.

Задача была изложена на четвертушке листа, от руки, без единого лишнего слова: в полосе южнее высоты, в районе железнодорожной петли, отмечено накопление; сведения о составе и принадлежности отсутствуют; желателен пленный. Слово «желателен» было подчёркнуто один раз, и я уже достаточно знал Сомова, чтобы понять – пленный нужен позарез.

Карасёв прочёл четвертушку, повертел и вернул мне.

– Быстро тебя запрягли, Обухов.

– Сам напросился, товарищ лейтенант.

– Вот и я о том же. – Он вытащил свою карту. – Петля. На ракетку похожа: вот ручка, вот закругление, а «Лазурь» – внутри. Наших там нет. Немцев вроде тоже не было. Если теперь есть – это нам всем интересно, у меня левый фланг в ту сторону голый, как… – он посмотрел на меня и закончил по-уставному: – недостаточно обеспеченный.

Группу я собрал из шести. Себя, Грачёва – маршрут, Тюрина – Тюрин, Дурова – глаза, Синицына – руки, и Гаврилова. Гаврилова я взял таскать: бок у него зажил, силы девать некуда, а пленного, если повезёт, кому-то придётся вести, потому что добровольно и молча они ходят редко.

Митька, узнав состав, обиделся на рекордные для себя три минуты.

– А я чего, хуже всех?

– Ты лучше всех. Поэтому останешься при Бартоше и будешь считать время. Вернёмся затемно – а сколько до света, кто мне скажет? На всю группу у нас двое часов, и те и другие врут.

– Не «обои», а «одни», – машинально поправил Грачёв, не отрываясь от чертежа.

– Вот, – обрадовался я. – Грамотные пусть чертят, а Митька пусть время держит. Каждому своё.

Митька остался – с видом человека, на которого повесили безопасность государственной границы.

Перед выходом я пошёл за патронами и обнаружил, что в отделении завелось второе интендантство.

Копыловский ящик Полещук в первый же день принял под личную ответственность – я не возражал: у человека, который одиннадцать лет ходил с коробом, вещи не пропадают, они у него только заводятся. Но за три дня Полещук успел завести и тетрадку. Обычную, школьную, в косую линейку, и на обложке химическим карандашом было выведено: «Учотъ».

– Твёрдый знак-то зачем? – спросил я.

– Для солидности, – не смутился Полещук. – Сколько?

– Восемь.

Он отсчитал восемь патронов – дважды, вслух, глядя мне в глаза, точь-в-точь как Копылов, – записал в тетрадку число и повернул её ко мне:

– Распишись.

Я немного охренел.

– Полещук, я командир отделения, и это – мои патроны.

– Патроны твои, – согласился он, – а учёт мой. Кому счас расписываться неохота, тот потом первый спросит, куда девалось. – И добавил, смягчившись: – Ты у деда бумагу требовал? Требовал. Вот и я по-людски хочу.

Крыть было нечем. Я расписался. Где-то внизу, у воды, стрелок ВОХР Копылов должен был почувствовать, что его дело живет.

Чертёж у Грачёва был красивый. Он три вечера снимал петлю с наблюдательного поста – в бинокль, по секторам, – и на бумаге она лежала как настоящая: насыпи главного хода, закругление, ветка к «Лазури», стрелочная горловина, чёрные прямоугольники вагонов, брошенных где стояли, и толстые сигары цистерн на дальнем пути. Между двумя насыпями он показал штриховкой длинную низину и провёл по ней пунктир.

– Вот здесь, Вить. Ложбина, идёт насквозь, до самой горловины. Глубина – в рост, я по теням считал, в косом свете хорошо видно. Двести метров закрытого подхода.

– По теням, – повторил я.

– Ну а как ещё? Ногами ж там не походишь. – Он был прав, чертёж был лучшим из возможного, и я утвердил маршрут.

Вышли в полночь. До петли добрались оврагами и руинами пристанционного посёлка, тихо и скучно, как я люблю, и на исходную легли перед насыпью главного хода.

Железная дорога ночью – отдельная страна, и законы в ней не городские. В городе стены стоят поперёк пули. Здесь всё лежало вдоль: пути, насыпи, составы – километровые прямые коридоры, по которым пуля летит, не встречая знакомых. Я собрал группу головами вместе и выдал это одной порцией:

– Запоминаем. Тут не город. Тут всё длинное. Вдоль путей не ходить и не лежать: путь – это ствол, а мы в нём дробь. Насыпь – укрытие с одной стороны. С которой немец – с той укрытие, перевалил гребень – стал мишенью. И про вагоны: вагон – это фанера. Он от глаз прячет, от пули нет. За вагоном стоять можно, в вагоне – нельзя.

– А цистерны? – шёпотом спросил Синицын, у которого на цистерны, судя по тону, были хозяйственные виды.

– А к цистернам вообще не подходим. Если пустая – она звенит от каждого осколка на всю степь. Если не пустая – тебе же хуже.

Ложбина Грачёва началась там, где он нарисовал, – и первые сто метров была ровно тем, что он обещал: глубокой, в рост, с сухим дном. Мы втянулись и пошли ходко.

На сто первом метре дно начало подниматься.

Сначала полого – я списал на местность. Потом заметнее. Потом стены разошлись, поплыли вниз, и через полсотни шагов ложбина кончилась. Не сузилась, не повернула – кончилась, выложив нас на ровный, гладкий, открытый стол между насыпями, посреди которого мы стояли, как посуда на скатерти. Жопа почуяла недоброе, и я, тихонько скомандовав «назад», попятился, вдавливая спиной свой отряд назад.

– Она сквозная, – прошептал Грачёв. – Вить, она на чертеже сквозная…

Договорить ему не дал пулемёт.

Он ударил справа, с закругления, – длинно, уверенно, трассерами, и трассеры прошли выше и левее, но не сильно выше и не сильно левее. Нас не видели. Нас услышали или почуяли – неважно: по ровному месту между насыпями немец стрелял явно не в первый раз и пристрелял его явно не вчера.

– Негостеприимные какие, – заметил я. – Уходим.

Обратные сто пятьдесят метров мы выбирались час и ползком.

Пулемёт работал по расписанию, которое я вычислил с третьей очереди: короткая – пауза – длинная веером – пауза побольше. В большую паузу уходил один человек, перекатом до промоины, замирал, и стол снова становился пустым. Ракеты вешались дважды; оба раза мы лежали, уткнувшись лицами в землю, и я слушал, как рядом дышит Грачёв – мелко, зло, со всхлипом, и злился он не на пулемёт, а на кривую схему.

В мёртвом конце ложбины, отдышавшись, я дал группе пять минут, а себе – подумать. Ночь уходила. Обходить петлю с юга – не хватит темноты. Возвращаться пустым – можно, никто не упрекнёт, кроме подчёркнутого слова «желателен». Я разложил в голове грачёвский чертёж, наложил на местность, и не сходилось у меня одно: откуда стол. Ложбина глубиной в рост не кончается столом. Ложбины так себя не ведут.

– Потому что это не ложбина, – сказал рядом Гаврилов.

Я повернулся. Гаврилов лежал на спине, смотрел в небо и говорил, будто извинялся:

– Это резерв, товарищ ефрейтор. Выемка. Отсюдова грунт брали, когда насыпь отсыпа́ли. Сколько на насыпь надо было, столько и выкопали, а дальше не копали – дальше она и кончается. Резерв, он завсегда слепой. Он же не для ходьбы, он для земли.

– Ты откуда знаешь?

– Дык я на путях два сезона отработал, до эмтээс. На грабарке, с лошадьми. Мы такие резервы сами и копали. – Он приподнялся на локте. – Тут вся дорога так устроена: где насыпь, там рядом яма, из которой её взяли. Товарищ инженер лишнюю землю возить не будет, он её рядом берёт. Юра по теням глядел – а тени у резерва и у ложбины одинаковые. Их сверху не различишь, только снизу.

Грачёв слушал, и в темноте было видно, как он это глотает – целиком, не жуя, как лекарство.

– А пройти? – спросил я. – На ту сторону главного хода. Есть как?

Гаврилов подумал. Думал он основательно, как копал землю.

– Труба должна быть, – сказал он наконец. – Водопропускная. Вон там, где кусты в низинке, – он показал. – Насыпь через низину идёт, а низина весной воду несёт. Без трубы её бы за две весны размыло. Раз насыпь стоит – значит, труба есть и вода сквозь неё ходит. Где вода ходит, там и мы пройдём.

– Дуров.

Дуров ушёл в кусты и вернулся через десять минут. Показал большой палец и добавил, по своей таксе, два слова:

– Сухая. Просторная.

Труба оказалась бетонная, в метр с лишним, и по ней мы прошли под главным ходом на карачках, друг за другом, толкая перед собой оружие. Посередине, под самой насыпью, над головой глухо и близко лежали тонны грунта, и я поймал себя на мысли, что более защищённого места я в этом городе ещё не видел.

– Во блиндаж-то, – восхищённо выдохнул сзади Синицын. – Сюда б нары – и воюй хоть до победы.

На той стороне низина вывела нас кустами к стрелочной горловине, и там, у горловины, обнаружилось то самое накопление, о котором спрашивал Сомов.

Немцы обживали петлю. В темноте, на слух и по редким теням, читалось многое: у закругления стучали лопаты и позвякивало железо – там окапывался тот самый пулемёт и что-то ещё; вдоль ветки на «Лазурь» ходил патруль, двое, с ленцой; а ближе всех, в полусотне метров от наших кустов, стояла будка стрелочника – целая, с крышей, – и при будке имелся часовой.

Часовой был правильный. Он не курил, не топал и не торчал столбом – он медленно ходил вдоль будки, десять шагов туда, десять обратно, и на дальнем конце маятника каждый раз останавливался послушать. Я четверть часа лежал и смотрел, и за четверть часа он не сбился ни разу.

А на окне будки, за его спиной, стоял горшок с геранью. Обычная герань, пышная, ухоженная. Кто-то её поливал – листья в свете далёкой ракеты блестели живым, а не пыльным. Стрелочника здесь не было самое малое две недели. Значит, поливал часовой. Ходил по чужой земле, слушал чужую темноту и поливал чужую герань.

Я отогнал эту мысль.

Брали на дальнем конце маятника, у глухой стены. Дуров с Синицыным сместились за будку загодя, по одному, в его «слепые» десять шагов. Тюрин встал за углом. Я остался в кустах со стволами наготове – на случай, если тихо не выйдет.

Вышло тихо. Часовой дошёл до угла, остановился послушать темноту, и темнота взяла его сзади за горло и за руки – вся сразу. Стука не было. Был короткий шорох, возня в четыре руки и тюринское дыхание, ровное, как у человека, поднимающего мешок.

Пока вязали и заворачивали в плащ-палатку, Синицын нырнул в будку и вынырнул с телефонным аппаратом и срезанным проводом, смотанным в аккуратную бухту.

– Казённое, – шепнул он мне, пресекая вопрос. – Ихнее казённое теперь наше казённое.

До трубы оставалось дойти двести метров кустами, и первые сто мы прошли.

На сто первом Тюрин, шедший передним, присел.

Мы легли раньше, чем поняли почему, – этому отделение научиться успело хорошо, – и только потом я услышал то, что услышал он: шаги. По шпалам ветки, со стороны «Лазури», возвращался патруль. Те самые двое с ленцой – только ленца кончилась: шли они быстро, и у переднего в руке моргал фонарик с синим стеклом. То ли смена часовому, то ли проверка – уже неважно. До будки им оставалось полминуты, а в будке было пусто, и герань стояла на окне одна.

Уйти мы не успевали: кусты кончались, дальше низина шла голая. Я показал: лежать. Пленного Гаврилов притиснул к земле вместе с плащ-палаткой и лёг сверху – не весь, но убедительно.

Патруль дошёл до будки. Фонарик мазнул по стене, по двери, встал.

Короткий оклик. Тишина. Ещё оклик – громче, с именем.

А потом задний патрульный сделал то, что делают все задние патрульные мира, пока передний занят службой: отвернулся, распустил ремень и пошёл до ветру. К кустам. К нашим кустам, прямо на Дурова, который лежал крайним.

Дальше всё заняло секунд десять, и десять секунд эти были длинные.

Немец встал над Дуровым. Посмотрел вниз. Втянул воздух, чтобы крикнуть.

Дуров взял его за ноги и дёрнул.

Крик получился – не слово, просто звук, но громкий. Оба покатились. Передний у будки развернулся на звук, вскинул карабин, и фонарик в его левой руке заметался по кустам – синее пятно, ближе, ближе, по Тюрину, мимо, назад…

Я выстрелил в него с колена, поверх куста, метров с двенадцати.

Картечь ударила, фонарик подпрыгнул, очертил дугу и погас ещё в воздухе. Стрелок ВОХР Копылов не соврал ни в одном слове: казённое – это надежно.

В кустах хрустнуло, коротко и дважды, и стало тихо. Дуров поднялся, вытер руку о траву. Второй патрульный остался лежать.

– Целы? – спросил я.

В ушах после выстрела стояла знакомая вата, и ответ я скорее прочёл, чем услышал.

Все закивали. Я посмотрел на Дурова.

– Шинель?

– Не успел.

Целы были все, кроме пленного: пленный, воспользовавшись суматохой, попытался уползти в плащ-палатке, как гусеница, преодолел полтора метра и был настигнут Гавриловым, который молча взял его за шиворот, отвесил оплеуху и уложил обратно, вместе с половиной куста.

– Бегом. К трубе.

Побежали. Сзади, над петлёй, уже взлетала первая ракета – на выстрел из обреза не отвечает молчанием ни один фронт в мире, – и пока мы катились по низине, немцы разозлились всерьёз: ударил пулемёт с закругления, второй от горловины, и мины пошли лупить по гребням насыпей, по кустам, по всей той поверхности, по которой положено уходить нормальной разведке.

А мы в это время уже сидели под насыпью, в бетонной трубе, всей группой плюс пленный, и над нами, сквозь тонны грунта, эти мины были слышны как соседский ремонт. Пленный, замотанный в плащ-палатку, таращился в темноте белыми глазами и, судя по этим глазам, не мог решить, что страшнее – русские или то, что его собственные батареи кладут мины ровно туда, где он только что ходил маятником.

Синицын в темноте трубы высказался за всех:

– Не, ну точно – сюда нары.

Отсиделись, переждали, вышли в мёртвой паузе и дальше шли скучно. К своим добрались, как заказывал Митьке, – затемно, с запасом. Митька встретил нас у оврага и первым делом доложил время – с точностью, за которую конструкторское бюро часовых заводов уволило бы половину состава.

Утром, до допроса, случилось ещё одно интендантское событие: Синицын понёс сдавать трофеи, и на телефонном аппарате сошлись интересы двух великих держав.

– В опись, – сказал Полещук и потянул аппарат к себе.

– Какую опись? – Синицын потянул обратно. – Я его брал, я и храню. У меня к нему провод, у провода бухта, это ж комплект.

– Вот именно, что комплект. Комплект разрознивать нельзя, комплект должен лежать в одном месте. – Полещук похлопал по своему сидору. – В учтённом.

– У тебя не место учтенное, у тебя погреб кулацкий. У тебя туда гранаты входят, а обратно когда надо выходят. Я, может, тоже так хочу.

– Хочешь – заводи тетрадку, – отрезал Полещук.

Спор грозил затянуться до зимы, и я решил его командирской властью: аппарат – Полещуку в учёт, бухта – Синицыну в оборот, а тетрадка отныне считается документом отделения, наравне с грачёвской бумагой. Обе державы остались недовольны ровно поровну, из чего я заключил, что решение справедливое.

Кабаков тем временем провёл собственную приёмку: обошёл всех шестерых, оглядел шинели, ватники и воротники и вынес заключение, которого никто не заказывал:

– Чистые. Вот что труба животворящая делает. Вша в бетоне не живёт – холодно ей, голодно, скучно. Я вам так скажу: было б моё право, я б весь передний край в такие трубы и посадил.

– Ты б весь передний край в баню посадил, – сказал Митька.

– Одно другому не мешает, – с достоинством ответил Кабаков.

Пленного я допросил по всей форме. Бланк Сомова оказался толковым: номер части, должность, задача, сроки – по порядку, с местом для схемы. Немец, отогревшись и получив кипятку, говорил охотно, а где не хватало разговорника, там снова работал грачёвский лист со сгибом. К полудню, когда немец немного потерял в товарном виде из-за нежелания говорить, на листе стояло всё накопление: сапёрный взвод, два пулемётных гнезда, склад у горловины и – подчеркнул уже я, один раз, по-сомовски – разгрузка ящиков «длинных, тяжёлых, носят по двое» на ветке у «Лазури».

Протокол с посыльным ушёл вниз. Что такое длинные тяжёлые ящики по двое, я догадывался, и догадка мне не нравилась, но в протокол догадки не пишут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю