Текст книги "Сталинград (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Соавторы: Константин Градов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Витёк, – сказал Кабаков. – А гармонь-то у тебя цела?
Гармонь была цела. Она проехала со мной от самой Тельмы в сидоре, пережила Волгу, школу, элеватор и курган, и я не доставал её с первого вечера – с того самого, когда спел в подвале то, чего петь было нельзя.
Я достал.
Меха хрипнули. Первый аккорд я взял чисто: Витины пальцы знали кнопки лучше, чем я – песни. Сыграл всё, что просили: «Златые горы», «Коробейников», «Раскинулось море». Пели неровно и громко. Митька фальшивил с воодушевлением, Синицын знал только припевы, а Тюрин – все слова до последнего куплета и подтягивал басом, почти не открывая рта.
После третьей песни новой не заказали.
– Витёк. А спой ту.
– Какую?
– Ну ту. В первый вечер. Про хату.
Отделение затихло. Бартош у стены поднял голову.
– Ту не буду.
– Почему?
Я подержал меха на весу.
– Рано ей. Она не про войну.
– А про что?
– Про после.
Митька подумал.
– А после будет?
– Будет. Тогда и спою.
Я снова заиграл «Златые горы», с начала. Подхватили все.
Бартош у стены смотрел в пол и молчал.
Глава 24
К началу ноября нас снова перебросили на «Баррикады».
Улиц там не было. Корпуса стояли как попало. Между ними лежали безымянные дворы, насыпи, штабеля и отвалы шлака. Простреливалось всё это тоже как попало. Первые два дня мы выясняли, откуда именно.
Нам достались двухэтажная контора с подвалом, котельная за общей стеной, сгоревший пакгауз слева и угольный бункер с тыла. Впереди тянулась насыпь узкоколейки. За насыпью сидели немцы – семьдесят метров. По ночам было слышно, как они кашляют.
Пятнадцать человек на всё хозяйство. Волга пока шла тёмная, без льда. По утрам над водой стоял пар.
Пятого ноября, на рассвете, я увидел, как работают наши соседи справа. Вернее, как они заканчиваются.
Соседи держали трансформаторную будку через двор от нас: взвод второй роты, мешки в окнах, кирпич кругом. В семь десять за будкой, в мёртвой для нас зоне, глухо ударило. Кирпичная пыль вышла из всех окон наружу. Значит, стену подорвали из смежного сарая.
В продухи цоколя один за другим ткнулись три коротких языка огня. Будка замолчала.
Вся работа заняла минут двенадцать. Когда я понял, как они вошли, будка уже молчала.
Отходили они через двор, в дыму. Четверо, потом ещё двое. Один держал двор, остальные двигались парами. Двое несли длинный шест. На конце проволокой был примотан пакет подрывных шашек.
– Витёк, – сказал Митька шёпотом, хотя до них было шагов двести. – Это ж те. Из посёлка. С шестом которые.
– Или те. Или такие же.
– А чего они будку? Будка ж каменная.
– Потому и будку. В дереве для них работы мало.
Вечером пришёл Карасёв. Сел в подвале конторы и стянул шапку.
– Видал соседей?
– Видал.
– Ротного откопали. Живой. Говорит, ни выстрела не успели. Стена – и всё. – Карасёв потёр вмятину на шапке. – Обухов, вы следующие на линии. Будка, потом вы, потом берег. Думай.
– С утра думаю.
– И чего?
Я разложил на ящике грачёвский план.
– С насыпи им идти нельзя. Двор голый. Полезут через котельную: займут её тихо, пробурят шпуры в общей стене и войдут прямо в наш подвал.
– Там у нас все и сидят.
– Вот именно.
Карасёв посмотрел на план, потом на потолок.
– Подвал бросишь?
– Положу туда две шинели. Пусть сначала убьют их.
– Шинелей не жалко?
– Людей жальче.
До ночи готовили пустой подвал. Вынесли всё наше, до последней гильзы, но оставили жилой дух: коптилку с маслом на донышке, пустой ящик, два валика из ветоши у стены, накрытые шинелями. После взрыва, в пыли, сойдут за спящих.
На прикрытой внутренней двери Дуров поставил трофейную связку гранат на шнуре. Возился долго. Закончив, велел не трогать даже мне.
Сели так. Я, Митька и длинношинельный – в старых щелях под простреливаемой стеной. Кабаков с Ерёминым – в горелом пакгаузе, с трофейным пулемётом, взятым на перекрёстке. Дуров с Синицыным – за угольным бункером. Бартош и Грачёв – в тыловой воронке; у Бартоша ящик с моими патронами, у Грачёва трофейная ракетница. Тюрин ушёл в контору.
Пятерых новых – усатого, очкастого связиста и ещё троих – я посадил в подвальчик у берега. Там сходились две канавы и держался спуск к воде.
Из конторы в котельную проходила отопительная труба. Тюрин лёг рядом, положил на неё ладонь и замер.
Ночь прошла пустая. Утро шестого – тоже. Немец за насыпью постреливал лениво, для отметки, и к полудню Митька начал засыпать сидя.
В третьем часу из конторского окна мигнуло: раз, два.
Тюрин услышал их через трубу.
Я толкнул Митьку и поднял кулак. Из щели в щель, из окна в окно сигнал дошёл до пакгауза и бункера. Для тех, кто смотрел с насыпи, во дворе не осталось ни одного человека.
В котельной работали больше часа. Снаружи не доносилось ничего. Тюрин слушал ладонью, как за стеной бурят шпуры под заряд, и раз в десять минут показывал в окно кулак: ещё здесь.
Без четверти четыре стена ахнула.
Кусок фундамента вывалился в подвал. Ударная волна прокатилась по пустой комнате, сорвала скатки со стены. Следом в пыль вошла группа. Я их не видел, зато слышал сапоги по кирпичу и две короткие очереди по шинелям.
Потом открылась внутренняя дверь.
Силок Дурова рванул в бетонной коробке. Остатки стёкол вышли из окон конторы. Это была команда.
Слева затарахтел трофейный пулемёт. Кабаков с Ерёминым били по продухам котельной. Там мелькнуло серое плечо и пропало. За бункером хлопнули две гранаты Дурова.
Из пролома полезли обратно. Первый выскочил боком, пригнув голову. Я выстрелил. Он упал поперёк пролома. Следующий споткнулся об него. Вторым выстрелом я свалил его рядом.
Я переломил обрез. Гильзы не хотели выходить. Митька стрелял над моим плечом, длинношинельный – из соседней щели. Я выдрал латунь ногтями, вложил два патрона и захлопнул стволы.
Огнемётчик появился из боковой двери котельной. До него было шагов двадцать. Он развернулся к пакгаузу, поднял брандспойт, и вдоль земли пошла струя.
Я дал дуплет по ранцу.
Взрыва не было. Из пробитого нижнего баллона хлестнуло горючее и попало в работающий факел. Вспыхнуло у самого ранца. Огнемётчик дёрнулся к стене. Струя мазнула по дверному проёму и оборвалась.
Из дыма выскочили двое. Первый горел и бежал к насыпи, не стреляя. Пулемёт из пакгауза догнал его у шпал. Второй ушёл за штабель. Я потерял его. Длинношинельный – нет. Он довернул винтовку, дождался, когда немец рванёт к следующему укрытию, и взял на перебежке.
– Вошёл – и сразу в сторону! – заорал длинношинельный. Он кричал не мне, а себе.
Второго немца взял уже не случайно.
Из подвала конторы никто не вышел. Дуров потом спускался считать.
От взрыва стены до последнего выстрела прошло восемь минут. Их лежало семнадцать: одиннадцать в котельной и подвале, четверо во дворе и у продухов, двое за бункером.
Запасной шест остался у бункера. Синицын разглядывал пакет шашек из-за угла.
– Не трогать, – сказал Дуров.
– Я и не собирался. Если рванёт, внесите меня в опись вместе с ним. Чтоб потом по двору отдельно не собирать.
Синицын говорил совершенно серьёзно.
Я перезарядил обрез. Четыре патрона ушло. Осталось пятьдесят пять.
Только теперь я заметил, что телефон от берега молчит.
– Грачёв. Проверь линию.
Он сунул ракетницу за ремень и побежал по канаве. Через минуту оттуда донеслась одиночная винтовка. Потом короткая очередь. Я оставил Митьку у пролома и пошёл следом с длинношинельным.
Грачёв лежал за изгибом канавы и махал нам ладонью вниз. Над кромкой прошла ещё одна очередь. Пули выбили из стенки сухую землю.
Из нижней канавы к нам полз один из тихих новичков. Винтовка волочилась на ремне, шинель на боку была чёрной. Он дополз до развилки, поднял голову и успел сказать:
– С воды зашли.
Снизу выстрелили. Новичок дёрнулся и сполз в канаву. Длинношинельный выстрелил поверх меня. За поворотом кто-то вскрикнул. Потом затопали к берегу – быстро, вразнобой.
Я высунул бинокль на ремне. Стекло тут же прострелили. Бинокль остался висеть на краю, а я – под ним.
– Уходят, – сказал Грачёв.
– Пусть. За ними по их канавам не полезем.
До подвальчика добрались, когда стрельба стихла. Торец был вскрыт зарядом. В продухе кирпич оплавило огнём.
Усатый и двое при нём остались внутри. Очкастого нашли к вечеру у третьего столба. Провод перебило артиллерией, и он пошёл искать обрыв. Дошёл до скрутки, но докрутить не успел.
Тихий прожил до ночи. Бартош перевязал его, дал воды и больше ничего сделать не смог.
За шестое ноября из шести новичков у меня остался один – длинношинельный.
Хоронили утром за конторой, в глубокой канаве. Длинношинельный копал всем пятерым сам. Рыл по грудь, с подбоем, зло. Никого не подпускал.
Грачёв стоял над канавой с отдельным листом и спрашивал фамилии. Я услышал их впервые: Черных. Лобов. Костин. Щербак. Гусев.
До этого дня они были усатым, очкастым и никакими. Теперь фамилии легли у Грачёва столбиком, под Гавриловым и двумя Пашками.
– А твоя? – спросил я длинношинельного, когда закончили.
– Недоля. – Он вытер лопату пучком сухой травы. – Фамилия такая.
– Живи, Недоля.
К восьмому ударил мороз. У самого берега появилась корка, днём её ломало волной. Мы переносили позиции.
Грачёв всю ночь сидел над планом. Добавил к береговому заслону вторую щель, чтобы смотреть на воду, потом перечертил ещё раз.
– Вить. Эти, с шестом. Они ведь нас выучили. Подвал нашли, стену час бурили, вторую группу пустили по берегу в ту же минуту. По одному уставу так не сделаешь.
– По одному – нет.
– Там кто-то такой же, как ты?
– Не знаю. Но работу делает ту же.
– И какой он?
Я вспомнил пустую будку, час тишины за стеной и вторую группу.
– Терпеливый. Когда в котельной всё пошло не так, он не полез вытаскивать своих. Закончил обход и увёл группу.
Грачёв снял очки, протёр их краем гимнастёрки.
– Значит, ещё придёт.
– Придёт.
К утру одиннадцатого Волга понесла шугу. Льдины тёрлись о берег, звенели у свай. Ещё затемно этот звон пропал.
Сначала ударило сразу за конторой. Потом перед ней. Третий разрыв лёг на крышу. Потолок подвала прогнулся, удержался и посыпал нас известью.
Артиллерия шла по берегу с юга на север и обратно. Между залпами заходили пикировщики. Самолёт вываливался из облаков, сирена росла, пока звук уже некуда было девать, потом землю поднимало вместе с домом.
Я лежал у выхода из подвала, прижав щёку к ступени. Каждый раз после разрыва считал до пяти и поднимал голову. На третий подъём пакгауз ещё стоял. На четвёртый его крыша съехала внутрь.
Трофейный пулемёт замолчал.
– Кабаков! Ерёмин!
Ответа не было. Вся левая половина двора ходила в пыли.
Тюрин показался из соседней щели. Я ткнул пальцем в пакгауз. Он понял.
До стены было двенадцать шагов. Мы дождались, пока пикировщик уйдёт вверх, и побежали. На шестом шаге за насыпью застрочил пулемёт. Я упал за рельс. Тюрин добежал до стены и рухнул под неё. Очередь выбила искры из рельса у моего лица.
Пулемёт перенёс огонь правее. Я вскочил и дошёл последние шаги.
Ерёмин откликнулся из-под кровли, когда Тюрин уже взялся за балку.
– Не дёргай! На мне край!
– Где Кабаков?
– Тут. Ругается, значит живой.
Кабакова не было слышно. Тюрин приподнял балку плечом. Я вытащил Ерёмина за ремень. Он перекатился к стене и полез обратно вместе со мной.
Кабаков лежал под дверью, заваленной кирпичом. Лицо целое, глаза открыты. Он что-то кричал, но сам себя не слышал. Мы расчистили грудь, потянули. Сапог застрял под доской. Кабаков сам выдернул ногу, оставив сапог там, и вылез в одном портянке.
– Пулемёт! – орал он.
Ерёмин нашёл трофейный под кирпичом. Сошку погнуло, кожух забило крошкой. Они с Кабаковым уволокли его в воронку. Тюрин вернулся за сапогом.
Ровно в половине седьмого я услышал сапоги раньше, чем увидел людей.
Немцы шли за разрывами. Первая пара появилась у котельной, пригибаясь под окнами. За ними несли шест. На конце висел новый пакет шашек.
Я показал Недоле первого номера. Сам взял второго.
Недоля выстрелил. Передний выпустил шест и сел под стеной. Задний потянулся поднять конец. Я только взял его на мушку, когда справа ударила винтовка Дурова. Немца развернуло. Шест съехал в канаву.
Из-за котельной по нам бросили гранату. Она ударилась о трубу и упала за бруствер. Тюрин сгрёб меня за воротник в щель и свалился следом. Взрыв прошёл поверху. Земля набилась в рот и за гимнастёрку.
Я поднялся. За шестом никто не полез. Из котельной стреляли, но вперёд не шли.
Слева дважды кашлянул трофейный пулемёт. Кабаков с Ерёминым его всё-таки оживили.
Огнемётчика заметил Митька. Тот полз по канаве от насыпи. Ранец шёл над землёй, как две серые трубы. Огнемётчик добрался до поворота, поднялся на колено – до конторы оставалось не больше двадцати метров – и дал струю по верхним окнам.
Рамы вспыхнули. Огонь пошёл по перекрытию.
Недоля выстрелил. Огнемётчик лёг на край канавы, но струя уже сделала своё.
Мы спустились в подвал. Сверху трещали доски, с потолка капала горящая смола. Дым тянуло к лестнице.
Митька посмотрел вверх.
– Витёк, мы горим.
– Дом горит. Мы пока нет.
– А разница надолго?
– Пока не рухнет потолок.
Митька счёл ответ достаточным и пополз к другому окну.
Они полезли большой группой ближе к полудню. Сначала у насыпи мелькнули каски. Потом серые спины растянулись по двору от котельной до рельсов. Шли короткими перебежками и ложились где придётся. Артиллерия перенесла огонь к берегу.
Грачёв показал ладонью: много.
Я поднял кулак. Наши замолчали. Во дворе никто не ответил на немецкие очереди. Тогда они поднялись сразу в трёх местах.
Кабаков открыл с левого края. Трофейный застрочил длинно, зло. Передние попадали в пыль. Те, что шли сзади, расползлись по воронкам и начали отвечать по пакгаузу, которого уже не было.
– Короткими! – заорал я.
Кабаков меня не слышал. Ерёмин услышал. Пулемёт оборвался, через секунду дал короткую.
Справа рванули гранаты Дурова. Из-за бункера выскочил немец, пробежал три шага и исчез в щели перед моим окном. Снизу показались каска и плечи. Я выстрелил. Немец свалился обратно в щель; каска скатилась на подоконник.
Второй немец сунул автомат в окно, не показывая головы. Левый ствол я разрядил по рукам и стене. Автомат остался на подоконнике. Его хозяин ушёл вниз с криком.
Я переломил обрез. Бартош уже полз ко мне с двумя патронами в кулаке. Протянул их, дождался, пока возьму, и пополз обратно. Ни слова.
В дверях подвала появился Тюрин.
– Слева трое.
Он ещё говорил, когда в коридор влетела граната. Рукоять ударилась о пол и завертелась. Тюрин толкнул меня за простенок и сам ушёл в другую сторону. Граната рванула посередине. Осколки выбили штукатурку с обеих стен.
За взрывом в проход полезли трое. Первый показался в дыму, низко. Я выстрелил, прежде чем он успел поднять голову. Он упал поперёк прохода. Второй наступил ему на спину и споткнулся. Тюрин ударил его прикладом снизу, в лицо. Третий выстрелил из автомата поверх обоих.
Я лёг на бок, чтобы не задеть Тюрина, и выстрелил из левого ствола вдоль пола.
Автомат замолчал. Тюрин оттащил живого в стенную нишу и навалил сверху дверь.
Снаружи Митька кричал, что идут ещё. Я снова раскрыл обрез. Пальцы скользили по латуни. Бартош не успел доползти, поэтому я сам добрался до ящика, взял последние два на этот бой и вернулся к окну.
Немец спрыгнул с кромки прямо в нашу щель. Увидел меня снизу, вскинул карабин. Я выстрелил раньше. Немец дёрнулся и сполз с кромки назад.
За ним шёл автоматчик. Он остановился на краю, увидел первого и перевёл ствол вниз. Митька ударил сбоку из винтовки. Немца качнуло, но он удержался. Я достал левым.
После этого перед окном никого не осталось. Во дворе ещё стреляли. Трофейный пулемёт делал две короткие и замолкал, Дуров отвечал одиночными. Потом с насыпи свистнули три раза.
Немцы начали отходить. Мы не поднялись. Ждали, пока по двору не перестали бегать сапоги, потом ещё пять минут.
Первым наружу вышел Недоля. Проверил котельную, махнул. Тюрин поднял дверь со своего пленного. Тот был жив, с разбитым лицом, и смотрел на Тюрина без всякой благодарности.
Своих считали дважды. Десять. Никого не убило. Синицыну рассекло щёку, Митьке осколок распорол рукав и царапнул предплечье, Кабаков слышал только собственный голос. Двоих перевязали. Остальные отделались ушибами.
Во дворе нашли девятерых. Тех, кто остался у насыпи и в котельной, я не считал.
Обрез съел шесть патронов. Я вложил два новых в стволы. Общий остаток – сорок девять.
Синицын записал расход. Потом посмотрел на пустой гранатный ящик, на ленты к трофейному и дописал ещё две строки.
К четырём у нас стало тише. Севернее бой не ослабевал.
Связной от Карасёва пришёл уже в сумерках. Без шапки, с перевязанной ладонью. Спрыгнул в подвал, попросил воды и выпил половину кружки прежде, чем заговорил.
– Немец к Волге вышел. За оврагом.
– Далеко прорезал?
– С полкилометра. Может, больше. Сто тридцать восьмая теперь отдельно. Им приказано стоять.
Он поставил кружку и полез обратно. Ему надо было повторить это ещё в трёх подвалах.
Я вышел к спуску. Спереди до немца оставались наши семьдесят метров. Слева, за оврагом, немец дошёл до воды. За спиной была Волга, забитая шугой.
Под утро всё-таки прорвались две рыбацкие лодки. Из немецкого коридора били по ним всю дорогу. Одна пришла с пробитым бортом; двое вычерпывали воду касками, пока остальные выгружали ящики. Обратно забрали соседских тяжёлых. Наших перевязали на месте – все десять остались.
Лишь в ночь на шестнадцатое над Волгой послышались моторы У-2. Самолёты шли низко, один за другим, и сбрасывали за овраг тюки на парашютах. Часть унесло в воду, часть – в немецкий коридор. Что упало на нашей стороне, собирали ползком.
Нам достался простреленный мешок сухарей. Бартош начал делить его на пятнадцать кучек. На шестой остановился, пересчитал нас и переделил на десять.
Посмотрел на десятую – свою – и ссыпал её по остальным девяти.
Перед рассветом я стоял в щели у спуска. За оврагом стреляли во все стороны. По трассам было видно, где кончалась земля отрезанной дивизии.
Митька встал рядом, приложил ладонь к уху.
– Витёк. Эти, за оврагом. Они чего там?
– Держатся.
Митька постоял и пошёл спать.
К рассвету стрельба поредела. Потом из-за оврага трижды звякнула лопата о железо. Кто-то опять копал.
Я дослушал до четвёртого удара и пошёл будить смену.
Глава 25
С исчезновением кофе из блиндажа гауптмана Клинге ушла последняя процедура, отделявшая утро от ночи, а цикорий Клинге пил зажмурившись от отвращения, как лекарство с неподтвержденной пользой.
Папка лежала слева от карты. Он завёл её в сентябре, и тогда в ней было два листа под канцелярской скрепкой. Теперь листов было девять, и скрепка сходилась с трудом.
Он разложил их в то утро не потому, что появилось время – его, как обычно, не было – а потому, что вечером принесли десятый.
Первый – квадрат шестнадцать, сентябрь. «Рядовой Мельцер, по утверждению обер-фельдфебеля Штайнера, убит выстрелом дроби». Вспышка со ставню шириной.
Второй – восточный скат высоты сто два, сентябрь. Картечь в упор, оборванная линия, унесённая катушка, уведённый живым унтер-офицер. Сторожа не уводят пленных.
Третий и четвёртый – октябрь, тракторный. Литейный цех: группа сапёрного батальона, пять человек, не вернулась; пролом заложен изнутри их же зарядом, уложенным в перевязку – писарь так и написал, «в перевязку», не понимая, что пишет. Механосборочный: рота триста пятой понесла потери от огня «из-под пола, из технологических приямков»; при повторном занятии цеха обнаружены тела предыдущей атаки – у всех сняты гранаты, подсумки и продовольствие. Обысканы пояса. Работали под огнём, ползком, и брали не сувениры – брали боезапас.
Пятый – шестой – седьмой: первая декада ноября, сектор у хлебозавода. Группа I потеряна полностью, восемнадцать человек, включая обер-фельдфебеля Штайнера. Шестнадцать лет службы, ни разу не опоздал. Рапорт командира группы II Клинге перечитал трижды, и трижды его останавливала одна и та же фраза: «Опорный пункт противника оказался оставлен; огонь по группе вёлся с направлений, на которых оборудование позиций противником не производится и произведено быть не может».
Позиций там быть не могло, и именно поэтому русские там и сидели.
Восьмой лист был трофейный: две одинаковые схемы, снятые с двух разных убитых в полосе триста пятой. Разрез жилого дома. Печные каналы, отмеченные крестом. Тонкие перегородки. Стрелки. Подписи не было – была копирка: не документ, а тираж. У русских, у которых, по всем сводкам, не хватало хлеба и патронов, хватало копирки на это.
Девятый он держал в руках дольше остальных. Рапорт об обстоятельствах гибели унтер-офицера Хорста Клинге он получил в конце октября и тогда прочёл до половины. Вчера достал и дочитал. Ширина дверного проёма была указана в сантиметрах – кто-то из похоронной команды отличался наблюдательностью. Семьдесят восемь.
«В человека твоего размера попадают все».
Клинге положил девятый лист к остальным и посмотрел на всё вместе – так, как учил смотреть курсантов в двадцать девятом году: не на факты, на почерк.
Дробь и картечь – оружие, у которого отняли дальность и заставили полюбить комнату. Обобранные пояса – снабжение, встроенное в бой. Заряд, уложенный в перевязку, – у них есть каменщик, и каменщика слушают. Схемы под копирку – у них есть писарь, и писаря не останавливают. Пустой опорный пункт и огонь из невозможных мест – у них есть кто-то, кто знает, как положено, и поэтому делает не как положено.
Порознь это были девять курьёзов. Вместе это был метод. У метода бывает автор.
В сентябре он написал в углу карты слово «Wächter» – сторож – и не зачеркнул, потому что неправильный ответ, записанный аккуратно, успокаивает лучше правильного. Теперь он взял карандаш и написал под ним второе слово, печатными буквами, как пишут в формулярах:
«Lehrer».
Учитель.
Сторожа можно было игнорировать. Стрелка – обойти. Но эти девять листов означали, что где-то на том берегу этой улицы сидит человек, который превращает своё умение в копирку, – и что убивать надо не его. Убивать его уже поздно. Тираж вышел.
– Хассель!
Адъютант возник в проёме.
– Запрос в разведотдел дивизии. – Клинге пододвинул чистый лист. – По всем протоколам допросов с сентября: упоминания командира или инструктора, действующего в жилой застройке. Приметы, подразделение, фами…
Цикорий в стакане пошёл кольцами.
Клинге замолчал и посмотрел на стакан. Кольца шли ровные, частые, от стенок к середине, и не думали успокаиваться. Потом он услышал это и ушами: с северо-запада, из-за горизонта, где не было и не могло быть его войны, шёл звук – не выстрелы и не бомбёжка, а сплошной низкий гул без промежутков, как будто там, за степью, мололи весь мир сразу.
Хассель стоял с листом в руке и тоже слушал.
– Господин гауптман…
– Тихо.
Гул не менялся. В нём не было пауз, по которым считают батареи. Их не считают, когда их столько.
Через двадцать минут позвонили из штаба полка, и по первым же словам Клинге понял, что запрос в разведотдел сегодня не уйдёт. И завтра не уйдёт.
– Румыны, – сказал голос в трубке. – Третья армия. Северо-запад.
Клинге положил трубку. Собрал девять листов, выровнял, надел скрепку. Скрепка сошлась с трудом.
Папку он убрал в полевой сундук, под сводки, – туда, куда кладут то, к чему собираются вернуться в спокойный день.
* * *
На курган мы вернулись в ночь на семнадцатое.
С «Баррикад» нас сняли без церемоний: десять человек – это не гарнизон, это остаток, и остатки собирали по всему берегу и растыкивали по второй линии. Нам выпал восточный скат высоты сто два. Я не поверил, пока не увидел в темноте знакомый излом хода сообщения.
Ходы наши стояли. Осевшие, обжитые чужими людьми, с чужими котелками в наших нишах – но стояли, всё по той же науке: ниша на каждого, с подбоем, колено через десять шагов. В моей сентябрьской нише жил телефонист с аппаратом и удивился, чего я на него смотрю.
А у водоносной тропы, на вбитом колышке, висело ведро.
То самое. С заплатой на боку – аккуратной, в два ряда клёпки, поставленной ещё в сентябре руками, которых больше не было. Ведро ходило к воде дважды в сутки, с другими людьми, теми же десятью минутами между парами, и заплата держала.
Я постоял около него дольше, чем положено стоять около ведра.
– Знакомое? – спросил водонос, парень из новых.
– Знакомое. Ты крепление проверяй, дужка слабая.
– Дужка-то? Дужка сносу не знает. Заплата вон – мастер ставил.
– Мастер, – согласился я и пошёл дальше.
Два дня мы обживались: углубляли, подбивали, Недоля рыл себе нишу сам и рыл правильно, Кабаков ходил принимать работу. Бартош смотрел с гребня на Волгу, по которой шло уже сплошное сало со льдинами, и сказал единственный за день развёрнутый прогноз:
– Дней через десять станет. Тогда пойдёт машина, и станет сытно.
Восемнадцатого я лёг после полуночи и не уснул.
Я лежал в нише, смотрел в накат и держал в голове строчку. Одну, подчёркнутую тридцать лет вперёд отсюда, в учебнике, по которому я сдавал экзамен и который здесь ещё никто не написал. В строчке стояла завтрашняя дата и время: семь тридцать.
Митька завозился в соседней нише, высунулся.
– Витёк. Ты чего не спишь?
– Утра жду.
– А чего утром?
– Посмотрим.
– Каша утром, – сказал Митька убеждённо и уснул обратно.
В семь я вылез, сел на приступок у бруствера и стал ждать. Небо серело, мороз стоял хороший, звонкий, дым от коптилок поднимался столбами. На западе, за гребнем, постреливало – лениво, по-дежурному, как весь ноябрь.
В семь двадцать девять я поймал себя на том, что не дышу.
Первым услышал не я и не часовой. Первым, как всегда, услышала земля: Тюрин, шедший со смены, вдруг остановился посреди хода, стянул рукавицу и положил ладонь на мёрзлый бруствер. Постоял. Посмотрел на меня.
А потом пришло и по воздуху.
С северо-запада, из-за горизонта, где никакого фронта не было слышно всю осень, поднялся гул. Не выстрелы – выстрелов на таком расстоянии не бывает. Сплошной, низкий, без единого промежутка, он встал над степью, как встаёт ветер, только ветер налетает и стихает, а этот стоял ровно, и стоял, и стоял, и земля под подошвами отзывалась мелко и часто, как палуба.
Из ниш полезли люди. Телефонист выскочил без шапки. Часовой на гребне обернулся на северо-запад всем корпусом, забыв про свой сектор. Кабаков вылез с намыленной наполовину щекой.
– Это чего? – спросил Митька. – Витёк. Это где?
Я хотел ответить.
Вместо этого я засмеялся.
Я смеялся так, как не смеялся ни в той жизни, ни в этой: в голос, до слёз, согнувшись, держась рукой за мёрзлый бруствер, и не мог остановиться, и не хотел. Гул стоял над степью, и я смеялся ему навстречу, и всё, что я таскал в себе с двадцать девятого августа – даты, номера дивизий, подчёркнутые строчки, элеватор, школа, курган, Гаврилов, оба Пашки, Полещук, пять фамилий, которые я выучил только на похоронах, – всё это налегло изнутри на одну дверь, и дверь открылась не туда, куда я думал.
Отделение стояло вокруг и смотрело на меня.
– Витёк, – осторожно сказал Митька. – Ты чего?
Я махнул рукой. Говорить я не мог, а если бы мог – не стал бы.
– Умом тронулся, – неуверенно определил Кабаков. – С недосыпу.
– Не, – сказал Тюрин.
Он всё ещё держал ладонь на бруствере.
Грачёв не спросил ничего. Он посмотрел на меня, потом на северо-запад, потом опять на меня – долгим взглядом человека, который не понял, но запомнил, куда положить.
Я утёр глаза рукавом.
– Работайте, – сказал я. – День длинный.
Гул не стихал до темноты. Он то густел, то отпускал, к нему привыкли к обеду, как привыкают к дождю; телефонист бегал к соседям и приносил слухи один другого глупее. Комиссар из батальона пришёл к вечеру, спрашивал, что слышно, у нас – как будто у нас было слышнее. Никто ничего не знал.
Я знал. И молчал, и носил это в себе последний день – завтра оно уже будет не моё, завтра оно будет газетное, всеобщее, и слава богу.
Ночью я поднялся на гребень.
С высоты сто два город лежал внизу, тёмный, с редкими пожарами, – я стоял тут в сентябре, и тогда всё было наоборот: город горел, а горизонт вокруг был чёрный, и весь свет на земле шёл из одного этого костра, и на него было страшно смотреть.
Теперь горел горизонт.
На северо-западе, во всю ширину, небо над степью стояло в рыжих отсветах – не пожар, а отражённый в облаках огонь, которому не хватало горизонта. И на западе занималось то же. Свет шёл снаружи, оттуда, откуда всю осень приходила только темнота, и шёл к нам.
Сзади заскрипел снег. Митька встал рядом, посмотрел на северо-запад, шмыгнул носом.
– Витёк. А чего ты ржал-то утром? Все спрашивают, а я говорю – знает чего-то.
– Правильно говоришь.
– Ну так а чего?
– После скажу.
– Опя-ать, – застонал Митька. – Опять после! Песня – после, ржач – после. У тебя всё после. А после – это когда хоть?
Я посмотрел на горизонт. Гул стоял и стоял, ровный, как жернова.
– А вот оно, – сказал я. – Началось уже.
Митька посопел, ничего не понял, но остался стоять. И мы стояли на высоте сто два ноль и смотрели на северо-запад, где горело небо, – вдвоём, потом втроём, потом всем, что осталось от отделения, потому что сон в ту ночь не шёл ни к кому.
Впервые за две мои жизни я смотрел не назад и не под ноги.
Я смотрел вперёд – благо было на что.
КОНЕЦ ПЕРВОГО ТОМА
Том 2: /work/649332




























