Текст книги "Сталинград (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Соавторы: Константин Градов
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Глава 4
Дом мы сдали соседям утром. Перед уходом я в последний раз прошёл его от торца до чердака. Было жалко. Хороший был дом. Мы в нём знали каждую дырку.
Сдавали лейтенанту из второй роты, лопоухому и деловитому. Я показал ему заваленную дверь чёрного хода, объяснил, что человека она не пропустит, а гранату вполне, и посоветовал заложить как следует.
– Учтём, – отмахнулся лейтенант, глядя мимо меня.
Учтёт, конечно. Прямо сейчас всё бросит и заложит.
Новая позиция была хуже. У второй роты, по выражению Зотова, имелась дыра в углу квартала. По-моему – два подвала, соединённых бывшей котельной, и три хода наружу. Наши держали один.
Я обошёл её дважды, и оба раза мне не понравилось одно и то же.
– Вот тут, – я показал Зотову на низкий лаз в дальнем конце, полузаваленный кусками перекрытия. – Отсюда придут.
– С чего?
– С того, что я бы пришёл отсюда.
Ефрейтор посветил в лаз, потом посмотрел на меня.
– Мы его завалим.
– Завалить не выйдет, там перекрытие держится, вся стена сядет, – я присел, померил проём ладонями. – Надо не заваливать. Надо чтоб он остался, но был неудобный.
Полчаса мы с Тюриным и Грачёвым таскали в лаз всякую дрянь: битый кирпич, куски рам, кровельное железо, ржавую кроватную сетку. Не завал – просто мусор. Через такое можно пролезть, но нельзя пролезть тихо.
– Всё равно пролезут, – заметил Грачёв.
– Пролезут. Но зазвенят.
Он перевёл взгляд с груды железа на меня. В очках у него что-то щёлкнуло.
– Это же как… – он поискал слово. – Как колокольчик на двери в лавке.
– Молодец. Только не говори этого при Митьке, он до утра будет шутить про лавку.
Сапожника звали Ерофей Гуськов, и он был во второй роте богом. Через час после переселения я уже спрашивал, кто тут чинит сапоги. У нас во взводе такого не было. У соседей был.
Гуськов сидел на ящике, между колен держал чей-то развалившийся сапог и разговаривал не с хозяином, а с сапогом.
– Ну и как тебя носили, а? – спрашивал он у сапога. – Как тебя носили, я тебя спрашиваю?
Сапог не отвечал.
– Ерофей, ты долго? – маялся хозяин.
– Я долго, – не поднимая головы, отвечал сапожник. – Я, Сеня, долго, потому что ты сапоги не носишь, а мучаешь. Ты ногу-то береги. Нога у тебя одна.
– Две.
– Одна, – отрезал Гуськов. – Вторая тоже одна. Больше не выдадут.
Моим он вынес приговор мгновенно и без вопросов:
– Портянку не так мотаешь. У тебя пятка гуляет.
– Не гуляет.
– Гуляет. Ты подойди через недельку, я тебе скажу, где гуляет. По мозоли и скажу.
Я решил и впрямь прийти через недельку… Не из-за мозоли – просто мужик, который в Сталинграде всерьёз воюет с чужими портянками, заслуживает уважения.
К вечеру мы обжились. Митька нашёл где-то дверь и приспособил её вместо нар. Кабаков занял угол у несущей – я оценил, что он выбрал место сам и правильно, без всяких моих подсказок. Мамедов из соседнего отделения принёс котелок с чем-то горячим, к чему я не рискнул применять слово «суп», но что было безусловно съедобным и даже вкусным, особенно если заедать трофейным огурчиком.
– Слушай, зачем так ешь? – возмутился он, глядя, как я работаю ложкой. – Ты не солдат, ты насос. Медленно ешь, вкус лови.
Повар обиделся. А на что? Вкусом тут и не пахнет – только с голодухи и канает.
– Некогда вкус ловить.
– Э-э, – Мамедов махнул рукой. – Все так говорят. Потом война кончится, а вкус ловить уже не умеешь.
А вот в этом что-то было, и я сбавил темп. Спать лёг метрах в шести от того самого лаза, головой к нему. Обрез – под шинель, у правой руки. Рядом улёгся Тюрин: я попросил, а он из тех, кто не спрашивает зачем.
– Если начнётся, – проинструктировал я его. – Я оглохну. Секунд на десять.
Тюрин повернул голову.
– С чего?
– С обреза. Он в комнате громкий.
Тюрин помолчал.
– Понял.
И всё. Ни одного лишнего вопроса. В следующий раз надо попросить его о чём-нибудь совсем безумном – проверить границы.
Проснулся я от неправильности. Звук вроде был – за стеной, как всегда, ровно ухало, и кто-то во сне бормотал, и капало. К этому я привык за четыре дня. Изменилось другое: пропал звук железа.
Мы навалили в лаз кроватную сетку, и она всю ночь тихонько отзывалась на дальние разрывы – дребезжала на грани слышимости, как посуда в буфете, когда по улице идёт трамвай. Ухо это дребезжание записало в фон. А теперь фон стал короче. Дребезжало не всё. Часть сетки кто-то придерживал.
Я открыл глаза. Часовой сидел у входа спиной к нам и, судя по посадке головы, вполне честно смотрел наружу – куда поставили. Кричать и будить Тюрина было поздно. Я взял обрез и повернулся на бок, лицом к лазу.
В темноте у лаза был человек. Он вылез уже наполовину – животом на кирпичах, локти внутри, – и делал это медленно, с той аккуратностью, за которую я в другой жизни ставил бы «отлично». Даже сетку придержал рукой. Хорошая работа.
Сзади в лазу шевелился второй. Вопрос был один: три метра или меньше? Меньше. Метра два.
Взводить курок я не стал заранее – щёлкнет. Взвёл в движении, поднимая обрез, и последнее, что я увидел в темноте перед вспышкой, – как немец повернул голову на звук и в его лице появилось выражение.
Я нажал.
В подвале взорвалось солнце. Двенадцатый калибр в замкнутом помещении бьёт сразу внутрь головы, будто по черепу заехали ладонью. Вспышка выжгла всё. Я не увидел, что случилось с немцем в двух метрах от меня: в лицо прилетело мокрое и тёплое, а его снесло с кирпичей назад, в лаз, на второго.
Дальше я ничего не слышал и почти ничего не видел. Мир превратился в толстый белый звон и пороховой дым, подсвеченный чужими вспышками. Я на руках и коленях откатился вправо. После выстрела в темноте надо немедленно перестать быть там, откуда стрелял.
А подвал уже лупил. Никто не командовал. Пятнадцать человек проснулись от грохота, увидели, что Обухов стреляет в дальний угол, и открыли туда огонь всем, что было в руках. В лаз, в проём, в кирпичи вокруг проёма, в потолок над проёмом. Полминуты в подвале стоял такой шквал, что немцам, если они там ещё были, оставалось только лечь и надеяться на бога.
Я лежал на боку, глухой и слепой. Вот что бывает, если полениться подумать заранее.
Рядом кто-то тяжело упал. Тюрин. Ни крика, ни вопроса. Он сунул мне в руку мою же трёхлинейку, развернулся стволом на лаз и лёг плечом к плечу, закрывая сторону, откуда я не видел.
Мои уши, как договаривались.
Звон начал спадать секунд через пятнадцать – сначала прорезался тонкий свист, потом сквозь него голоса, будто из-за двери.
– … кращай! – доносилось откуда-то. – Прекращай, говорю! Кончились!
Стрельба стихла неровно, вразнобой, как всегда стихает стрельба, когда её никто не начинал по команде.
Немцев к нам приходило трое. Первый лежал в лазу: выстрел в упор разворотил ему голову, забрызгав стены, пол, потолок и немножко меня.
Второго придавило первым, и он получил своё уже от подвала – как раз в те полминуты, когда все палили без разбора. Третий ушёл. Он был в лазу дальше всех, успел сдать назад и утёк в темноту, и догонять его никто не пошёл, потому что лезть ночью в чужой подвал за уходящим немцем – это не храбрость, а способ сократить численность личного состава.
У нас был один убитый.
Часовой. Тот самый, что честно смотрел наружу. Ему прилетело в спину – не от немцев, что характерно, а от нас, во время того самого шквала, потому что он зачем-то решил подбежать поближе к пролому и оказался между пятнадцатью стволами и целью.
Фамилию его я узнал только сейчас, когда Зотов записывал. Соловьёв. Мне, к слову, прилетело тоже – не пулей, к счастью, а выбитым ею куском кирпича. Царапина. Пока я, глухой и слепой, катился вправо, я был для подвала просто шевелящейся тенью в той стороне, куда все стреляли, и меня не пристрелили исключительно потому, что стреляли плохо.
Об этом я решил не рассказывать никому и никогда. Ни к чему.
Обирали немцев уже при свете, обстоятельно и с удовольствием. Это не мародёрство, это снабжение. В городе, где сапёры на том берегу, а старшина при слове «гранаты» смотрит на тебя как на попрошайку, единственный поставщик – вот он, лежит в лазу и больше ни в чём не нуждается.
Улов вышел царский: шесть гранат-колотушек. Шесть! Подвал встретил их так, как в мирной жизни встречают наследство от дальнего родственника.
– Мужики, – благоговейно сказал Митька, держа колотушку двумя руками. – Мы теперь богатые.
– Положи, – попросил Полещук.
– Я аккуратно.
– Митька. Положи.
Кроме гранат: два автомата, из которых один разбит нашей же стрельбой в хлам, а второй целый. Три ножа, фляги, бинокль – маленький, тяжёлый, с отличной оптикой, за такой в мирное время я бы отдал месячную зарплату не задумываясь. Часы, галеты в вощёной бумаге и плоская жестянка с чем-то мясным, вокруг которой немедленно образовался консилиум, по решению которого Мамедов гордо унес жестянку «суп сдобрить».
Автомат Зотов забрал в отделение, и я проводил его тоскливым взглядом – выпросить себе не хватило авторитета. Зато бинокль…
– Зачем тебе? – спросил ефрейтор.
– Смотреть.
– Все смотрят.
– Я смотрю дольше.
Зотов махнул рукой: бери. Мужика больше занимало, где взять ещё патронов к трофейному автомату. Брались они там же, где сам автомат.
Ерофей Гуськов явился к телам через двадцать минут после всех и целенаправленно, как приходят в магазин за конкретной вещью.
– Сапоги, – объяснил он.
– Так их уже, наверное…
– Не уже, – Гуськов уже сидел на корточках и разувал покойника с ловкостью, которая говорила об изрядном опыте. – Ботинки у них с подковками. Мне подковки нужны.
Он снял, осмотрел, поцокал языком.
– Кожа плохая, – вынес он вердикт. – Врут они про свою Германию. У нас в Задонске сапожник Кузьмич и то лучше тачал.
И ушёл, довольный, унося чужую обувь и оставив нам всё остальное.
Нашлось и ещё кое-что, у обезглавленного в кармане: сложенная вчетверо бумажка. Схема. Кусок квартала, набросанный от руки, аккуратно, без единой лишней линии: три хода, стрелочки, крестики. Наш подвал был обозначен квадратиком, и от квадратика шла стрелка к тому самому лазу.
Кто-то не просто послал троих поживиться. Кто-то посмотрел на квартал, подумал и выбрал вход. Схему я сел перерисовывать тут же, на ящике, огрызком карандаша на обороте какого-то бланка.
Выходило плохо. Я умею читать чертежи и умею работать по схеме, но рисовать не умею совершенно: у меня всё получается кривое и не в масштабе, и стены разъезжаются, и то, что на немецкой бумажке было ясным с первого взгляда, у меня превращалось в кашу из палочек.
Минут через десять над плечом кто-то засопел.
– Грачёв, не дыши в ухо.
– Виноват.
Он отошёл на полшага. Потом вернулся.
– Вить, тут не так.
– Что не так?
– Всё, – сказал Грачёв, изо всех сил стараясь быть вежливым. – У вас угол дома вот тут, а он вот тут. И проход не там. Дайте, я?
Я отдал ему карандаш, и примерно через три минуты у меня отвисла челюсть. Секунд десять он изучал немецкую бумажку, потом уставился в стену, будто она прозрачная, и начал рисовать заново. Быстро, одной линией, не отрывая руки. Прямые выходили прямыми без линейки. Дом был в масштабе. Проходы легли туда, где находились на самом деле.
Потом он поставил три крестика и мелко подписал: «пролом», «завал», «лаз (наш)». Потом подумал и пририсовал сбоку разрез – вид сбоку, в котором было видно, что подвал у соседнего дома ниже нашего на полтора метра, и что ход между ними идёт под уклон.
Этого не было на немецкой схеме.
– Откуда ты знаешь про уклон?
– Так вода, – Грачёв показал карандашом. – Мы вчера ползли, и вода к нам текла. Значит, у них выше. Значит, разница есть, и приличная, вон как течёт.
Я взял бумагу. Полноценный чертёж: аккуратный, читаемый, с разрезом. Такие я тридцать лет видел в папках и по ним планировал работу.
– Где учился?
– В архитектурном, – ответил Грачёв. – Три курса.
Я даже зажмурился. Худшего для архитектора места на земле не придумаешь. Или нет? Открыв глаза, спросил:
– Как тебе вообще тут, Юр?
Он поправил очки и пожал плечами:
– Это беспрецедентный источник материала для моей будущей диссертации.
Тут до меня дошло: Грачёв читал здание так же, как я комнату. Я – людей внутри, он – сам дом: где несущая, где перегородка, что держит перекрытие и куда пойдёт трещина.
В городе, где вся война идёт внутри домов, это, если вдуматься, специальность номер один после моей.
– С этого дня чертишь ты, Юр.
– Что чертить?
– Всё. Каждый дом, в который лезем. Желательно – до того, как лезем.
Оригинал я отдал Зотову, пусть отправит штабным. Копию – грачёвскую – убрал в карман.
Разбирались уже под утро.
Зотов стоял посреди подвала, злой, серый, и смотрел на нас так, как смотрят на людей, которые сделали работу и при этом умудрились сделать её через задницу:
– Кто открыл огонь?
Молчание.
– Я спрашиваю: кто открыл огонь? Команды не было. Соловьёва вы положили. Сами. Своими руками.
Тишина была нехорошая. Все всё понимали. И тут из угла подал голос Кабаков – не оправдываясь, а искренне объясняя очевидное, как объясняют ребёнку, почему вода мокрая:
– Так а куда Обухов стреляет, туда и мы.
Зотов открыл рот. И закрыл. Возразить было нечего. Логика у пятнадцати спросонья железная: кто-то увидел раньше всех и выстрелил первым – значит, знает, где враг. Значит, туда.
С точки зрения устава – безобразие.
С точки зрения выживания – единственное разумное поведение.
С точки зрения Соловьёва – уже никакой разницы.
– Ясно, – сказал наконец Зотов. – Обухов.
– Я.
– Ты чего не крикнул?
– Не успел бы, – я потрогал ухо, в котором всё ещё звенело. – До него было два метра. Пока я ору «немцы», он уже внутри и работает ножом. Кричать надо было раньше, а раньше я не знал.
– А как узнал?
Тут я на секунду завис. Честный ответ звучал так: «кроватная сетка перестала дребезжать в правильном ритме, и это разбудило меня раньше сознания». Объяснять ритм дребезжания человеку, который не спал вторые сутки, – сомнительное удовольствие.
– Железо в лазу зазвенело не так, – сократил я. – Мы ж туда сетку набросали.
Зотов посмотрел на лаз. Потом на меня. Потом снова на лаз.
– Ты, – медленно проговорил он. – Из-за железа проснулся?
– Ага.
– Ночью. Через сон.
– Ну, – я пожал плечами. – Чутко сплю.
В подвале кто-то хмыкнул. Зотов пожевал губами и решил, по-видимому, что на сегодня загадок с него хватит.
– Ладно. Лаз доложить кирпичом, оставить щель. Часового ставить внутрь, а не наружу – внутрь, ясно? И слушать. Не смотреть, а слушать.
Он ушёл, а Грачёв немедленно оказался рядом. Разумеется.
– А если бы сетки не было?
– Тогда бы я не проснулся, – пожал я плечами. – И нас всех перебили бы.
Грачёв побледнел и полез поправлять очки.
– Не бледней, – посоветовал я. – Лучше запомни: в доме мы ставим не посты, а уши. Пост смотрит туда, куда ему велели. Ухо слышит всё, даже когда спит. Вот и делай так, чтоб у любого хода был свой звук.
Грачёв кивнул с таким видом, будто уже занёс всё в блокнот.
Отходняк накрыл всех примерно через час, и, как обычно, вылез он в виде хохота. Сначала кто-то заметил, что стена у лаза теперь в красных брызгах на два метра во все стороны. Потом Митька сообщил, что Обухов ночью «стрелял из пушки». Потом Полещук, ковыряясь в стене ножом, торжественно объявил, что нашёл картечину.
– Одну⁈ – возмутился Митька. – Ты сколько всадил-то?
– Штук девять, – прикинул я.
– А где остальные восемь?
– Митька, – терпеливо сказал Кабаков. – Ты дурак? Остальные восемь застряли в фашисте.
Подвал заржал. Смеялись громко, с облегчением, как смеются люди, которые полчаса назад лежали и слушали, как в темноте к ним лезут. Смеялись над картечиной, над Митькой, над тем, что Полещук в такой момент полез ковырять стену, над всем подряд.
Соловьёва при этом никто не поминал. Не потому, что забыли. Потому что помянуть – значит, всё сразу закончится, а хотелось ещё немного похохотать.
Я сидел, слушал и щупал ухо.
– Витёк, – Митька плюхнулся рядом. – А чего ты орёшь-то?
– Я не ору.
– Ты орёшь!
– Я НЕ ОРУ!
– Мужики! – счастливо заорал Митька на весь подвал. – Он себя не слышит! Витёк оглох!
Оглох, конечно. Короткую глухоту и слепоту я себе обещал – их и получил. Уши отпускало ещё часа два, и всё это время я разговаривал как дед на завалинке. Дрянь, а не оружие. Но человек с ножом остался у лаза, а я – нет, так что жаловаться было глупо.
Утром Бартош остановился у лаза. Внутрь не полез, только долго смотрел.
– Хорошо шли, – сказал он наконец.
– Хорошо, – согласился я.
– Пятеро у соседей. Трое у нас. Ночью, тихо, без стрельбы. – Он поскрёб щетину. – Это не пехота, Витька.
– Не пехота.
– Разведка?
– Хуже. Разведке хватило бы посмотреть. Эти шли внутрь.
Бартош помолчал.
– И чего теперь?
– Третий расскажет, что тут стреляют дробью, и его сочтут идиотом.
Глава 5
Приказ пришёл в одиннадцать утра, и ещё до первых слов Карасёва стало ясно: день не задался. Выдала походка – быстрая, прямая. Так идут с задачей, которая уже не нравится, и торопятся довести её до подчинённых, пока сами не начали сомневаться.
– Школа, – заявил он и развернул на ящике мятую бумагу. – Вот эта. Двухэтажная, за перекрёстком. Немцы в ней с позавчера. К шестнадцати часам она должна быть наша.
Мы посмотрели на школу. Школа была хорошая. Крепкая, кирпичная, добротной постройки, с высоким цоколем и толстыми стенами – и от нас её отделяли восемьдесят метров бывшего школьного двора. Ровного, как стол. Когда-то там, наверное, были линейка и физкультура, а теперь не было даже воронок, потому что артиллерия по этому двору не работала: незачем.
Восемьдесят метров открытого места. Днём.
– Товарищ лейтенант, – я поднял руку, как в той жизни поднимали студенты. – Разрешите?
– Ну.
– Двор простреливается весь. Немец сидит в цоколе, окна у него полуподвальные, значит, лупить будет прямо по ногам. Мы туда просто не дойдём.
Карасёв глянул на меня. Он знал. Даже лучше меня: на этот двор летёха смотрел вторые сутки.
– Ночью, – предложил я. – Ночью через подвалы, к цоколю вплотную, и туда работать гранатами. У нас теперь есть чем.
– К шестнадцати, Обухов.
– А почему к шестнадцати?
Вопрос был лишний уже на языке, но рядовым я не был слишком давно.
– Потому что к шестнадцати, – раздельно ответил Карасёв. – Потому что комбату к семнадцати докладывать в полк, а в полку сидит человек, который смотрит на карту и видит, что школа отмечена синим. Ему очень хочется, чтоб она была красной. Понятно?
– Понятно.
– Что ещё непонятно?
– Всё понятно, товарищ лейтенант.
И это была чистая правда. Мне было понятно решительно всё: и что приказ дурной, и что Карасёв это знает, и что он не может его отменить, и что человек с картой в полку ни в чём не виноват – ему тоже кто-то велел, и тому кто-то велел, и так до самого верха, где сидит уже совсем другая арифметика, в которой наши восемьдесят метров вообще не видны.
Такая же арифметика была в моей прошлой жизни. Только там я стоял с другой стороны стола.
Отменить приказ я не мог. Зато – и вот это в уставе нигде не написано – я вполне мог решать, как именно мы будем его выполнять. Приказ говорит «взять школу к шестнадцати». Приказ не говорит «идите через двор в полный рост и умрите красиво».
– Товарищ ефрейтор, – обратился я к Зотову.
– М?
– Мне надо полтора часа и три человека.
Ефрейтор прищурился.
– Чего задумал?
– Дым.
Зотов моргнул и дал добро.
В сорока метрах левее школьного двора стоял ряд сгоревших складов – вернее, то, что от них осталось: обугленные стены и куча всякого хлама, который не догорел в прошлый раз. Ветер с утра шёл ровный, слева направо, поперёк двора. Он не менялся уже вторые сутки.
Мы натаскали в эти склады всё, что долго и хорошо горит и сильно воняет: рубероид с крыши, промасленные тряпки, куски резины от какой-то транспортной ленты, кровельный толь. Мамедов, узнав, зачем, немедленно принёс полведра чего-то чёрного и вязкого, о происхождении чего я решил не спрашивать.
– Гореть хорошо будет, – пообещал он. – Дыма – во!
Он показал руками, сколько будет дыма. Получилось убедительно.
– Хитро, – оценил Зотов, глядя, как мы укладываем эту кучу. – А если ветер сменится?
– Тогда мы пойдём через двор в полный рост и красиво умрём, – честно ответил я.
Зотов дёрнул плечом:
– Ладно.
Второе, что я сделал – вытребовал у Карасёва пулемёт. Тот самый MG, взятый нами на чердаке, с остатком ленты. Аргумент был простой: если по цоколю никто не работает, немец в нём сидит спокойно и стреляет как в тире. Если по цоколю бьют – он опускает голову. Ему для этого даже не надо попадать.
Карасёв дал.
Третье – разделил людей. Восемьдесят метров одной толпой – одна очередь на всех. Пошли тремя группами, с разрывом, разными путями: две по краям, вдоль стен, одна через двор в дыму.
Через двор пошёл я: маршрут самый скверный, зато я лучше всех знал, где на нём ложиться.
– Витёк, – Митька вертелся рядом. – А я с тобой?
– Ты с Бартошем, левым краем.
– Ну Ви-и-итёк!
– Митька. Мне нужно, чтоб кто-то с левого края видел, что происходит в центре, и орал, если там всё плохо. Орать ты умеешь лучше всех в дивизии.
Митька просиял. Соврал я ему процентов на семьдесят, но соврал по-доброму, а левый край действительно был лучше центра.
В пятнадцать сорок склады подожгли. Занялось не сразу. Минуты три я стоял и думал, что сейчас всё сорвётся, что резина не пойдёт, что ветер стих, – а потом рвануло, и над складами встал такой чёрный жирный столб, какого я не видел никогда в жизни, включая горящие покрышки на всех учениях вместе взятых.
Ветер послушно потащил его через двор.
– Ай да Мамедов! – одобрил я.
Двор исчез. Не весь, конечно – дым шёл клочьями, рвано, то накрывая, то открывая – но восемьдесят метров ровного простреливаемого поля превратились в восемьдесят метров ровного простреливаемого поля, в котором ни черта не видно.
Немцы сразу открыли огонь по площадям. Что и требовалось. Пулемёт, который стреляет наугад в дым, – уже не пулемёт в тире, а почти теория вероятности.
– Пошли, – скомандовал Зотов.
И мы пошли.
Эти восемьдесят метров я почти не запомнил. Помню, что дым горячий и вонючий, и что в нём немедленно начинаешь кашлять, и что кашель – это последнее, чего тебе хочется, когда где-то впереди сидит человек с пулемётом. Помню, что двор оказался не таким ровным, как выглядел: посередине шла старая канава, засыпанная щебнем, и в этой канаве мы отлежались секунд двадцать, пока MG сзади работал по цоколю. Помню Голубева. Он бежал справа от меня, и на середине двора вдруг притормозил и сказал – не мне, вообще никому:
– А колокол-то у нас в деревне такой же был.
Я обернулся посмотреть, на какой колокол он смотрит. Не успел: Голубев дёрнулся, сел, потом лёг. До цоколя мы добежали вдевятером из четырнадцати. Если по-честному, лучший из возможных здесь результатов.
У самой стены стало легче. У самой стены – мёртвая зона: из полуподвальных окон нас уже не достать, надо высовываться, а кто высунется, тому Бартош слева и Тюрин справа немедленно объяснят, что высовываться вредно.
– Гранаты, – выдохнул Зотов.
Вот тут и пригодились захваченные немецкие «колотушки» – мы взяли с собой четыре. Их бросали в окна цоколя те, кто ближе, а я стоял у стены, отсчитывал и понимал одну простую вещь: сейчас мы полезем внутрь. Не через дверь – дверь наверняка держат. Через окно.
Окно полуподвальное, узкое, снизу. Ты в него влезаешь ногами вперёд, спиной, вслепую, в темноту, в которой только что рвануло, и там тебя может ждать кто угодно.
Худший вход из всех возможных.
– Я первый, – сказал я.
– Ты? – Зотов даже развернулся. – Ты рядовой.
– Я с обрезом.
Он посмотрел на обрез, потом на окно, потом на меня и разрешил:
– Иди.
В цоколе было темно, дымно и очень тихо для места, где несколько секунд назад разорвались четыре гранаты. Я не стал вставать. Я сполз с подоконника и остался лежать под окном на боку – там, где меня труднее всего разглядеть на фоне светлого проёма.
Полежал.
Ничего.
Слева, в глубине, кто-то закашлялся. Я развернулся на звук, различил шевеление темноты в темноте. Метров пять. Для картечи рабочая дистанция, но мне хотелось наверняка.
Я подождал, пока станет четыре.
Дальше был грохот, вспышка, звон – уже узнаваемый. Тюрин влез следом. Потом ещё кто-то. Немцев в цоколе оказалось пятеро, из них двое после гранат уже никуда не собирались, а трое собирались, и вот с этими тремя пришлось повозиться.
Один из них выстрелил в меня из пистолета с трёх метров и промахнулся, за что я испытал к нему острую благодарность и наградил пулей из «мосинки».
Первый этаж взяли почти легко. Немцы уже знали, что мы внутри, а внутри мы, как выяснилось, работали лучше.
Наверху оставались. Их было слышно: шаги, короткая перекличка, лязг чего-то по полу.
– Второй, – Зотов мотнул подбородком на лестницу.
Лестница в этой школе была парадная, широкая, с двумя маршами и площадкой на повороте. В мирное время по такой бегают дети. В военное по ней поднимаются люди, которых сверху видно на две секунды раньше, чем они увидят тех, кто наверху.
Мы пошли по стеночке, я вторым, и на четвёртой ступени сверху прилетело.
Зотов крякнул. Так крякают, когда споткнулись.
Я огрызнулся из винтовки в потолок над площадкой, чтоб тот наверху убрал голову, сместился вправо, к простенку, в движении передёрнул затвор и поймал его на выходе. Он высунулся снова из-за тех же перил. Так делают все, кто уверен, что место хорошее.
Место было хорошее, но второй раз оно ему не помогло.
Зотов сидел на ступеньке, привалившись к стене.
– Ты гляди, – выдохнул он.
И обмяк, глядя вниз, в коридор первого этажа, где бежали наши. Я перехватил его под мышки, стащил ниже площадки, за простенок, чтоб не торчал на прострел. Ефрейтор был тяжёлый и уже не помогал. Я закрыл ему глаза и подобрал его винтовку, потому что оставлять оружие на лестнице нельзя.
Сверху опять затопали.
– Тюрин, – я показал стволом. – Со мной. Грачёв, третьим. Держи спину и не лезь вперёд меня.
Второй этаж оказался длинным коридором с четырьмя дверями по правой стороне и окнами по левой. Свет из окон падал полосами, в этих полосах висела пыль, и любой, кто шёл по коридору, был в них как на витрине.
Вторая была закрыта. Я приложил ухо. За дверью переступили. Раз, другой. Кто-то стоял и переминался, и было слышно, как он сглатывает.
Я показал Грачёву два пальца, потом на дверь, потом на себя. Он встал у ручки боком, вне створа. Я поднял обрез и разрядил правый ствол в полотно на высоте груди.
Двенадцатый калибр разметал филенку и влетел в того, кто за ней стоял. Тот коротко заорал и захлебнулся собственным криком. Грачёв ударил ногой. Полотно повисло на верхней петле, я вошёл плечом, снёс его совсем и поехал по мусору вниз, на бок, прикрываясь мертвецом с развороченной грудью.
Второй был у окна и разворачивался ко мне. Из положения лёжа, снизу вверх, с четырёх метров я разрядил в него левый ствол.
Мир опять схлопнулся в белый звон, и дальше я работал, не слыша ничего: видел, как Грачёв вскидывает винтовку и стреляет куда-то в глубину, за перевёрнутый шкаф. Видел, как оттуда вываливается третий – я не успел его заметить, он сидел за шкафом с самого начала. Видел, как Грачёв передёргивает затвор и стреляет ещё раз, уже в упор, и лицо у него при этом такое, будто он решает задачу у доски.
Добрал. Молодец.
Я переломил обрез, вытащил гильзы и полез за патронами. Сквозь звон в ушах прорезался топот в коридоре. Из третьей комнаты бежали – много, сразу, толпой, которой очень хотелось помочь своим.
Вставив патроны, я убрал обрез – в коридор не годится, в коридоре двадцать метров – и заодно отметил, что всего осталось три патрона.
– Грачёв! К двери! – заорал я, не слыша себя.
Мы легли по обе стороны от проёма. Для бегущих коридор стал трубой, из которой некуда деться.
Я взял первого. Грачёв взял второго – не сразу, со второго выстрела, но взял. Третий и четвёртый рванули обратно, к своей двери, и в этот момент из первого класса, из того самого, пустого, с партами у стены, ударили Тюрин и Полещук, успевшие туда забежать.
Один из немцев успел влететь в третью комнату, остальные легли в коридоре. Стало тихо. Не по-настоящему тихо, а по-моему: у меня в голове стоял ровный белый гул, сквозь который прорезались голоса.
Грачёв сидел у косяка, смотрел на свою винтовку и делал это чересчур внимательно.
– Ты как? – спросил я слишком громко.
Он не ответил. Потом посмотрел на меня и сказал что-то, чего я не расслышал.
– Что?
– Я его со второго раза, – сказал он громче. – Первым не попал.
– Со второго попал.
– Первым не попал.
– Грачёв, – я поймал его взгляд. – С двадцати метров, по бегущему, в коридоре, в первый раз в жизни. Со второго – это хорошо.
Грачёв помолчал, кивнул и начал досылать патроны в магазин. Руки дрожали – после такого им полагалось.
Из третьей комнаты тем временем раздавалась классика:
– Нихт шиссен! Их гебе ауф!
– Чё он? – спросил не смотревший фильмов про Великую Отечественную Грачёв.
– Сдаться хочет, – перевёл я. – Кто немецкий знает⁈
Из первой комнаты и с лестницы ответили, что никто. Плохо, язык противника нужно учить – я вот не учил и теперь должен напрягаться, выуживая из памяти то, что зашито в культуру. Как там?
– Комм хер, – неуверенно ответил я немцу.
Мужики заржали, а из третьей комнаты после паузы понеслась очень длинная речь, которую мне пришлось прервать: время уже перевалило за четыре, а школу требовалось взять к четырём.
– Комм хер! – подумав, добавил я. – Хэнде хох!
Командирский рёв сработал: повторяя как заведённый «нихт шиссен», немец с поднятыми руками вышел в коридор и пошёл к нам. Его трясло.
– Митька! – позвал я. – Обыщи и свяжи трофей, летёхе подарим.
Пока бойцы потрошили карманы и подсумки немца, мы с Грачёвым и Тюриным направились к четвёртой комнате.
– Хэнде хох! – попробовал я решить миром.
Ответом было молчание. Я прислонился ухом и пару минут послушал. Тихо.
– Или нету, или хитрые, – решил я. – Входим, – и на всякий случай легонько толкнул дверь, сразу же спрятавшись за косяком.
Дверь спокойно открылась, тишина осталась. Заглянули – пусто.
– Второй этаж – всё, – выдохнул я. – Чердак теперь.
Люк был открыт, лестница на месте. Помня прошлый чердак, я поднял ствол в потолок и минуту слушал. Наверху не дышали. Митька, добравшийся до нас с левого края, вызвался слазить. Я не пустил и полез сам: первым в люк должен войти тот, у кого в руках картечь.
Наверху никого не было. Только голубиный помёт, разбитая печная труба и вид на весь квартал через пролом в кровле.
– Сюда, быстро, – махнул я своим.
В люк посыпались мужики, недоуменно водя стволами и не понимая, зачем было спешить.
– Сюда, – я сместился к пролому и показал на две бегущие по крыше соседнего здания фигурки. – Недобитки от нас уходят.
Мужики попытались достать немцев, но не получилось. Ну а я, пока гремели выстрелы, полюбовался видом – не руинами, а великолепным потенциалом будущего наблюдательного поста, который здесь и расположится.




























