444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Сталинград (СИ) » Текст книги (страница 7)
Сталинград (СИ)
  • Текст добавлен: 8 сентября 2026, 09:30

Текст книги "Сталинград (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Глава 10

Курган оказался не горой и даже не холмом в том смысле. Просто высокое место. Длинная бурая спина, вылизанная до голяка, без единого куста, без травы, без забора – ничего, что торчало бы выше колена, тут уже не росло и не стояло. Земля была цвета старой мешковины и вся в оспинах, и оспины лежали не как попало, а гуще к вершине, потому что к вершине всё и стреляло.

Мы стояли на восточном скате, спиной к городу.

Слева, шагах в трёхстах, скат обрывался в овраг – сухой, глубокий, с осыпавшимися краями. По дну оврага была натоптана тропа, и по ней в обе стороны ходили люди, согнувшись. Справа шло ровное открытое поле, поднимавшееся к гребню, и на этом поле не было ничего вообще. Совсем ничего. Тот, кто пойдёт направо, будет идти по столу.

За спиной, внизу, лежал Сталинград, а над головой и левее, на самой макушке, стояли два водонапорных бака. Огромные. Круглые. Битые артой до дырок и всё равно огромные – единственное, что на этой высоте было выше человека, и видно их было, надо полагать, из Астрахани.

– Синицын.

– Я!

– Видишь баки?

– Ну.

– Туда не ходим. Никто. Никогда.

– Так там же…

– Там же, – согласился я. – И котелки, и брезент, и наверняка ещё что-нибудь. Это – главный ориентир в округе. По нему пристреляно всё, что вообще способно стрелять, с обеих сторон. В сами баки не целятся, в них незачем. От них отмеряют. Двести правее бака. Сто пятьдесят левее. Понял?

Синицын подумал и уважительно ответил:

– Хитро. Спасибо, товарищ ефрейтор.

– Брезент можешь взять внизу, у сапёров. Скажешь, я послал.

Он просиял и исчез, а я пошёл трассировать.

Линию я вынес на сорок шагов ниже перегиба.

Не на гребне – на гребне человека видно за километр, потому что за ним пустое небо и силуэт читается раньше, чем ты успеешь про него подумать. И не совсем внизу, потому что снизу не видно того, ради чего тут вообще сидят.

Сорок шагов ниже. Оттуда работает наблюдение через перегиб, и оттуда же от прямого огня закрывает сам скат – а от навесного не закрывает ничего, и над этим нам придется поработать.

Колышков не было, поэтому я шёл и через каждые восемь шагов бил каблуком по земле, оставляя рубец.

– Здесь. Здесь. Здесь.

Грачёв шёл следом со своей бумажкой.

– Вить, а зачем восемь? Я думал, ячейки в шести ставят.

– Ставят и в шести. Только по нам будут класть мины. В шести шагах она накрывает двоих, а в восьми – одного.

Он записал.

– А потом соединять?

– Потом соединять. Ячейки – это чтоб к вечеру каждый уже сидел в земле. Траншея – это чтоб через неделю можно было ходить не ползком. Сразу траншею копают только в кино.

Ход сообщения я протянул к оврагу, наискось, потому что прямой – это тоже коридор, только твой. Отхожее место назначил за перегибом, ниже по скату и в стороне от воды, и объяснил, почему именно там, ровно одной фразой, потому что во второй фразе никто не нуждался.

Всё это заняло минут двадцать. Я делал это не в первый раз в жизни. Я делал это, наверное, в сотый – на полигонах, с указкой, с курсантами, с макетами и с методичкой, из которой сам же половину и написал.

Разница обнаружилась через час.

Лопат было пять. Пять больших сапёрных на четырнадцать человек, плюс три малых, плюс Тюрин, у которого в вещмешке нашлась короткая совковая с обрезанным черенком, происхождение которой он объяснять не стал.

Я поставил задачу к темноте выйти на полный профиль. Полный профиль – это метр десять глубины, чтоб стоя. Это, если считать по-честному, полтора-два куба грунта на человека. Я знал эту цифру наизусть двадцать лет.

Что я знал плохо – так это сколько полтора куба весят в ладонях у человека, который третьи сутки ест сухари и пьёт по фляге в день. К четырём часам стало ясно, что до темноты позиции у нас не будет. Ерёмин и Тюрин ушли вперёд на полкорпуса, Бартош шёл ровно, а остальные встали. Не отказались – просто встали. Пашка-большой махал так же часто, как утром, и выбрасывал вчетверо меньше. Кабаков сидел на бруствере и дышал.

Я постоял, посмотрел и переиграл.

– Отставить. Разбились по двое. Один копает двадцать минут, второй оттаскивает и отдыхает. Инструмент не отдыхает никогда. Первая задача – не профиль, а лёжа, тридцать сантиметров, всем. К темноте каждый лежит в земле. Углубляемся завтра.

– А если ночью полезут? – спросил Митька.

– Тогда встретим их лежа на родной земле – она что так, что этак помогает.

Стало легче примерно вдвое, а к вечеру мы даже вышли на стрельбу с колена почти по всей линии.

Я в тот вечер записал себе одну вещь, которую до Сталинграда знал только на бумаге: норма выработки – это не про грунт. Это про людей, которые копают этот грунт на третьи сутки без нормального питания.

Ерёмин исправил меня один раз за весь день, и сделал это молча.

Я работал в паре с Пашкой-большим и рубил лопатой сверху вниз, коротко и часто, как рубят все, кто копает от случая к случаю. Ерёмин, проходя мимо со своей парой, остановился и посмотрел. Потом подошёл, взял мою лопату, встал в мою ячейку и сделал четыре движения.

Он не рубил. Он резал – ставил лопату наклонно, снимал длинный ровный пласт и отваливал его через плечо одним поворотом корпуса, не поднимая рук выше пояса. Четыре движения. Вынул столько, сколько я вынимал за двенадцать.

– Руки не подымайте, товарищ ефрейтор, – сказал он. – Руками вы до вечера не доживете. Спиной работать надо, спина глупая, она долго терпит.

И отдал лопату.

Через полчаса спина ныла, зато процесс пошел гораздо быстрее.

Разговоры пошли часу на третьем, как всегда, когда работа тяжёлая и однообразная, и людям надо куда-то деть голову.

– Дядь Ерём, а печник – это доходно?

– Смотря кому кладёшь, – сказал Ерёмин, не разгибаясь. – И смотря как рассчитаются.

– А если не рассчитаются?

Ерёмин выпрямился, вытер лоб рукавом и оглядел аудиторию с тем удовольствием, с каким пожилой человек оглядывает молодых, которые сами напросились.

– Был у нас один. Печь ему сложил, всё честь по чести, а он мне: приходи, мол, после Покрова. Я пришёл после Покрова – он мне: приходи по весне. – Ерёмин снова наклонился. – Ну я по весне и не пошёл.

– И всё?

– И всё. Только он зимой ко мне сам пришёл.

– Чего так?

– Так у него в трубе выло.

Пашка-большой перестал копать.

– Как выло?

– Ну как. Воет, и воет. Ночью особенно. Как ветер зайдёт с северной – так и заводит. Баба его спать перестала, детей в дом к матери увела. Он трубу разбирал два раза – ничего.

– А чего там было-то?

– Бутылка, – сказал Ерёмин. – Пустая, горлышком в поддув, в кладку заложена. Её найти – надо всю трубу до низу разобрать. А трубу до низу разобрать – это заново класть.

Отделение оценило.

– И ты чего? – спросил Митька в восторге.

– А чего я. Пришёл, взял, сколько причиталось, за одно и разобрал, а потом снова сложил. Он мне ещё и за работу заплатил.

– Два раза заплатил, – уточнил Кабаков с уважением.

– Два, – согласился Ерёмин.

– У меня в бане тоже был один, – сказал Кабаков через некоторое время. – Начальник. Хороший мужик, вот только считать любил.

– Все любят.

– Не все. Этот любил при мне. – Кабаков воткнул лопату и оперся на неё. – Приходит: Семён Игнатьич, ты чего у меня одну смену моешь, мой две сразу. Я говорю: не могу. Он: почему? Я говорю: пар не резиновый.

– Чего не резиновый?

– Пар. – Кабаков посмотрел на Митьку с сожалением. – Ты, Митька, дурак. Каменка одна. Ты в неё две смены загони – вторая пойдёт в холодную мыться, и толку с этого не будет никакого, а виноват банщик. Я ему это три раза объяснял.

– И?

– И он мне три раза объяснил, что план. – Кабаков вздохнул и снова взялся за лопату. – Кончилось тем, что я его самого по зиме позвал во вторую смену. Один раз позвал.

– И чего?

– И того, – сказал Кабаков. – Больше про две смены разговору не было. Начальник, он же не дурак. Он просто пара никогда не щупал.

Я копал и слушал и думал, что за тридцать лет службы слышал эту историю раз четыреста, просто декорации и имена были другими.

Полещука раскачали к вечеру.

– Слышь, Полещук, а как ты по сёлам ходил, тебя собаки не рвали?

– Ни разу, – сказал Полещук.

– Врёшь.

– Чего мне врать. Одиннадцать лет ходил, и ни одна не тронула.

– А как так?

– А ты подумай, – Полещук выбросил лопату земли. – Собака на кого кидается? На пустого. Пустой человек в чужой двор зачем идёт? Воровать. А я с коробом. Короб на ремне, короб гремит, короб тяжёлый – я иду и звеню на всю деревню.

– И чего?

– И того. Собака думает: он хозяину чего-то несёт. Она меня к калитке провожает и хвостом машет.

– А если не думает?

– Значит, короб плохо гремит, – серьёзно сказал Полещук. – Я специально в него железку клал. Пустую.

Митька заржал.

– Зря ржёшь, – сказал Полещук. – Ты вот когда к нашему повару без котелка идёшь, тебя гонят. А с котелком?

Митька перестал ржать.

Тюрина спросили последним, потому что спрашивать Тюрина никому обычно не приходило в голову.

– Тюрин, а ты кем был?

– Крепильщик, – сказал Тюрин.

Пауза.

– Это чего такое?

Тюрин посмотрел в яму, потом на спросившего, потом снова в яму, и стало ясно, что объяснять он не будет – не из вредности, а потому что не умеет объяснять то, что делал руками восемь лет.

– Он в шахте работал, – ответил за него я. – Ставил стойки под кровлю. Держал потолок над людьми, которые внизу.

Тюрин коротко кивнул и вернулся к работе. Копал он молча и ровно, без рывков, и выброс у него шёл, как у Ерёмина, только Ерёмин при этом разговаривал, а Тюрин нет. К вечеру у него была не ячейка, а произведение искусства: стенки отвесные, дно ровное, ниша под бок сделана раньше, чем я успел про неё сказать, и вход в неё аккуратно скошен.

– Тюрин.

– М.

– Сколько ты в сутки под землёй давал?

Он подумал.

– Норму, – сказал Тюрин.

И это, судя по всему, был исчерпывающий ответ.

Подбои я приказал делать всем.

– Каждый выбирает под бруствером твёрдую стенку и роет нишу на себя. В рыхлое не лезть – придавит.

Пашка-большой воткнул лопату.

– Товарищ ефрейтор, а зачем? Мы ж и так в земле.

– Затем, что при близком разрыве сверху идёт грунт. Стенка стоит, а сверху сыплет. Ниша решает, засыплет тебя целиком или до пояса.

Он честно кивнул, и по лицу его было видно, что он ничего не понял и делать будет потому, что приказали.

А Пашка-маленький уже лежал на дне своей ячейки и ковырял стенку ножом.

– Ты чего? – не понял большой.

– Так если завалит, – сказал маленький, не оборачиваясь, – то не всего.

– Тебя кто научил?

– Никто. У нас в детдоме зимой в подвале трубы прорвало. Меня Витёк-старшой под лестницу затолкал. Кто под лестницей был, тот сухой остался.

Большой постоял. Потом молча взял нож и полез делать себе такую же.

Ветер шёл ровный, сухой, из степи, с востока на запад, и нёс пыль.

Пыль на кургане была особая. Не песок и не земля – мелкая серая мука, перемолотая столько раз, что уже ничем не пахла. Она стояла в воздухе весь день низким слоем по колено, и когда кто-нибудь пробегал, за ним тянулся хвост. Она набивалась в глаза, в рот, в замок винтовки и в кашу.

Стояли последние тёплые дни. Днём в гимнастёрке было жарко, а ночью я просыпался оттого, что замёрзли ноги, а к утру в котелке у Митьки поверху вставала корочка.

Копали до темноты. Земля тут была не земля, а история болезни. Первые полштыка шли легко – сплошная перемешанная труха, в которой попадалось решительно всё: битый кирпич, кровельные гвозди, ржавая колючка, обгорелая дощечка, кусок телефонного провода. Дальше начиналось твёрдое, и вот в твёрдом уже сидели вещи покрупнее: трубы, арматура, чей-то сапог дореволюционных времен, стреляные гильзы россыпью, как семечки под лавкой.

На четвёртом штыке Кабаков вынул из земли эмалированную кружку. Целую. Белую с синим ободком, чуть погнутую с одного боку, а в целом – хоть сейчас чай пей.

Все замолчали. Кабаков обстучал её о голенище, проверил на свет, зачем-то дунул внутрь и поставил на бруствер:

– Пусть стоит.

Про ногу я старался не думать, и это работало примерно до полудня. Дырка от школьной щепки зарастала хорошо, но времени полежать и подождать хронически нет. Копать в упор левой было нельзя, и я приноровился работать правой, а левую держать на весу, отчего уставала поясница, а к трём часам заныло всё сразу.

Садиться было нельзя. Не потому, что кто-то бы что-то сказал, – а потому, что в отделении из четырнадцати человек командир садится ровно один раз, а после этого садятся все.

Поэтому я шёл трассировать заново. Обходил линию, тыкал пальцем в бруствер, что-то поправлял и говорил «глубже на штык», и это давало мне пару минут почти отдыха. Почти долгий отдых у меня случился через пару часов.

Грачёв сидел на дне хода сообщения и чертил наш участок – сверху, в масштабе, с обозначением секторов. Я сел рядом, вытянул ногу и минут пять честно смотрел в его бумажку и задавал по ней осмысленные вопросы.

К вечеру ко мне подошёл Бартош, молча забрал большую сапёрную и молча сунул малую пехотную. Малой копать вдвое дольше и вдвое легче. Ни он, ни я ничего не сказали.

Немцы ударили в полдень следующего дня. Не по нам – по скату вообще, широко, без адреса, на подавление. Первая легла метрах в двадцати, за перегибом. Тряхнуло, сверху мелко посыпалось, и в нишах у нас оказалось на удивление много народу.

Вторая ближе. Третья…

Слева от меня стало очень громко и очень бело. Потом обнаружилось, что я лежу лицом в глине, глина во рту, а поперёк спины лежит что-то тёплое.

Тёплым оказалась чужая рука. Выяснить, чья она, я не успел, оотому что легла четвёртая.

Тряхнуло так, что подбросило и опустило обратно. Правое ухо выключилось совсем, левое оставило один тонкий звон на всю голову. Краем сознания я отметил, что обрез глушит сильнее, но остальной организм выбирает именно его. Я лежал и первым делом проверял себя – руки, ноги, живот.

Дыр не было, собственные конечности – на месте, а чужую руку я убрал. Тем временем Пятая легла выше, за перегибом. Шестая – левее, в сторону оврага.

– Считаемся! – заорал я и не услышал себя. – По цепочке! Считаемся!

Кто-то подхватил справа. Счёт пошёл по ячейкам, глухо, с провалами.

– Ерёмин цел!.. Синицын цел!.. Кабаков цел!..

– Пашка!

– Который⁈ – Митькин визг пробился даже сквозь звон.

– Оба!

– Маленький целый! Большого засыпало!

Я перевалился через стенку и пошёл по ходу сообщения на карачках, потому что над головой шло сплошняком.

Большого засыпало по грудь. Ячейку сложило с одной стороны – той самой стороны, куда я два дня назад велел копать подбой. Он сидел в своей нише боком, вбитый в неё, с лопатой, торчащей из земли рядом, и орал одно слово, которое я, к счастью, не слышал.

Маленький уже рыл. Руками.

– Тюрин!

Тюрин появился сбоку, будто стоял тут всё время. Взял Большого под мышки, упёрся ногами в противоположную стенку и вынул его из земли одним движением, как морковь.

Большой сел, глотнул воздуха, посмотрел на свою нишу и на нишу маленького и ничего не сказал.

На восьмой мине огонь ушёл дальше. Разрывы поползли вниз по скату, к подножию, к оврагу, к тропе, по которой к нам ходили из тыла.

Я сел на дно и на секунду закрыл глаза, чтобы точно расслышать.

Точно. Уходил.

– К брустверу! – Я пошёл по линии, толкая всех подряд в спину. – Все наверх! Быстро! Оружие к бою!

– Так лупит же! – крикнул Синицын.

– Лупит по низу! Пехота вышла!

Это единственное, что артиллерия говорит вслух и всегда честно. Пока она молотит по переднему краю – впереди никого. Как только перенесла вглубь, отсекая тебе тыл, – значит, их люди уже поднялись и идут.

– Митька! К Карасёву! Скажи: перенос огня, ждём атаку, участок наш и левее, до оврага. Бегом!

Митька испарился.

– Дальше! Не стрелять, пока не покажутся на гребне! Ни одного выстрела!

– Товарищ ефрейтор, они ж…

– Они выйдут в тридцати шагах на фоне неба. Раньше вы их не увидите, а они вас – тем более. Кто выстрелит первым, того и накроют. Ждать!

Я лёг в свою ячейку, положил винтовку Витиного отца на бруствер и подтянул на всякий случай лямку обреза, чтоб не мешалась.

Тюрин лёг слева.

– Уши, – напомнил я.

Он кивнул.

Они вышли слева, ближе к бакам.

Первым появился шлем – просто круглый край на фоне светлого неба, и тут же второй, и третий, и через две секунды по перегибу шла редкая цепь, и была она именно там, где я её и ждал: не по голому полю справа, где идти по ровной местности, а под баками, где скат делает складку и по ней можно подойти почти вплотную.

Тридцать шагов. Может, тридцать пять.

Я взял третьего слева, потому что первые двое шли на Бартоша.

Выстрел. Он сложился вперёд, как будто споткнулся о низкий порог.

Дальше пошло месиво.

Слева ударил Бартош – раз, и через полторы секунды ещё раз, спокойно, будто по глухарям в лесу. Справа зачастил Ерёмин. Кабаков стрелял быстро и плохо, но стрелял туда же, куда я, – как всегда.

Я передёрнул затвор и попал в следующего. Этот шёл боком, пригнувшись, и я взял на два пальца ниже подбородка, потому что на тридцати шагах думать про поправки нет смысла. Третий. Четвёртый мой не упал, а сел, и я оставил его сидеть, потому что дальше по гребню шли ещё.

С правого фланга, от соседей, наконец ожил и заработал «максим». Он бил вдоль гребня, наискось, и это было именно то, что нужно: цепь, вышедшая в вершину, получила очередь во фланг и легла вся сразу. Кто-то из них закричал.

Я поймал себя на том, что считаю их вслух, и заставил себя перестать.

– Слева!

Кричал Дуров.

Я не сразу понял, куда он показывает, потому что слева был перегиб, а на перегибе всё уже лежало. Дуров показывал ниже. В овраг.

– Ходят, – сказал он мне в самое ухо, и это было второе слово, которое я от него услышал за неделю. – Много. По дну. Вниз идут, к нашим.

Я посмотрел в бинокль и ничего не увидел, потому что в овраге и не должно быть видно ничего – на то он и овраг.

Потом на осыпи, у левого края, коротко сдвинулась земля. Сама по себе земля не сдвигается.

Вот это уже было моё.

Овраг – не поле. Овраг – это коридор с двумя стенками, и в коридоре человек может двигаться только вперёд или назад, и знать про него надо ровно одну вещь: у этого коридора есть верх.

– Бартош, Тюрин, Полещук, Дуров – за мной. Ерёмин, держишь линию, если полезут снова – работаешь как работал. Синицын, гранаты!

– Скока?

– Все!

Полещук достал неучтенные четыре штуки из-под своей плащ-палатки, и я не стал спрашивать, откуда они там взялись и почему их не было, когда я спрашивал утром.

Мы пошли ходом сообщения – наискось, тем самым, который я тянул к оврагу два дня назад и который сейчас впервые в жизни оправдал свои двенадцать кубов вынутого грунта.

Они шли по дну, гуськом, десятка полтора, прижимаясь к правой стенке.

Мы легли на левом краю, сверху, метрах в семи над ними.

Ни один не поднял головы. Никогда никто не поднимает головы в овраге: там смотрят вперёд и под ноги, потому что в овраге ты как бы спрятался, и тебе уютно.

– На счёт три, – скомандовал я. – Кидаем вниз и вперёд, по ходу. Не в них – перед ними. Раз. Два. Три.

Четыре гранаты ушли вниз почти одновременно.

В овраге разрыв работает иначе, чем в поле: стенки не пускают, и всё, что должно было улететь в стороны, возвращается обратно к дну. Первую половину колонны срезало сразу.

Вторая половина сделала единственное, что могла: рванула вперёд, к повороту, где стенка отвесная и есть промоина.

– Тюрин. Со мной. Остальные – сверху, вдоль, не давайте им вернуться.

Мы съехали по осыпи на заднице, подняв тучу пыли, и вышли к повороту снизу, с их стороны.

Их было трое. Они лезли в промоину друг за другом, и первый уже почти влез.

Я снял с плеча обрез. Задавив в себе дурное желание выстрелить дуплетом, я спустил левый.

С шести шагов картечь идёт снопом с ладонь. Она снесла первого и достала второго, а звук в овраге был такой, будто по голове ударили доской. Пока я был глух, бесполезен и прятался за камнем, Тюрин сделал два выстрела – сначала в третьего, потом в раненого второго.

Правильно.

Я стоял в овраге, держал в руках обрез, в котором остался один патрон, и смотрел на промоину.

– Витька, – сказал сверху Бартош. – Наверх давай. Там опять начинают.

Наверху не начали, а имитировали с помощью вялого стрелкового обстрела. Длился он минут двадцать, а потом перестал совсем.

Митька вернулся от Карасёва весь в глине, доложил, что взводный всё понял, что справа порядок, что нам обещали мины к вечеру, и что он, Митька, по дороге, кажется, попал.

– В кого?

– А чёрт его знает. Но кажись, попал!

– Тогда молодец.

Он ушёл счастливый, а я прошел вдоль линии.

Тринадцать. Считая меня.

Четырнадцатый – Николай Лаптев, мой – Витин – ровесник, и это он похлопал меня по спине на прощание.

Похоронили его за перегибом, у осыпи. Ерёмин обложил край битым кирпичом – тем самым, который сам же запретил класть в бруствер:

– Тут-то он к месту.

Дощечку ставить не стали, зная, что землю здесь перепашут снарядами еще не раз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю