444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Морпех 4: Победа! (СИ) » Текст книги (страница 9)
Морпех 4: Победа! (СИ)
  • Текст добавлен: 2 сентября 2026, 22:00

Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

– «Синий платочек» так не играют.

– Так я и не «Синий платочек», товарищ капитан, – ответил новенький лейтенант, который на гармошке и упражнялся. – Я вообще ничего пока не играю. Пальцы не слушаются.

– Первый бой?

– Первый после курсов.

– Тогда нормально. Через неделю пройдёт.

Он обернулся. Я узнал и не узнал одновременно – за восемь месяцев мальчишка вытянулся, скулы обострились, обзавелся складкой между бровей, которой в феврале не было. А гармошка была та самая, немецкая, с облезлой краской на боку.

– Колька, мать твою! – выдохнул я, спрыгнул в ровик и сгреб пацана в объятия. – Я как тебя не узнал-то?

– Не до того было, трщ капитан! – весело объяснил Колька.

Я отправлял запросы через пять инстанций. Я подкупал писаря Прошкина за долю трофейного фонда. Я ругался с Востриковым, ставил ему условия и тупо уговаривал – не мытьем, так катаньем. Я месяц костерил обещанного незнакомого лейтенанта из резерва фронта и придумал ему очки, папку и одеколон.

А потом он вылез из лодки, доложился мне в спину по всей форме, а я велел ему не мешать и тащить ящик. Я разжал руки, отступил на шаг. Колька повертел гармошку в руках и убрал за пазуху.

– Че не писал-то? – спросил я.

– Я писал! – он даже привстал. – Я четыре раза писал. В двести семьдесят пятую. Мне же никто не сказал, что вас перевели, я про госпиталь узнал в августе от одного капитана в резерве, и то случайно.

Ну да. Дивизию переподчиняли дважды, мои бумаги гуляли по новому кругу – и его письма гуляли тем же кругом, только в обратную сторону, и легли где-нибудь в строевой части чужой уже дивизии, писарь которой честно клал мои бумаги в самый вниз.

– Ясно, – кивнул я. – Ладно. Взвод твой – тридцать один человек по списку, а сколько сейчас считать не хочется. Мятлев сегодня командовал ими вместо тебя, завтра принимаешь сам. Спать иди.

– Есть.

Я поднялся и пошёл, и прошёл шагов десять, обернулся.

– Коль.

– Я!

– Рад тебе, – улыбнулся я и пошел дальше.

* * *

Востриков переправился на плацдарм на третьи сутки. Он обошёл яр, посмотрел ровики, посчитал что-то своё, потом остановился у выхода на осыпь, где мы брали правый пулемёт, и долго смотрел вниз, на реку.

– Потери? – спросил он.

– Двадцать один убитыми, шестнадцать ранеными. Из них семеро в строю.

– Много.

– Много, – согласился я.

Он ещё постоял, потом повернулся и спросил:

– Как вам новый комвзвода, товарищ капитан?

– Подходит. Спасибо, командир.

– Вот и мне показалось, что подойдёт, – Востриков поправил планшет и пошёл вниз. – Я, знаете, эти списки резерва просматриваю целиком. Читаешь фамилию, а она тебе откуда-то знакома – и вспоминаешь, что видел её в чьих-то наглых рапортах. Раза четыре видел, – он пошел вглубь плацдарма, бросив мне на прощание. – Я вам, помнится, говорил, чтобы вы воевали, а с бумагами я как-нибудь сам.

Глава 14

В декабре сорок третьего я понял, чего мне на самом деле не хватало все эти два года. Нет, по теплу, жратве и связи я регулярно скучал, но они были на виду, а за ними пряталось отсутствие прогноза погоды. Обычного, с телефона, где написано «завтра минус два, послезавтра плюс четыре, осадки». Здесь никто не знал, что будет завтра, включая небо, и оно этим пользовалось как хотело.

Ночью подмораживало так, что шинель вставала колом, к полудню отпускало, плацдарм превращался в кисель, а к вечеру кисель схватывался и превращался в труднопроходимую твердую поверхность. Дальше цикл повторялся. Снег за весь декабрь выпал один раз, на сутки, и все ему обрадовались, как родному, потому что по снегу хотя бы ходить можно.

Стояли мы на правом берегу, ниже Днепропетровска, лицом на юго-запад, и перед нами через реку сидели немцы на никопольском плацдарме – последнем куске левого берега, который они держали и отдавать не собирались, потому что за ним был марганец, а без марганца не варят броневую сталь. Нам это объяснил политрук, а я сделал вид, что слышу впервые.

Наступление поставили на паузу. Дивизия пополнялась, чинилась и обрастала бумагами, и ровно в такие месяцы разведроте работы становится больше, чем в наступлении, потому что штабу нечего читать по утрам, и он хочет языка.

Мятлева я отправил на курсы восемнадцатого декабря. Представление написал сам, ещё в ноябре, и написал его честно: старший сержант, в роте четвёртый год, с Керчи, три недели держал роту без командира, командует взводом и фактически исполняет обязанности помощника командира роты. Приложил три эпизода с датами. Востриков прочитал, хмыкнул и подписал не глядя дважды – сначала представление, потом мой рапорт на Гацоева, который лёг в ту же папку следом.

Потому что взвод Мятлева освобождался. Это была шестая моя бумага по Гацоеву, и первая, у которой был шанс.

Я это всё просчитал заранее, за месяц. Сидел вечером в хате, курил и раскладывал: если Мятлев уходит, ставка свободна, значит, Тембол проходит. Мятлеву курсы полагались давно и по справедливости.

Провожали его всей ротой, на дороге, у полуторки – дарили гостинцы в дорогу и на потом, обнимались, вспоминали пережитое. Полуторка тронулась. Шабанов бежал за ней метров тридцать и орал что-то про то, чтобы Мятлев не связывался там с городскими, потому что городские хитрые.

Гацоев приехал двадцать шестого, под вечер, и приехал в кузове того же полка снабжения, что возил нам мороженую капусту. Я вышел на дорогу. Он спрыгнул, поставил вещмешок, поправил ремень и пошёл ко мне строевым, чего от него никто никогда не видел.

– Товарищ капитан! Старший сержант Гацоев для дальнейшего прохождения службы прибыл!

– Тембол.

– Что?

– Ты чего маршируешь?

– А как надо? – он остановился, и левая бровь у него встала домиком, как всегда, когда он сомневался. – Ты теперь ротный отдельной роты. Я думал, у вас тут строго.

– У нас тут грязь по колено. Иди сюда.

Обнялись. От него пахло махоркой и дорогой, и он был всё такой же – невысокий, коренастый, с перебитой бровью, и через неделю он опять начнёт ходить не по дороге, а рядом с ней, потому что по дороге ходят только те, кому себя не жалко.

– Долго ты меня вытаскивал, капитан, – сказал он, оглядывая двор, сарай, роту, чайник и Тюлькина, который уже шёл знакомиться и оценивать вещмешок. – Я уж думал все, насовсем во втором эшелоне останусь, а там какая война?

– Шесть бумаг на тебя написал, – похвастался я.

– Мне Калюжный писал, что четыре.

– Калюжный не всё знает.

Гацоев кивнул и посмотрел на меня внимательно, и я понял, что он сейчас скажет то, что говорил при знакомстве в горах, полтора года назад, и он сказал:

– Ничего. Сперва имя к руке прилипает, а потом уже человек к сердцу.

– Ты это уже говорил.

– Хорошее говорить можно два раза, – улыбнулся он.

Взвод он принял на следующее утро. Бойцы посмотрели на осетина в русской роте с тем интересом, с каким рота всегда смотрит на нового, и осетин это выдержал спокойно, потому что видал он и не такое.

Проверили его на вторые сутки, и проверили не люди, а немцы.

В ночь на двадцать восьмое они полезли к нам – не всерьёз, а так, пощупать и посмотреть: группа человек в двадцать, тихо, по балке, с задачей пощупать стык и, если повезёт, утащить нашего часового. Стык был как раз между вторым взводом и хозяйством полка, и охранение там стояло жидкое.

Услышал их Гацоев. Он в ту ночь спал в сарае у самого края, и в три часа вылез оттуда босиком, в одном исподнем и с автоматом, и разбудил меня тем, что молча тряс за плечо.

– Что?

– Идут. По балке.

– Слышал?

– Собака у хозяев не лает, – сказал он. – Она всю ночь лает. Сейчас не лает.

Я поднял роту без крика, через посыльных. Гацоев увёл своих в балку с двух сторон – не навстречу, а по краям, вдоль обреза, где сверху всё видно, а снизу ничего. Как в горах, только наоборот, и он это делал так же спокойно, как делал на кавказских тропах.

Немцев встретили через двенадцать минут. С обеих сторон сверху, гранатами и в упор. Восьмерых положили в балке, троих взяли, остальные ушли назад так быстро, что бросили два ранца и один пулемёт. У нас ранило одного, легко, в мякоть.

– Слушай, – сказал я Гацоеву утром, когда он уже оделся. – А если б собака просто спала?

– Тогда бы я тоже спал, – согласился он. – Но она не спала.

К вечеру третьего дня Тюлькин доложил мне, что новый комвзвода на утреннем построении вслух повторил фамилии всех тридцати одного человека, ни разу не заглянув в список, и что рота это заметила.

Правда, потом Гацоев увёл взвод на занятия по горной подготовке. В степи. Под Никополем. Где ближайшая гора находится в трёхстах километрах.

– Тембол.

– Что?

– Какие горы?

– Овраги, – невозмутимо ответил он. – Овраг – это гора наоборот. Пусть учатся.

Ну а языка Востриков потребовал двадцать девятого.

– Дивизии нужно знать, кто перед нами стоит на том берегу. Пехота там, или пехота с чем-то ещё, и есть ли смена.

– Разрешите вопрос. Мне идти через реку?

– Вам идти через плавни.

Плавни – это то, из-за чего никопольский плацдарм был такой поганой штукой. Не река с двумя берегами, а десять километров воды, проток, островов и камыша выше человеческого роста, всё это наполовину замёрзшее, наполовину нет, и лёд там держит через раз.

Пошли в ночь на тридцать первое, вшестером: я, Гацоев, Шабанов, Кабанов, Пшеничный и Колька. Кольку я взял, потому что он третий месяц просил на выход, а я третий месяц не брал, и это уже становилось заметно роте.

– Товарищ капитан, – обижался он. – Я всё понимаю, но я вам не хрустальный.

– Знаю.

– Тогда чего?

– Того, что я тебя полгода искал, – честно ответил я. – Но ты прав. Пошли.

Лёд в плавнях в ту ночь был на четыре с минусом. Он держал, если идти по камышу – у корней намерзает крепче. И не держал на чистой воде, и понять, где чистая, можно было только палкой. Гацоев шёл первым и тыкал палкой, и за первый километр мы провалились дважды: Кабанов по колено, Шабанов – по грудь.

Шабанова вытащили за две секунды, и он сразу пошёл дальше, потому что стоять было нельзя.

– Гриш, ты как?

– Х-холодно, – стуча зубами, поделился он. – Но б-бодрит.

Немецкий пост стоял на островке, который мы наметили ещё по аэрофотоснимку: сухой бугор, две землянки, наблюдательная точка на дереве, телефонный провод в сторону плацдарма. Такие посты немцы держали по всем плавням, чтобы никто вроде нас не ходил тут по ночам.

Пришли в четыре двадцать. Сидели в камыше сорок минут и смотрели.

Сорок минут в мокрой одежде на морозе – это не «подождали». Это работа, при которой нельзя шевелиться, нельзя стучать зубами и нельзя, самое главное, заснуть, а заснуть на таком холоде хочется до слёз. Шабанова мы посадили вплотную к себе, немножко согревая и встряхивая, когда у него закрывались глаза.

Увидели всё, что надо. На посту было шестеро. Двое спали в левой землянке. Один сидел на дереве в подобии гнезда из досок, и был он там явно давно, потому что дважды спускался размяться и оба раза одинаково, по одним и тем же сучьям. Трое грелись у печки в правой, и двое из этих троих сходили отлить, а третий – нет. Скоро пойдет, и пойдет в то же место, что и все.

Провод шёл от правой землянки, по камышу, на юго-восток. За сорок минут по нему никто не звонил.

– Проверка связи у них когда? – шепнул Гацоев.

– Вот этого мы не знаем.

– Плохо.

– Плохо, – согласился я. – Поэтому работаем быстро.

– Пшеничный – дерево, – шепнул я. – Когда перед землянками будем. Гацоев, Шабанов – левая землянка. Колька, Кабанов – со мной на правую. Берём того, кто в чине. Остальных не считаем.

Начали в пять ровно, с вышедшего поссать третьего. Шабанов взял его сзади за голову, блеснул сталью и повернул в сторону, а тот даже не булькнул, только каска мягко ткнулась в снег. Уже почти не скрываясь, но все еще стараясь не шуметь, мы ломанулись к землянкам. В момент, когда обе наши группы почти синхронно нырнули внутрь, сзади раздался одинокий, прокатившийся над рекой, выстрел.

Плохо шуметь, но над рекой громыхает, трещит и шипит всё время.

В землянке было темно, жарко и пахло людьми, мокрой шерстью и подгоревшей кашей. Свет – от печной дверцы, красный, снизу, и в этом свете видно ровно столько, чтобы отличить лежащего от сидящего.

Первого я снял ножом с ходу, не останавливаясь: он повернул голову на скрип двери и выстрел, и на этом «дранг нах остен» для него кончился. Второго Кабанов приложил прикладом в висок и добавил ещё раз, уже лежачему, потому что времени проверять не было.

Третий успел сесть на нарах и потянуться к автомату на стене. Вот он-то и оказался в чине – унтер-фельдфебель, немолодой, с планшетом под рукой, и планшет решил всё: остальных мы не считали, а этого надо было брать живым.

Колька рухнул на него сверху всем весом, придавил и заткнул рот варежкой. Немец рванулся раз, второй, укусил варежку и попытался достать Кольку коленом, и тогда я взял его за уши, повернул лицом к себе и показал финку.

Он перестал.

В левой землянке Гацоев с Шабановым закончили раньше нас. Один из двоих спавших успел проснуться и заорать, и кричал он ровно полсекунды.

– Провод рубить? – спросил Гацоев, вытирая нож о немецкое одеяло.

– Не рубить. Рубленый провод они увидят через час. Пусть думают, что связь сама сдохла – у нас лишний час дороги.

Планшет и документы забрали, быстро пошманали по карманам с упором на сбор патронов и гранат – с этих нищих кроме этого взять було нечего – печку не тушили, дверь притворили, автоматы распределили между собой. Унтеру связали руки спереди, а не сзади, чтобы шёл сам и не падал.

В пять двенадцать мы уже уходили в камыш, и шли обратно пять часов вместо трёх. Унтер оказался тяжёлый, немолодой и очень несогласный. Первый километр он шёл, потом сел и объяснил жестами, что дальше не пойдёт. Пришлось немного объяснить ему, насколько его мнение в этой ситуации не учитывается.

Лишний час, который я купил на неперерубленном проводе, мы потеряли на седьмом километре. Гацоев поднял руку, и мы легли в камыш все разом, вместе с унтером, которого Колька уложил лицом в снег и придержал за шею.

По протоке шли шестеро. Шли не таясь, гуськом, с фонарём у переднего, и переговаривались вполголоса – обычный патруль, который посылают бродить между постами просто на всякий случай.

Они прошли мимо нас в тридцати шагах. Ещё сорок метров – и мы бы разошлись. Но задний остановился, посветил под ноги и что-то сказал.

Наши следы. По ночному льду, схваченному инеем, человек идёт как по муке, а нас было шестеро и седьмой на верёвке, и мы натоптали там просеку.

– Пшеничный – передний с фонарём, – шепнул я. – Гацоев, Кабанов – левые двое. Шабанов – задний. Мои – середина. Пошли.

Ударили одновременно, с тридцати шагов, из камыша, и на такой дистанции промахнуться трудно. Фонарь упал, продолжая светить в лёд, и в этом свете снизу всё стало видно совершенно чётко: кто где лежит, кто ещё шевелится и кто пытается уползти в камыш.

Уползти пытался один, левый, которому Кабанов попал куда-то в живот. Он полз медленно, помогая себе локтями, и оставлял за собой чёрную, парящую дорожку на льду.

– Кабанов, за фонарём. Гацоев, документы. Шабанов, унтера подними, – скомандовал я и застрелил ползущего в затылок.

На всё ушло меньше минуты. В этот раз выстрел был не единичный, поэтому стрельбу услышали и где-то на юге почти сразу взлетела ракета, а следом ещё две.

– Бегом, – скомандовал я. – Пока они разбираются, откуда.

Побежали. Бежать по плавням с пленным – это не бег, а серия падений в определённом направлении, и на третьем километре от протоки мы влезли в чистую воду: Гацоев прощупал не там, лёд ушёл, и я оказался в реке по горло вместе с унтером.

Вода была такая, что вышибло дыхание. Первые секунды я вообще ничего не мог, только держал этого немца за воротник, потому что утопить его сейчас означало шесть часов работы впустую.

Вытащили нас Колька с Кабановым, за руки, ползком, распластавшись по льду.

– Товарищ капитан, вы синий, – сообщил Колька.

– Я в курсе.

– Спирту? – с видом дореволюционного полового предложил он.

– На том берегу. Идём.

Мокрых стало два с половиной: я, унтер и наполовину успевший высохнуть Шабанов. Про унтера я в тот момент подумал, что если он до нас не дойдёт, то и чёрт бы с ним, но лучше бы дошёл, потому что мерзнуть до самого дома мне одному было обидно.

Дошёл. Все дошли.

На берегу нас встречал Тюлькин с двумя санями, спиртом, сухим бельём и тремя тулупами. Откуда тулупы – я не спрашивал, потому что научился не задавать старшине ненужных вопросов.

– Как прошли ночные купания моржей? – спросил он, оглядывая мокрое воинство.

– Штатно, – стуча зубами и кутаясь в тулуп ответил я. – Вам бы попробовать, Порфирий Игнатьевич, водичка чудо как хороша.

– Пожалуй, подожду лета, – решил старшина.

* * *

Унтер оказался полезный. В разведотделе его раскололи за полдня – учитывая характер языка, ему пришлось несладко – а планшет дал больше, чем сам унтер: сменная схема постов по плавням, позывные и фамилия командира батальона. Востриков был доволен настолько, насколько он вообще умел, то есть сказал «неплохо» и не поставил на вид, что мы вернулись на два часа позже срока.

– Потери?

– Нет.

– Совсем?

– Совсем. Трое искупались, шестерых фашистов положили по дороге.

– Искупались – это не потери, – согласился Востриков и убрал планшет в сейф. – Это – закаливание.

Новый год встречали в хате, все, кто был свободен от охранения. Тюлькин добыл где-то полтора литра, сала, две банки американской тушёнки и патефон, но пластинку на этот раз – другую, не «На сопках Маньчжурии», за что рота его чуть не расцеловала. Бабенко читал вслух письмо от сестры из Молотова, где сестра сообщала, что стала бригадиром. Гацоев показывал желающим, как правильно точить нож, и желающих набралось человек двенадцать.

А Колька играл. Не на гармошке – гармошку он к тому времени уже задвинул, потому что нашёл в соседнем селе старенький, но исправный трофейный аккордеон.

Бывший пацан и действующий лейтенант играл хорошо. Рота слушала, подпевала где могла и требовала повторить. Кабанов заказал вальс, Шабанов – что-нибудь весёлое, Тюлькин – «Синий платочек», Калюжный – конечно «Яблочко», и Колька всем сыграл, а потом, когда основная масса пошла спать, остался с этим аккордеоном один у печки и стал наигрывать тихо, для себя, что-то совсем другое.

Я слушал минут пять и не узнал.

– Это что?

– Штраус, – сказал Колька, не поднимая головы. – Вальс. Только я середину не помню, у меня нот нет.

– Ясно.

Он доиграл до места, которого не помнил, остановился и начал сначала. Я вышел на крыльцо и стоял там, пока не замёрз, думая о том, что Колька готовится к концерту в освобожденной от нацистского гнёта Вене. Сорок четвёртый год начинался через сорок минут, а сколько займет дорога до Вены – я не знал.

Знал только, что мы до туда дойдём.

Глава 15

Про представление я узнал раньше, чем оно дошло до меня, потому что в армии при повсеместной секретности секретов почти не бывает.

Тюлькин сообщил мне об этом в конце февраля, между делом, вместе с новостями о том, что нам обещают валенки в марте, когда валенки уже никому не нужны, и что в соседнем полку повар пропил муку и пошел под трибунал.

– И ещё, товарищ капитан. На вас бумага пошла. За Днепр.

– Какая бумага?

– Хорошая, – ответил Тюлькин. – Наградная. С самым верхним словом.

За яр меня уже представляли, ещё в ноябре, и я тогда получил Красное Знамя, и на этом вопрос считал закрытым. Получается – не закрыт вопрос.

– Тюлькин, ты уверен?

– Товарищ капитан, – обиделся он. – Я вам когда неправду говорил?

– В августе, про сало.

– Про сало это была не неправда, а хозяйственная необходимость.

Указ пришёл в середине марта, когда мы стояли уже под Николаевом и готовились к Южному Бугу.

Вторая Золотая Звезда. Я прочитал бумагу, прикинул, решил, что заслужил – не за что-то конкретное, а по совокупноси – сложил её вчетверо и убрал в планшет.

Первую Звезду мне дали за Манштейна. За фельдмаршала, которого мы грохнули случайно, ночью, от голода, не зная даже по кому стреляем, и который в армейской газете превратился в «уничтоженного группой Сидорина». Я тогда сказал своим: вы знаете, как было, и я знаю, а газета пусть пишет, как ей надо, потому что кому-то там, в окопе, эта брехня придаст сил.

Первую Звезду мне дали за легенду, а в обосновании второй написано, что что за удержание плацдарма. За Днепр в октябре, за рукопашную в ровике, за то, что я держал участок трое суток и не отдал.

– Ура-а-а!!! – горланили бойцы.

– Мы теперь дважды героические! – радовался новичок из вчерашнего пополнения, который того Днепра в глаза не видел.

– Капитанистей нашего командира капитанов нет! – подкалывал Колька.

Там, в Севастополе, он бы радовался не меньше новичков.

– Майор говорил, – припомнил Дзагоева Гацоев. – Звезда на груди командира светит не ему. Она дорогу его бойцам показывает.

Ну а не радовался. Нет, медаль приятна, но меня расстраивала одна глупая в сущности вещь.

– Ты чего такой смурной? – спросил Калюжный вечером. – Тебе ж вторую дали. Такого на всю армию человек десять.

– Угу.

– Так радуйся.

– Когда первую дали, я знал, что она – случайная, – объяснил я. – И нет-нет, да думал о том, как будет здорово получить заслуженную. Думал – возьму в руку, и аж тепло по всему телу пойдет, от гордости. А хер там – приятно, конечно, но не так, как представлял.

Калюжный переварил, заржал и ткнул меня кулаком в плечо:

– Ты пацан чи шо? Ну какое от железки тепло?

Я улыбнулся и развел руками:

– Глупо, согласен.

– Может и правильно, – фыркнув, посерьезнел Петро. – Роте же дали, не тебе.

– Так, – подтвердил я. – И коллективное тепло вроде чувствуют – вон как орут.

Бойцам наград тоже досталось: за Днепр по роте прошло тридцать восемь награждений, из них восемнадцать посмертно. Мятлеву на курсы ушло представление на Красное Знамя. Пшеничный получил Славу третьей степени и по этому поводу произнёс за вечер одиннадцать слов, что было личным рекордом.

* * *

Рудько приехал двадцать девятого марта, в грязь, на «виллисе». Грязь была такая, что «виллис» встал в двухстах метрах от расположения, и остаток пути майор государственной безопасности прошёл босиком, неся сапоги в руках.

Он был не один. Второй шёл позади, тоже разутый, тоже с сапогами, и нёс он их аккуратно, за ушки, стараясь не измазать голенища, и по одной этой манере я его узнал за полсотни шагов.

– Здравия желаю, товарищ капитан! – с десятка метров помахал мне сапогами Лунарь, как всегда сияя наполовину щербатой, наполовину золотой улыбкой. – Разрешите доложить: доставлен в целости, ничего по дороге не пропало.

– Из твоих рук – и не пропало? – гоготнул я. – Здравия желаю, товарищ майор, – козырнул Рудько.

– Товарищ майор всю дорогу карманы проверял, – пожаловался Лунарь. – Каждые сорок километров. Обидно даже.

– Не проверял, – ответил Рудько ровно. – По документам проходите как «перевоспитавшийся», зачем проверять?

– А это ещё обиднее!

Я пожал протянутую Рудько руку и обнял Лунаря. Он был всё такой же лёгкий, жилистый, с руками пианиста, только руки эти были совсем не для пианино, и от него, как всегда, пахло чем-то чистым, чему в поле взяться неоткуда.

– Ну здравствуй, Филька.

– Лунарь, товарищ капитан, – поправил он строго. – Филька – это в миру. А тут война.

Сели в хате втроём. Рудько поставил на стол банку американских консервов и бутылку, и я понял, что разговор будет длинный.

– Как вы его вытащили? – спросил я прямо.

– С трудом, – ответил Рудько. – Долго тащил. Полгода.

– Полгода?

– Ваш рапорт по нему лёг ко мне в октябре, – он аккуратно резал сало, укладывая ломти в ряд, ровно, как на витрине. – Знаете, что там было написано? Что вы просите перевести в отдельную разведроту сержанта, судимого по пятьдесят девятой, дважды бывашего в штрафной, с полным набором прочих радостей. И подпись: капитан Сидорин, Герой Советского Союза.

Мы с Лунарем грохнули, Рудько почти по-человечески усмехнулся:

– А теперь представьте себе человека в кадрах, который эту бумагу читает. Он видит: Герой ходатайствует за вора. И у него ровно два объяснения. Первое – Герой не в себе. Второе – вор чем-то Герою угрожает.

Лунарь вздохнул и поежился.

– Че, допрашивали? – повернулся я к нему.

– Красноперые и не так допрашивали, – поскромничал вор.

– Пришлось ехать, – Рудько протер нож чистой тряпицей и принялся нарезать хлеб – так же, аккуратными единообразными ломтиками. – Приехал и предоставил третье объяснение, – сказал Рудько. – Что Герой знает этого человека с сорок второго года, что человек дважды выносил раненых под огнём, имеет две медали и характеристику, которую я лично читал. Мне не поверили. Предъявил бумаги. Не поверили. Пришлось письменно поручиться.

Рудько поднял на меня взгляд. Я кивнул:

– Спасибо, товарищ майор. Не подведем.

– Захочешь чего спереть, – ткнул пальцем в сторону вора безопасник. – При у немцев. Желательно – пулемет.

– А почему пулемет, товарищ майор? – хохотнул Лунарь.

– Чтобы в тебе дыр побольше было, – ответил тот, вернувшись к хлебу. – Тогда в твоей героической гибели никто не усомнится.

Это была штука посерьёзнее, чем два ящика тушёнки и апельсин из Ирана. Майор госбезопасности пишет личное поручительство за форточника с двумя ходками. Если Лунарь завтра украдёт хоть портянку – объясняться будет не Лунарь.

– Зачем? – спросил я.

Рудько вытер нож о тряпицу снова и убрал его.

– Я вам в Ессентуках говорил, – сказал он. – Моя работа – не сажать людей за то, что они изредка видят странное. Моя работа – чтобы ни одна падаль не мешала стране воевать, – он посмотрел на меня. – А Филька твой, между прочим, не падаль. Он свои две ходки получил в тридцать восьмом и в сороковом, за форточки, и с тех пор ни одного взыскания, кроме десяти суток за драку с интендантом, о которой ваш друг Калюжный отказывается рассказывать на трезвую голову.

– А на нетрезвую?

– А на нетрезвую он рассказал, – сказал Рудько. – Интендант обвесил роту на муке. Ваш Филька залез к нему ночью в кладовую, всё пересчитал, ничего не взял и утром положил на стол правильную ведомость. Интендант ударил первым.

Я засмеялся.

– И его за это на десять суток?

– Его за это на десять суток, – подтвердил Рудько. – А интенданта под трибунал. Всё, как положено: за ЧП несут ответственность все.

Роте я представил вора на следующее утро. Рота смотрела молча. Рота уже всё знала, потому что Тюлькин работает быстрее связи, и рота знала в том числе то, чего я ей не говорил.

– Сержант Лунарёв назначается помощником командира третьего взвода, – сказал я. – Его специальность – проникновение. В дом, в окно, через стену, через что угодно. Всё, что заперто, при нём перестаёт быть запертым. Вопросы?

Вопросы, конечно, были:

– Товарищ капитан, – спросил кто-то из третьего взвода. – А правда, что он сидел?

– Правда.

– За что?

– За кражи, – сказал Лунарь сам, спокойно и громко. – Две ходки. Тридцать восьмой и сороковой. Форточник я, по окошкам работал. С пяти лет при деле, потому как сирота, а воры на вокзале подобрали. С сорок второго воюю, смыл вину перед трудовым народом кровью. Ещё вопросы будут?

Рота задумалась.

– А у нас воровать будешь? – спросил Шабанов прямо.

– У своих только крысы воруют, – сказал Лунарь. – Я не крыса.

– А не у своих?

– А не у своих – это не воровство, – удивился Лунарь. – Это трофеи.

С этим привыкшая к набитым импортным добром вещмешкам рота не спорила, но я знал, что без проверок не обойдется.

Первым не выдержал Тюлькин. Он подошёл к Лунарю после обеда, поговорил с ним о погоде и о валенках, потом отошёл и через минуту обнаружил, что у него нет карандаша. Карандаш – химический, обгрызенный с двух концов, тот самый, гнездиловский, – лежал на пеньке в трёх шагах, аккуратно положенный поперёк.

– Товарищ старшина, – сказал Лунарь издалека. – Вы карандаш забыли.

– Я его не забывал.

– Ну значит, он сам ушёл, – согласился Лунарь. – Бывает. Вещи, они ж скучают.

Тюлькин посмотрел на него долго и внимательно, потом кивнул сам себе, как человек, который получил ответ на важный вопрос, и с тех пор эти двое стали работать вместе, и лучше мне не знать, чем именно они занимались.

Второй проверкой был Шабанов, который на спор поставил свою флягу, что запрёт Лунаря в погребе. Погреб был хороший, с амбарным замком, и Шабанов запер его лично, и через восемь минут Лунарь постучал ему по плечу сзади.

– Как⁈ – заорал Шабанов на весь двор.

– Так там дверца ещё одна, – объяснил Лунарь. – Для кадушек. Маленькая совсем, вы её и не заметили.

– Так ты ж в неё не пролезешь!

– Дык я ж не корова, – обиделся Лунарь.

Флягу он не взял, потому что фляга была нужна Шабанову, а Шабанов ему нравился.

* * *

Пришли наградные ведомости за Днепр приехали позже, и я читал их вслух в хате, потому что читать про награды приятнее вслух, а списки были длинные. Дошёл до старшины.

– Тюлькин, Порфирий Игнатьевич, старшина, – прочёл я. – Медаль «За боевые заслуги».

В хате стало тихо.

– Как? – переспросил Шабанов.

– Порфирий Игнатьевич, – недоуменно поднял я на него бровь. – А ты че, не знал, как собственного старшину зовут?

Шабанов открыл рот, посидел так секунды три, а потом заржал так, что упал с лавки, и вместе с ним заржала половина хаты, а вторая половина заржала уже глядя на первую.

Тюлькин ждал с достоинством.

– Отсмеялись? – спросил он, когда стало потише.

– Порфирий! – выл Шабанов с полу. – Игнатьевич! Товарищ старшина, вы ж целый год молчали!

– А чего мне говорить? – удивился Тюлькин. – Я старшина. Старшину зовут «товарищ старшина», – он подумал. – Меня мать так назвала в честь деда. Дед был кузнец, здоровый, как ты. Так что ты, Гриша, смейся, а деда моего не трожь, он бы тебя одной рукой в бочку сложил.

– Виноват, – сказал Шабанов, вытирая глаза. – Порфирий Игнатьевич.

– Вот теперь правильно.

И тут подал голос Пшеничный, который весь вечер сидел в углу и чистил винтовку.

– Я знал.

Все обернулись.

– Ты знал⁈ – Шабанов сел на полу. – И молчал?

– А чего говорить? – пожал плечами Пшеничный. – Спросили бы – сказал.

Ночью мы с Рудько вышли на крыльцо подышать.

– Поздравляю со второй, – сказал он.

– Спасибо.

– Не радует?

– Не особо.

Рудько закурил и долго смотрел в темноту, туда, где стояли машины и где кто-то из водителей возился с мотором при свете фонаря.

– Вы знаете, за что вам первую дали? – спросил он.

– За Манштейна.

– За попавшего под голодную руку Манштейна, – кивнул Рудько. – Я читал ваши показания в сорок втором. И наградной лист читал. Их писали два разных человека про два разных события, – он стряхнул пепел. – А вторую вам дали за яр. Я и этот документ читал. И вот там всё сходится, до последней строчки.

– И что?

– А то, товарищ капитан, что за первую вам должно было быть стыдно, а за вторую – нет. Раз вам одинаково никак – значит, дело не в звёздах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю