Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
– Здравия желаю, товарищ капитан.
– Здравия желаю, товарищ майор.
Ковригин у окна перестал курить и очень внимательно уставился в форточку. Сташевский вдруг обнаружил, что ему срочно надо в уборную. Сивуха закрыл глаза и притворился спящим, хотя было семь вечера.
Рудько всё это увидел, но сделал вид, что нет.
– Выйдем? – предложил он. – Тут парк хороший.
В парке было пусто, тепло и пахло чем-то цветущим. Мы сели на скамейку у пустого фонтана, в котором вместо воды лежали прошлогодние листья, окурки и чей-то ботинок. Рудько поставил рядом с собой портфель.
– Как вы?
– Обжалую годность в комиссии.
– Обжалуете, – согласился он и щёлкнул замками портфеля. – Я вам тут привёз.
Он достал свёрток. В свёртке была бумага, в бумаге – апельсин.
Настоящий.
Я взял его в руки и, честное слово, не сразу сообразил, что с ним делать. Апельсин был тяжёлый, холодный и пах так, что этот запах перебил и цветущий парк, и госпитальную карболку, которая въелась в халат.
– Откуда? – спросил я.
– Из Ирана, – Рудько сложил бумагу вчетверо. – О подробностях я не спрашивал, и вы не спрашивайте.
– Товарищ майор.
– Что?
– А почему мне?
Рудько посмотрел на фонтан.
– Потому что у меня их было три. Один я съел. Второй отправил домой, своим. А третий – вот, раненому Герою. Могу забрать обратно, если вам принципиально.
– Не принципиально. Спасибо, товарищ майор.
Я стал его чистить.
Кожура шла плотно, брызгала, и запах пошёл такой, что через полминуты со скамейки метрах в двадцати обернулись двое ходячих, и один встал и пошёл было к нам, но, разглядев погоны Рудько, передумал и сел обратно.
Я разломил и протянул половину. Он взял. Мы сидели и ели апельсин, и это было настолько нелепо, что я поймал себя на мысли: если бы мне год назад сказали, что я буду сидеть в парке и делить апельсин с особистом, я бы решил, что дела мои совсем плохи.
Когда мы закончили, Рудько щёлкнул замками портфеля ещё раз.
– Еще дары из теплых краёв? – предположил я.
– Хуже, – ухмыльнулся майор. – Спирт.
Пили из крышки от фляги, по очереди, разбавляя набранной в умывальнике неподалеку водой. Первые сорок минут разговор шёл ни о чём. Он спрашивал про рёбра, я отвечал. Я спросил, где он теперь, он ответил – в управлении, и не уточнил, в каком именно.
Потом стемнело, и разговор пошёл по-другому.
– Кончится война, товарищ майор.
– Кончится.
– Не в этом году и не в следующем. Но кончится. И вот я сижу и думаю: а дальше-то что?
– В смысле – что? Домой.
– Куда домой?
Рудько посмотрел на меня.
– Ну, Сидорин. Дом. Комната, работа, жена, дети. Как у всех.
– Так у меня этого нет, да и не было никогда, – вздохнул я.
Стало очень жалко себя, и я налил еще. Выпив, продолжил:
– Я, товарищ майор, воюю столько, сколько себя помню, и больше делать ниче не умею. И умею настолько хорошо, что это, похоже, мое призвание.
– Это правда.
– И вот теперь призвание кончается. Придется в конторах сидеть, бумажки перекладывать.
– Или гайки точить на заводе, – подсказал Рудько.
– Или гайки, – согласился я. – Первые годы войны я как-то даже не задумывался. Дальше вылазки, боя или завтрашнего дня не планировал – выжить и выполнить задачу, такие вот были цели. А сейчас задумываться начал, и с каждым днем все чаще.
– И о чем же? – неожиданно участливо спросил Рудько.
– Размяк я, – поморщился я. – Здесь – особенно. Второй месяц лежу, а в голову лезет как я после войны сделаю то и это. А главное – я в это верю, представляете? Начал верить, что доживу.
– И что в этом плохого?
– А вот! – я указал на ногу и ребра. – Начал верить, что я самый крутой красноармеец на планете и чуть ли промеж пуль пулеметных просачиваться умею. Хорошо, что вот так меня приземлило, а не на два метра под землю. Нельзя верить, нужно надеяться и не расслабляться.
Рудько молчал. Мне стало неловко – разнылся.
– Извините. Это спирт.
– Это не спирт.
Он забрал крышку, налил себе, выпил и вернул.
– У меня брат старший с двадцать первого года на службе. Сначала одно, потом другое, потом это. В тридцать девятом его комиссовали по здоровью, дали квартиру в Куйбышеве и пенсию. Он полгода ходил по квартире и не знал, куда себя деть. Потом устроился сторожем на завод. Сторожем, понимаете? С его-то биографией. Жена в слёзы, а он говорит: мне надо, чтоб был пост.
– И как он?
– Помер в сорок первом, в августе. Не на посту, дома, – Рудько помолчал. – Так что я вас понимаю лучше, чем вам хотелось бы.
Я выпил.
– А ещё я, товарищ майор, мёртвых видел.
Он не пошевелился.
– До ранения. Регулярно. Дзагоева, Журавлёва, Пантелея, Хасанова. Стоят, смотрят, молчат. Я моргну – и нету. Я всегда знал, что это я сам, вот прямо в ту же секунду знал.
– А теперь?
– А теперь не вижу. С апреля ни разу. И вот это, товарищ майор, самое паскудное. Потому что я, дурак, к ним привык. Я вроде как должен радоваться, что вылечился, а у меня ощущение, что меня бросили. Будто они посмотрели, как я на той каланче обделался, и решили, что нечего им тут делать
Я допил и поставил крышку на скамейку.
– Это же ****, товарищ майор.
Рудько сидел, глядя в темноту, и молчал долго – я успел выкурить полпапиросы.
– Сидорин, – он потёр лоб. – Вы знаете, сколько человек в сорок первом под Одессой я лично отправил к врачам с похожими разговорами?
– Откуда мне? – пожал я плечами.
Он поднялся, отряхнул галифе:
– Ни одного. Моя работа – это не сажать людей за то, что они изредка видят странное. Моя работа – делать так, чтобы ни одна падаль не помешала стране воевать.
Он застегнул портфель.
– Пойдёмте. Вам в десять отбой, а мне на поезд.
Утром я проснулся с чугунной головой и очень отчётливым воспоминанием о том, что вчера вечером рассказал сотруднику органов государственной безопасности про то, что вижу покойников. Лежал и думал об этом часа полтора.
Потом встал, дошёл до умывальника, вернулся и стал думать дальше. К обеду я довольно ясно представлял себе, как это будет выглядеть в бумаге: капитан такой-то, находясь на излечении, сообщил о зрительных галлюцинациях, характер которых, и так далее. Психоневрологическое отделение. Комиссия. Списан вчистую. Но не будет – Рудько нормальный мужик, и подал четкий сигнал, что не станет писать про меня нехорошее.
Ковригин поглядывал на меня весь день, и к вечеру не выдержал:
– Слушай, а он тебя вербовал, что ли?
– Хуже. Он меня апельсином кормил.
– Чем?
– Апельсином.
Ковригин подумал.
– Это по-серьёзному, – заключил он.
Комиссия была четырнадцатого, и прошёл я её со скрипом.
Меня заставили присесть двадцать раз, пройти по коридору туда и обратно, подышать в трубку, поднять и опустить руки. На двенадцатом приседании у меня поплыло перед глазами, и я это скрыл. Скрыл, похоже, плохо, потому что председатель – незнакомый подполковник медслужбы – посмотрел на меня поверх бумаг и спросил:
– Голова кружится?
– Никак нет.
– А почему вы за стол держитесь?
– Для удовольствия, товарищ подполковник – у него приятная текстура.
Пряхин, сидевший сбоку, кашлянул в кулак.
Совещались они минут десять, а потом объявили: годен. Без всяких ограничений. Я вышел в коридор, дошёл до окна и постоял, радуясь тому, что скоро вернусь назад, к своим.
Предписание пришло восемнадцатого. Я развернул его на койке и прочитал дважды, потому что с первого раза не понял.
Отдельная разведывательная рота стрелковой дивизии, 46-я армия. Явиться в распоряжение начальника разведотдела дивизии.
Другая армия. Другая дивизия. Другой фронт, если по-хорошему разобраться.
И ни одного знакомого человека на всём этом направлении.
– Хорошее? – спросил Ковригин с той стороны.
Я сложил предписание и убрал в карман.
– Не знаю.
Глава 7
Штаб триста двенадцатой стрелковой дивизии стоял в селе с названием, которое я не запомнил, потому что за трое суток дороги названий было много, а спал я мало.
Ехал я так: до Армавира эшелоном с маршевым пополнением, от Армавира сутки на попутных, потом снова эшелоном, потом опять на попутных. Двадцать восьмого июня доложился в отделе кадров армии, где меня сверили со списком, дали направление в дивизию и объяснили, где искать. Нашел я тридцатого.
Село было забито войсками так, что не пройти: обозы, кухни, коновязи, в каждом дворе люди. Дивизию вывели во второй эшелон на пополнение, и пополнение прибывало третью неделю – я видел, как по улице идут люди в новых, необмятых гимнастёрках, а вёл их сержант с лицом человека, который чуть ли не ежедневно объясняет людям одно и то же.
Штаб размещался в школе. Майор Востриков, начальник разведки дивизии, оказался мужчиной лет сорока, крупным, с крестьянскими руками, и первое, что он сделал – взял моё предписание и прочёл его целиком, не побрезговав внимательно рассмотреть номер и печать.
Потом посмотрел на меня.
– Худой, – заключил он.
– Так точно.
– И хромаете.
– Никак нет.
– Хромаете, товарищ капитан, я на вас смотрю с крыльца уже полторы минуты, – он положил предписание на стол и придавил его чернильницей.
– Годен без ограничений, товарищ майор, – сослался я на бумажный авторитет.
– Комиссия у вас в Ессентуках была, а рота у меня здесь, – не поддался он.
Востриков открыл папку и стал в ней рыться:
– Сто девяносто седьмая отдельная разведрота. Штат – сто двенадцать, фактическая численность – шестьдесят три. Командир роты, капитан Заславский Илья Борисович, ранен девятого июня, в госпитале в Сочи, вернётся в лучшем случае в сентябре. Рота с тех пор без командира.
– Кто исполняет?
– Старший сержант Мятлев, – Востриков поднял на меня глаза. – Официально – никто, потому что старшего сержанта на роту я поставить не могу. Фактически – Мятлев. Три недели.
– Понял.
– Ни хрена вы не поняли, – Востриков потёр переносицу, и раздражения в этом не было, одна усталость. – Рота ждёт Заславского. Заславский у них четвёртый год, они с ним от Керчи идут. Вас они не ждут. Вы для них человек, который сел на чужое место.
– Временно?
– Что – временно?
– Я сел временно или как?
Востриков помолчал и ответил:
– Заславскому оторвало кисть.
Больше я не спрашивал.
* * *
К роте меня повёл писарь. Разведрота стояла на краю села, в трёх дворах и в саду за ними, и по саду было видно, что стоят давно и обжились: натянуты навесы, вкопан стол, у забора сложена аккуратная поленница, а под яблоней устроено что-то вроде спортивного городка – турник из трубы и двух вкопанных в землю бревен.
Меня заметили метров за тридцать. Заметили и не сделали ничего. Никто не встал, никто не крикнул «смирно», никто не побежал докладывать. Человек сорок продолжали заниматься тем, чем занимались: чистили оружие, спали, играли в домино, один брился, глядя в осколок зеркала на суку.
Но смотрели – прямо и краем глаза – все. Я дошёл до середины сада и остановился.
– Кто старший?
От стола поднялся человек лет тридцати, среднего роста, в выгоревшей добела гимнастёрке без ремня. Он не спешил. Он застегнул воротник, потом надел ремень, потом одёрнулся – и всё это заняло секунд двадцать, в течение которых я стоял и ждал.
– Старший сержант Мятлев. Исполняю обязанности.
– Капитан Сидорин. Принимаю роту.
– Слышали, – Мятлев кивнул. – Из строевой утром сказали.
Он смотрел мне в глаза спокойно, без вызова, и вот это спокойствие было хуже любого вызова. Так смотрит человек, который знает, что торопиться некуда.
– Стройте роту.
– Рота, стройсь! – крикнул Мятлев, не оборачиваясь.
Строились они полторы минуты. Не медленно и не быстро – ровно так, чтобы не придраться.
Шестьдесят три человека. Я прошёл вдоль строя и посмотрел на каждого, а рота посмотрела на меня. Я знал, что они видят – худого как щепка, прихрамывающего на правую ногу капитана со Звездой Героя, которую хрен знает как получил – может за ранение как раз, не за героизм? Приехал из госпиталя. Наверное, отвоевался, наверное, теперь будет ходить по подразделениям и рассказывать про подвиги.
Я бы на их месте подумал то же самое.
– Меня зовут капитан Сидорин. Воюю с сорок первого, с Одессы, через оборону Севастополя и Кавказ с Орджоникидзе. До ранения командовал такой же ротой в двести семьдесят пятой стрелковой. Ранен в апреле в городе, название которого не запомнил. В бою, при штурме.
Молчание.
– Вопросы есть?
– Разрешите, товарищ капитан?
Из второй шеренги шагнул здоровый, широкий в кости парень с плоским весёлым лицом и с ушами, которые бывают только у двух категорий людей – у борцов и у боксёров.
– Ефрейтор Шабанов.
– Слушаю.
– Товарищ капитан, а правда, что вы одесский?
– Одессу только краем глаза видел, – усмехнулся я. – Сам с Кубани, детдомовский.
– Жаль, – расстроился Шабанов. – В Одессе, говорят, борьба хорошая была. Общество «Динамо», и вообще.
По строю прошло движение. Не смех, а именно движение – люди чуть подались, чтоб лучше видеть.
– Разрешите спросить, товарищ капитан?
– Спрашивай.
– Мы тут борьбой занимаемся. Для формы. Вон, бревно есть. Может, поборемся, товарищ капитан? По-хорошему, без обид. Чтоб знать, значит, кто чем дышит.
Он сказал это очень доброжелательно. Предложение было идеальное. Откажешься – значит боишься, и это увидят шестьдесят три человека. Согласишься – выйдешь на бревно с борцом-классиком, который весит на двадцать килограммов больше, у которого не простреляно бедро, и он в теории завяжет меня в узел.
И то и другое – конец.
– Шабанов, выйти из строя.
Он вышел, довольный, и начал закатывать рукава. Я снял часы, отдал писарю подержать:
– Рота, разомкнись. Дайте место.
Строй раздался полукругом – охотно, быстро, кто-то присел на корточки, чтоб лучше видеть. Тюлькин, стоявший с краю, немедленно начал что-то шептать соседу, и я готов был поспорить на месячный оклад, что он принимает ставки.
Я снял ремень и отдал тому же писарю. Рукава гимнастерки закатал. Шабанов встал в стойку. Стойка у него была хорошая, настоящая: чуть боком, колени мягкие, руки вперёд, ладони открыты. Он подсел, качнулся с ноги на ногу, проверяя траву, и я увидел, как у него поехали плечи – он уже прицеливался.
– Вы это, товарищ капитан, – сказал он миролюбиво. – Вы за бок не бойтесь. Я аккуратно.
– Спасибо, боец, – хохотнул я.
Мы начали сходиться. Он неспешно шёл в захват, уверенный в своих силах настолько, что на лице читались мысли о том, как сильно его будут уважать бойцы за то, что он сломал новичка-капитана. Я сделал два шага навстречу и на третьем, когда до него оставалось меньше метра и он уже потянулся ко мне открытыми ладонями, резко ударил его в челюсть снизу-сбоку. Костяшки отозвались, Шабанов мешком рухнул на траву.
Нокаут.
В саду стояла тишина.
– Оказать помощь! – скомандовал я, указав на ефрейтора.
Тишина продержалась ещё секунду, потом рота вспомнила, что умеет двигаться. Двое подхватили Шабанова под мышки и перевернули на бок, третий побежал к бочке у забора и вернулся с полным котелком, расплёскивая на ходу.
– Гриш. Гриша!
Первую пощёчину ему отвесили осторожно, вторую – от души, а на третьей тот, кто бил, оглянулся на меня, будто спрашивая разрешения. Я кивнул.
Вода плюхнула Шабанову на лицо и за воротник. Он булькнул, дёрнулся и открыл глаза – сначала один, потом второй, и оба смотрели в разные стороны.
– Живой, – доложили мне из-под яблони.
– Вижу, что живой. Посадите.
Его посадили. Он посидел, потрогал челюсть, подвигал ею вправо-влево, проверяя, на месте ли, и обнаружил, что на месте. После этого он поднял глаза и нашёл меня. Обиды в них не было. Было очень внимательное недоумение – так смотрит человек, у которого только что сломался понятный ему мир и который очень хочет узнать, как теперь этот мир устроен.
– Встать.
Он встал. Покачнулся, но встал.
– Ефрейтор Шабанов, вы предложили командиру роты бороться. Я вам объясню, почему это глупость, – я говорил громко, чтобы слышали все шестьдесят три. – Борьба – это спорт. В спорте есть правила, есть ковёр, есть судья и есть уважение к сопернику. Немец про эти правила не слышал. Он вас будет бить сзади, в темноте, ножом и по затылку, и никакого судьи там не будет.
– Так я ж…
– Молчать. Я не закончил, – я повернулся к строю. – Борьба – это отлично. Борьба в роте была раньше меня, и это наследство я сохраню. Шабанов, продолжишь ее вести. Мне нужно, чтоб каждый в этой роте умел свалить человека и умел не дать свалить себя. Это в разведке нужнее, чем стрельба.
Пауза.
– Соперник у нас с вами один, и он в четырнадцати километрах отсюда. Ясно?
– Ясно, – выговорил Шабанов.
– Не слышу.
– Ясно, товарищ капитан!
– Встать в строй.
Он встал в строй, и по дороге – я видел – потрогал челюсть ещё раз, и на лице у него было выражение человека, которому объяснили новую и очень интересную вещь.
Строй смотрел на меня иначе, чем пять минут назад. Не любовь, конечно, но уважение зарождается.
– Разойдись.
Уже уходя, я услышал за спиной приглушённое:
– … так я ж на Гришу ставил.
– А я говорил.
– Так кто ж знал.
– Тюлькин знал, – мрачно сказал третий голос. – Тюлькин всегда знает.
* * *
Рота разошлась, а ко мне подошел Мятлев.
– Товарищ капитан.
– Слушаю.
– Гриша не со зла. Он такой.
– Знаю, что не со зла. Со зла было бы проще.
Мятлев чуть заметно усмехнулся – в первый раз за всё время.
– Разрешите вопрос?
– Разрешаю.
– Вы Заславского видели?
– Нет.
– А про руку знаете?
Я посмотрел на него. Он знал, что командир больше не вернется, и три недели держал это при себе, потому что рота, которая ждёт командира, воюет лучше роты, которая знает, что не дождётся.
– Знаю.
– Ну и хорошо, – Мятлев кивнул. – Разрешите изложить мнение, товарищ капитан?
– Разрешаю.
– Роту вы получили хорошую. Люди тут злые, обученные, половина с Керчи. Они вас месяц будут пробовать на зуб, а вы их не ломайте – они сами устанут. А вот если вы их положите по глупости – хоть одного, хоть на первом поиске – то дальше уже ничего не будет, и я вам ничем не помогу.
– Это всё?
– Это всё.
– Тогда слушай ответное мнение, – я подошёл ближе. – Вы три недели командовали ротой, и рота цела. Это я запомнил. Но роту вы мне сдадите не по-хорошему, а по описи, с ведомостями, до последнего диска. И сдавать будете завтра с утра, потому что послезавтра я иду смотреть передний край, и я хочу знать, с чем иду.
– Есть.
– И ещё. Заславский вернётся или нет – это не ваше и не моё дело. Пока он в госпитале, рота моя.
Мятлев подумал.
– Понял.
И ушёл.
Ночевать меня определили в тот же двор, в хату, где жил командный состав. Жильцов кроме меня было немного – двое. Младший лейтенант Бабенко – лет двадцати, из училища, три месяца в дивизии, разговаривал со мной подчёркнуто по уставу и от этого казался вдвое младше. И старшина Тюлькин – лысоватый, круглый, лет сорока, который встретил меня фразой:
– Товарищ капитан, вы яйца будете?
– В каком смысле?
– В прямом. Варёные. У меня шесть штук.
– Прекрасно, – оценил я. – А у меня отличный шмат сала завалялся.
Мы кушали, и я слушал, как он рассказывает про роту. Рассказывал охотно и с подробностями, которые в ведомости не попадают. Рассказывал, что Мятлев – золото, но упрямый, и если упёрся, то всё. Что Шабанов дурной, но не злой, и его надо просто занимать делом, иначе он начинает выдумывать. Что Пшеничный, снайпер, человек тяжёлый, разговаривает мало и только по делу, и лучше его не трогать вообще, а надо чего – через Мятлева. Что Бабенко пацан хороший, но роты боится больше, чем немцев, и рота это чует. Что фельдшер у них Зинаида Павловна, сорока трёх лет, курит крепче любого мужика и разговаривает так, что краснеют бывалые.
– А вы, товарищ старшина, тут давно?
– С февраля.
– И уже всё про всех знаете?
– Так это ж моя работа, – удивился Тюлькин. – Я старшина. Я если про людей знать не буду, я им что, портянки правильно выдам?
Утром я пошёл смотреть роту в деле – не в поиске, а просто, на занятиях. Занятия шли своим ходом, и шли они хорошо. Мятлев гонял вторую группу на макете немецкой траншеи, вырытом тут же за садом, и гонял грамотно: по секундомеру, с повторами, с разбором ошибок. Шабанов возился с новичками на бревне и, увидев меня, вытянулся так, что чуть не уронил того, кого держал.
А на краю сада, у забора, лежал человек с винтовкой и смотрел в оптику на дальний конец поля. Я подошёл и сел рядом на корточки.
Человек не пошевелился.
– Пшеничный?
– Так точно.
– Что смотрите?
– Ветер.
Я посмотрел туда же. Поле как поле, до дальнего края метров восемьсот, над ним колыхалась трава.
– И как?
– Слева тянет. У земли слабее, наверху сильнее. К одиннадцати ляжет.
Он говорил, не отрываясь от прицела.
Я снял с плеча свою Мосинку с оптикой и положил рядом на траву, стволом в поле. Пшеничный оторвался от прицела и посмотрел – не на меня, на винтовку.
– Разрешите, товарищ капитан?
– Разрешаю.
Он протянул руку, взял винтовку, повертел, глянул на крепление, на потёртое до белизны цевьё, на царапину поперёк прицельной планки.
– Тридцать девятого года, – он взвесил её на ладони. – Ствол хороший. Хозяин её любил.
– Любил, – подтвердил я. – И первый, и второй.
– Где они?
– На Кавказе остались.
Пшеничный положил винтовку обратно на траву, ровно туда, откуда взял, и вернулся к прицелу. Минуты полторы мы молчали.
– Вы из неё стреляете, товарищ капитан?
– Стреляю.
– Плохо, наверное.
– Плохо, – согласился я. – Но лучше, чем никто.
Пшеничный хмыкнул. Как я узнал позже, за весь тот месяц это был самый тёплый разговор, который у Пшеничного с кем-либо состоялся.
Зинаиду Павловну я увидел в тот же день, ближе к вечеру, и увидел издалека. Она стояла посреди двора, широко расставив ноги, курила и говорила что-то бойцу, который был выше её на голову и стоял по стойке смирно. Что именно она говорила, я не слышал, но боец за полминуты сменил три цвета.
Потом она заметила меня и пошла навстречу, не докурив.
– Товарищ капитан.
– Товарищ военфельдшер.
– Раздевайтесь.
– Простите?
– Ваши иссохшие прелести меня не интересуют, – хохотнула она. – Гимнастёрку снимите, у меня в списке личного состава появился новый человек с двумя сквозными двухмесячной давности. Я должна на них посмотреть.
Смотрели мы в хате, при керосинке. Она размотала, посмотрела бок, потом бедро, помяла, спросила, что тянет, я ответил, что ничего, а она изящным матом попросила не врать.
– Тянет на длинных переходах, – признался я.
– Ага. И на подъёме тянет. И на второй час ходьбы. И к дождю.
– К дождю пока не проверял.
– Проверите, – она отвернулась, давая одеться. – Товарищ капитан, я вам мешать не буду, но и вы мне не врите.
– Договорились.
– Не договорились, а так точно.
– Так точно.
– Вот, – Зинаида Павловна закурила прямо в хате. – А теперь скажите: как спите?
Второй раз за два месяца я услышал этот вопрос от медика, и второй раз соврал.
Востриков вызвал меня в полдень следующего дня и вручил задачу. Я шёл в разведотдел и по дороге прикидывал: дивизия на пополнении, немец в четырнадцати километрах, передний край стабильный, значит, скорее всего, наблюдение, потом поиск, потом язык.
Востриков положил передо мной три листа.
– Опись имущества. Приём-передача. Ведомость по вооружению. И вот это – отчёт по расходу боеприпасов за второй квартал, его Заславский не сдал, потому что его ранило четырнадцатого числа, а сдавать надо было пятнадцатого.
Я посмотрел на листы.
– Товарищ майор, а немец?
– А немец никуда не денется, – Востриков придвинул к себе следующую папку. – Он в четырнадцати километрах и в ближайший месяц там и будет. Дивизия на пополнении. Пополнение надо учить, а учить надо по плану, а план у нас утверждён на июль.
– Разрешите вопрос?
– Разрешаю.
– Наблюдение за передним краем ведётся?
– Ведётся. Полковой разведкой.
– А моя рота?
– А ваша рота, товарищ капитан, приводит себя в порядок и готовит пополнение. Задачи получите, когда дивизию поставят в первый эшелон, – Востриков придвинул ко мне чернильницу. – Сдавайте отчёт до пятницы.
Я взял листы и остановился в дверях:
– Товарищ майор, а если я схожу посмотреть на передний край? Сам, с двумя людьми. Без задачи, просто посмотреть.
Востриков поднял голову.
– Зачем?
– Чтоб потом не смотреть в первый раз, когда прикажут.
Он смотрел на меня секунд пять.
– Участок полковой, – выговорил он наконец. – Полк вас туда не пустит без бумаги, а бумагу вам никто не даст, потому что вы там никто. Идите и пишите отчёт.
Я вышел, постоял на крыльце и, поморщившись от неприятной для меня бумажной работы, пошел писать отчет по расходу боеприпасов за второй квартал. Я его писал в жизни четыре раза, и все четыре раза он у меня сходился со второй попытки, потому что первая всегда была честная. Здесь задачу облегчало то, что «честно» у меня при всем желании не получится – я же не видел.
Закончив, я пошел искать Мятлева, и нашёл его в саду.
– Товарищ старший сержант, у нас в роте кто-нибудь ходил на этот участок? До ранения Заславского.
– Ходили. В мае трижды.
– Кто?
– Я ходил. Шабанов. Пшеничный на дневку сидел.
– Схема есть?
Мятлев чуть помедлил.
– Схема есть у меня в голове, товарищ капитан. Бумаги нету, бумагу я в отдел сдавал.
– Нарисуете?
– Нарисую, – он посмотрел на меня. – А зачем?
– Затем, что дивизию поставят в первый эшелон, и в тот же день майор Востриков вызовет меня и прикажет к утру организовать языка. И я не хочу в этот момент узнавать, что там за речка и где у неё брод.
Мятлев подумал, потом сел к вкопанному столу, взял из-под лавки палку и разровнял ногой землю.
– Тогда лучше на земле, – решил он. – На бумаге я плохо. Тут вот речка…
Рисовал он двадцать минут. Через десять к нам подсел Шабанов – молча, потирая украшенную синяком челюсть – и стал поправлять, где Мятлев ошибался. Через пятнадцать откуда-то возник Тюлькин и сообщил, что у сапёров второго полка есть немецкая карта этого участка, только они её никому не дают, но, если очень надо, он попробует достать.
– Попробуйте, товарищ старшина.
– А что за неё дать?
– Часы есть карманные, серебряные, с капрала снял.
– Это дело! – одобрил Тюлькин.
Пшеничный подошёл последним, постоял над схемой, посмотрел, ткнул пальцем в правый край и сказал:
– Тут высотка. С неё пойма как на ладони. Немец там сидит с апреля.
И ушёл обратно к забору. Рота шла мимо по своим делам, косилась и делала вид, что ей всё равно, а мы вчетвером сидели над куском разровнённой земли и полтора часа изучали передний край, к которому нас никто не пускал.



























