Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Глава 2
Калюжный неделю как ходил старшим лейтенантом, и ему, морскому мичману, это давало пищу для размушлений. Курсов он не проходил ни разу. Младшего ему дали приказом по армии за Кавказ – пришла бумага, в бумаге фамилия, и всё. Старшего – точно так же, только бумага была короче. Он оба раза читал её, шевеля губами, и оба раза выглядел так, будто ему прислали не звание, а квитанцию.
– Понимаешь, Васько, – он второй день разглядывал свои кубари с недоверием. – Я мичман. Мичмана в меня четыре года вбивали. А тут пишут – старший лейтенант, будто на базаре сдачу дали. Хучь бы поучили для приличия.
– Хочешь на курсы?
– Та не хочу.
– Тогда чего ноешь?
– Так обидно ж, – он развёл руками так, будто у него отняли последнее.
Задачу нам поставили в пять утра, и она была похожа на ту, за которую в прошлый раз я писал объяснительную.
– Двадцать два километра, – Одинцов вёл карандашом по карте, не глядя на меня. – Станица с элеватором, твой пленный не соврал: авиация подтвердила, машины идут туда третьи сутки. Вопрос – что они там строят, чем и зачем.
– Понял.
– Не понял, – он всё-таки поднял голову. – Мне нужен рубеж: где начинается, где кончается, что за проволока, есть ли артиллерия. Мне не нужен фейерверк. Я знаю, что ты умеешь, я это в тридцати донесениях читал.
– Товарищ подполковник.
– Что?
– А если по дороге попадётся что-нибудь, чего жалко не тронуть?
Одинцов положил карандаш и долго смотрел на меня:
– Сидорин, если ты мне разбудишь их раньше, чем полк подойдёт, они успеют закопаться вдвое глубже, и потом эту станицу будут брать три дня и две тысячи человек. Тебе арифметика понятна?
– Понятна.
– Вот и иди.
Арифметика была понятна, и я сосчитал, сколько мне нужно для задачи – восемнадцать человек. Первый взвод Гацоева целиком – двенадцать. Со мной Калюжный, Лунарь с двумя своими и трое из третьего, Колькиных, включая самого Кольку, потому что оставлять его при роте, когда идёт дело – это получить в роте одного очень несчастного сержанта.
Из восемнадцати шестеро были из последнего пополнения. Это плохо, но лучше не бывает: не таскать салаг вовсе – значит через месяц иметь роту, где салаги остались салагами.
Вышли в семь вечера. Вёл Лунарь.
Я поставил его вести не из доброты. Я поставил его вести, потому что пообещал ему взвод за дело, и мне нужно было либо отдать взвод, либо закрыть тему навсегда, а тянуть – хуже всего.
Он вёл хорошо. Вёл так, будто у него в голове лежала карта, которой у нас не было: обходил хутора не по дуге, а по логике – там, где собаки, там, где не спят, там, где к вечеру гонят скотину. Один раз он положил всех в бурьян за минуту до того, как по дороге в трёхстах метрах прошла немецкая колонна с фарами. Никто, кроме него, её не слышал.
– Ты как понял? – шёпотом спросил Гацоев, когда колонна ушла.
– Земля, – Лунарь пожал плечом. – Она ж дрожит, товарищ старший сержант. Как трамвай подходит – так же.
– Какой трамвай? – не понял Гацоев.
– Ростовский, – ухмыльнулся вор.
Гацоев подумал и задал самый неуместный и логичный из вопросов:
– А ты в Ростове чего делал?
– Работал, – скромно потупился Лунарь.
К полуночи мы вышли к станице и полтора часа делали то, за чем нас посылали.
Рубеж был настоящий. Не заслон, не окопчики в снегу, а траншея полного профиля по гребню, отрытая со всем орднунгом, с обложенными дерном брустверами и ходами сообщения. Перед траншеей, в два ряда вбитых в шахматном порядке кольев, шла колючая проволока.
– Метров триста уже готово, – шёпотом доложил Гацоев, вернувшись из-под самой проволоки. – И дальше копают. Слышно.
Раскопки действительно было слышно, причем даже отсюда – кто-то бил киркой в мерзлую землю, кто-то ругался по-немецки, и все это было довольно громко.
Мы отползли, обошли по низине и вышли к правому флангу, и там я нашёл то, ради чего стоило ползать: капониры. Четыре штуки, пустые, вырытые под орудия, с аппарелями и с накатанным подъездом.
– Батарею ждут, – сказал Лев, лёжа рядом. – Или две.
– Записывай.
Он записывал в темноте, не глядя на бумагу. За полтора часа мы вынесли оттуда всё, что можно было вынести глазами: длину траншеи, стыки, две пулемётные площадки, схему проволоки, капониры, дорогу, по которой возят лес. Этого хватало. С этим уже можно было разворачивать полк не вслепую, а у Одинцова не будет повода капать мне на мозги.
– Уходим, – велел я. – Домой другой дорогой, через совхоз.
Через совхоз – это крюк в четыре километра, и я честно сказал себе, что беру его ради безопасности.
Бывший совхоз лежал в стороне от станицы – десяток длинных кирпичных построек, коровники, машинный двор, водокачка. До войны тут держали скот, а немцы держали то, что держат немцы.
Я лежал на насыпи бывшей узкоколейки, смотрел вниз, и у меня натурально бежали слюни. Ящики стояли штабелями под навесами, штабеля были укрыты сетью, а под сетью угадывались не ящики даже, а порядок: снарядные – отдельно, длинные – отдельно, у дальней стенки бочки. Двор был расчищен и накатан колёсами. У ворот стояли две машины, и одна из них была наполовину разгружена.
Склад боеприпасов дивизионного уровня. Не полкового. Дивизионного.
Под Одессой я поднял на воздух два таких. Первый вышел грязно и почти случайно, а вот второй – второй ушёл в небо так, что нас снесло взрывной волной в кювет, и потом трое суток немцы стреляли вдвое реже, потому что стрелять им стало нечем.
Я лежал, смотрел вниз и понимал, что Одинцов был прав со своей арифметикой. Но здесь же тоже чистая арифметика – основные немецкие части уходят, и совсем не факт, что конкретно этим привезут еще БК.
– Васько, – тихо позвал Калюжный.
– М?
– У тебя лицо.
– Что лицо?
– Как у кота, шо на сметану глядит.
– Считай охрану, – велел я.
Охраны насчитали девятнадцать человек. Для восемнадцати нас это очень много. Но девятнадцать в четыре часа утра, в тепле, в караулке, при двух постах у ворот и одном у навесов…
– Тихо не выйдет. – Гацоев отнял бинокль от глаз. – Тут пока до караулки дойдёшь, десять раз спалишься. Двор голый.
– Лунарь? – обратился я к другому спецу.
Горец дернул перебитой бровью, вор признался:
– Все вокруг обнести за час могу, командир, а склад – хрен.
Я оглядел насыпь.
Насыпь шла над двором метрах в двухстах, дугой, и была выше двора на добрых пять метров. Двор просматривался весь. Караулка стояла торцом, дверь на нашу сторону. За насыпью – овраг, по оврагу уходить хоть под огнём, хоть без.
Позиция была такая, что хоть экскурсии води. Кафедра тактики, наглядное пособие, вход по билетам. Невозможно просто уйти.
– Дегтярёв на левый край, – начал я. – Второй – на правый. Гацоев, твои по фронту, залпом по моей команде. Стрелять по караулке и по двору, дверь не выпускать. Лунарь, твои трое – вниз, к оврагу, отсекать тех, кто побежит.
– А ты? – спросил Калюжный.
– А я по постам.
Он посмотрел, как я снимаю с плеча винтовку, и ничего не сказал. Она осталась при мне, и я её носил, чистил и не ленился сжигать патроны на тренировки. Если сравнивать с профессионалами, стреляю плохо. Если сравнивать со стрелковыми частями, стреляю отлично.
Я лёг, вдавил приклад в плечо и нашёл в перекрестье часового у навесов. Слева устроился Журавлёв – подпёр щёку кулаком и смотрел, как я целюсь. Тимофей погиб в ноябре, я его сам закапывал, так что вижу его исключительно от недосыпа. Моргнул – пусто.
Задержал дыхание. Нажал.
Дальше было двенадцать минут работы, которую было нельзя сделать чисто. Первого я снял сразу. Второго – со второго выстрела, и он успел заорать. На третьей секунде ударили оба дегтярёва, и караулка перестала быть караулкой: сорок с лишним пуль в бревенчатый торец, потом ещё сорок, потом ещё.
Дверь всё-таки открылась. Оттуда выскочили трое. Двое сразу легли, а третий побежал не к воротам, а вбок, к машинам, где залёг за колесом, и оттуда начал стрелять – грамотно, короткими, не показываясь.
– Колька! – крикнул я.
– Вижу!
Третий взвод бросил три гранаты, две не долетели, а третья долетела, и стрелять из-за колеса перестали.
Двое немцев ушли к оврагу. У оврага их встретил Лунарь со своими – я не видел как, но слышал: две короткие очереди и тишина.
К пятой минуте внизу перестали отвечать.
К девятой мы спустились.
К двенадцатой я пересчитал своих – все были на месте.
Двор пах гарью, соляркой и почему-то яблоками. У навесов лежал раскрытый ящик, и в ящике аккуратными рядами лежали немецкие ручные гранаты, и Калюжный смотрел на них так, как я полчаса назад смотрел на весь склад.
– Пятнадцать минут, – я оглядел двор. – Гурьев, твои на воротах и на дороге. Гацоев, готовь заряды. Лунарь, Лев – шарите по навесам, ищете взрыватели и запалы, немецкие подрывные машинки берите все, сколько сможете.
– А мы? – спросил Калюжный.
– А мы с тобой и с Гурьевым идём смотреть, что там в дальнем коровнике.
Что-то внутри шевельнулось и попросило быстренько подорвать здесь всё и свалить, но я списал беспокойство на усталость и недосып – ниче с нами за пятнадцать минут не случится.
Дальний коровник оказался лучше, чем я надеялся. Там стояла техника – не машины, а имущество: катушки кабеля, ящики с телефонными аппаратами, ротные миномёты в смазке, штук шесть, и стеллаж с чем-то длинным в промасленной бумаге.
Лев развернул один свёрток, поднёс к фонарю и хмыкнул.
– О. Мортирки.
– Чего?
– Насадка на карабин, – он повертел железную дудку в руках, как повар вертит незнакомый нож. – Гранату вставляешь, специальным патроном выбиваешь. У них к ней бывают кумулятивные, для брони.
– И где кумулятивные?
Лев поискал по стеллажу и вытащил плоскую коробку, разрисованную чёрным.
– Вот эти. Пять штук.
– Берём. Кто у нас с карабином?
– У меня карабин, – Калюжный похлопал по ремню.
– Значит, тебе и воевать.
– Та я ж из неё сроду не стрелял.
– Никто не стрелял. Лев тебе по дороге расскажет.
Я крикнул наружу, чтоб прислали салаг – таскать. Прибежали четверо, и среди них тот круглолицый, чью фамилию я всё никак не мог удержать в голове: то ли Кузьмин, то ли Кузнецов, и я в третий раз спросил, и он в третий раз ответил, а я в третий раз не запомнил.
Они успели вынести два ящика гранат, коробку с кумулятивными и три катушки кабеля, а потом со стороны дороги раздался рев моторов.
Гурьев вошёл в коровник спиной вперёд, не оборачиваясь.
– Вась, броневик, – выговорил он. – И два грузовика. От станицы.
– Далеко?
– Восемьсот. Идут медленно, фары не гасят.
Восемьсот метров по накатанной дороге – это две минуты. Не считая того, что они уже слышали выстрел.
– Все наружу. Цораев, заряды кладёшь сейчас и как есть, длинный шнур, не тяни красиво. Лунарь, машинки, если нашёл – на второй штабель. Гурьев, свой взвод на насыпь, к оврагу, прикрываешь отход. Колька, туда же. Петро – за мной.
– Куда?
– К воротам.
– Васько, ты сдурел?
– Я с мортиркой, – сказал я. – Ты с мортиркой. Лев, за нами, объяснишь на ходу.
Обидевшийся было сапер – Цораеву, минометчику, подорвать все велели, а ему нет! – кивнул и побежал за нами, пытаясь объяснить сухопутному мичману, как заряжать штуку, которую сам видел впервые в жизни:
– Вот кольцо совмещаешь! Граната до упора! Патрон холостой, деревянная пуля, тут в подсумке! Приклад в плечо не бери, лучше в землю упри, а то ключицу сломает!
– Шо⁈
– В землю упри!
Броневик въехал в ворота на скорости, и это его убило.
Если бы он остановился за воротами и работал с дистанции, мы бы ничего ему не сделали. Но у него была задача проскочить и посмотреть, и он проскочил.
Калюжный упёр приклад в землю, как учили полминуты назад, задрал ствол под немыслимым углом и выстрелил.
Первая граната ушла в стену коровника метрах в десяти от броневика.
– Ниже! – заорал Лев.
Вторая попала.
Она попала в борт, чуть выше колеса, и лопнула не так, как лопаются обычные гранаты, а коротко и жирно, будто кто-то со всей дури захлопнул дверь в закрытом помещении. Броневик проехал ещё метров пять по инерции, ткнулся в штабель ящиков и встал. Из смотровой щели пошёл белый дым, потом чёрный. Никто из него не вылез.
Калюжный сидел на земле, обняв карабин, и смотрел на это с открытым ртом.
– От це да…
Грузовики остановились, не доезжая ворот, и с них посыпалась пехота. Вечер перестал быть томным.
Их было много. Не рота, но взвода полтора – тридцать, может, сорок нацистов, и они разворачивались не как обозники, а как люди, которых учили: сразу в стороны, сразу залегли, сразу два пулемёта на флангах.
– Отход! – заорал я. – К оврагу! Гацоев, шнур!
Дальше двор превратился в то, что бывает всегда, когда восемнадцать человек уходят от сорока по открытому месту.
Я стрелял из журавлёвской винтовки, лёжа за колесом машины, и снял двоих, зная, что это ничего не решает. Гацоев поджёг шнур и побежал, петляя. Гурьев с насыпи бил длинными, не жалея.
Салаги побежали не туда.
Они побежали не к оврагу, а вдоль забора, потому что вдоль забора казалось ближе и потому что забор – это стенка, а стенка кажется защитой всякому, кто не привык, что пулемёт прошивает доски насквозь.
Их положили за десять секунд. Троих. Того круглолицего, Кузьмина или Кузнецова, и ещё двоих, чьи фамилии я знал не лучше.
– Куда⁈ – орал Колька с насыпи. – Назад!
Возвращаться было уже некому.
А потом от оврага вдоль забора побежал обратно один человек.
Лунарь бежал не пригибаясь – он бежал так, как бегают по крыше, когда внизу двор с собакой: коротко, рвано, меняя ногу. Добежал, упал, ухватил круглолицего за ремень и потащил волоком, спиной вперёд, потому что переворачивать было некогда.
Гурьев с насыпи бил длинными поверх него, и Гацоев бил, и я бил, и все стволы роты в эти двадцать секунд работали на одного вора.
Он дотащил до угла коровника и свалился с ним в яму.
Круглолицый умер там же, минуты через полторы. Лунарь вылез с пустыми руками, злой и в чужой крови.
– Не успел, – сказал он мне. – Дышал же, когда брал.
– Знаю. Уходим.
Мужики ничего ему не сказали. Мужики вообще молчали – смотрели, как он вылезает из ямы, и потом смотрели ему в спину всю дорогу до оврага.
Заряды сработали, когда мы были в овраге, метрах в двухстах, и это спасло остальных, потому что немцы в этот момент как раз поднялись для броска.
Сначала ушёл первый штабель, и это было почти скромно. Потом взялся второй, и вот тогда стало по-настоящему громко. Земля дважды ударила снизу в живот. Над совхозом встал огненный столб, распухший в гриб, и от него в стороны полетело всё, что там лежало три недели: снаряды, ящики, куски навесов, горящие бочки. Что-то тяжёлое прошло у нас над головами до боли похожим на паровозный гулом. Штабеля рвались ещё минут двадцать, вразнобой, и каждая серия подсвечивала овраг так, что было видно лица.
Лица были некрасивые.
Под Одессой, когда я поднял второй склад, я лежал в кювете и ржал как ненормальный – от радости, от адреналина, от того, что вышло. Сейчас я лежал и считал.
Восемнадцать вышли. Пятнадцать уходят. Круглолицего звали Кузьмин, Николай. Склад дивизионного уровня – это тысячи снарядов, которые не прилетят по нашей пехоте. Трое салаг – это трое салаг, которые пробыли в роте девять дней.
Паскудная арифметика сходилась отлично.
– Уходим. Гацоев, ведёшь. Лунарь замыкающим, следы затирай.
Одинцов встретил меня в восемь утра, в хате, и минут пять молчал. Донесение лежало перед ним. Там были рубеж, проволока, четыре батареи, точки, где немец копает, и всё, за чем нас посылали – потому что рубеж мы посмотрели хорошо.
Ниже был отдельный абзац про склад.
– Трое, – он поднял на меня глаза.
– Так точно.
– Из последнего пополнения.
– Так точно.
Он потёр веки.
– Дивизионный склад, Сидорин. Ты понимаешь, что мне за него, скорее всего, скажут спасибо?
– Понимаю.
– А за то, что ты разбудил гарнизон за сутки до подхода полка, мне скажут другое. И вот эти две вещи будут в одном разговоре, и я в нём буду выглядеть человеком, который не управляет своей разведротой, – он придвинул к себе бумагу. – Представления пиши. На кого?
– На Калюжного – за броневик. На Лунаря – на сержанта и на должность.
– На вора твоего?
– Он вывел группу двадцать два километра и обратно без единого касания. И он не мой вор, товарищ подполковник. Он мой командир четвёртого взвода.
Одинцов посмотрел на меня и махнул рукой.
– Пиши.
Лычки Лунарю привёз писарь через четыре дня, вместе с приказом по полку. Рота встретила это спокойно, и вот это спокойствие и было главным. Никто не поздравлял, никто не подходил жать руку – просто перестали делать некоторые вещи. Перестали замолкать, когда он подходит. Перестал Синицын через раз ронять «а у нас нынче начальство с ходками». Вечером ему принесли подшить подворотничок, хотя он никого не просил.
– Товарищ капитан, – окликнул он меня. – А чего они?
– А чего ты хотел? Чтоб в ножки кланялись?
– Та нет. – Он потрогал лычки, будто проверял, на месте ли. – Просто думал, оно как-то поторжественнее будет.
– Перебьёшься.
Приказ на Кольку пришёл в тот же день, к вечеру, и был он на четверть страницы: направить сержанта такого-то на курсы младших лейтенантов при армии, срок прибытия – двадцать четвёртое.
Колька прочёл его три раза и посмотрел на меня совершенно больными глазами.
– Товарищ капитан. А это надолго?
– Месяца три.
– А рота?
– А рота никуда не денется.
– А если…
– Коль, – я забрал у него бумагу. – Ты полтора года хотел лейтенанта. Ты об этом Сашке говорил, мне говорил, даже котам бродячим говорил – я слышал.
Колькины уши покраснели – совсем как в начале войны.
– И вот – заслужил. Ты чего сейчас торгуешься?
Он помолчал.
– Так вы ж без меня в наступление пойдёте, – горестно, тихо выговорил будущий офицер.
– Я попрошу Ставку, может дождемся тебя, – пообещал я.
Колька фыркнул, забрал представление и козырнул:
– Спасибо, товарищ капитан!
– Иди собирайся.
Взвод у него принял Калюжный.
Я объявил это вечером, при роте, и Петро вышел из строя, посмотрел на мои кубари, на свои, на строй, и издал звук, который у него означает высшую степень удовлетворения жизнью.
– Ну от опять, – хохотнул он. – Був мичман – став ефрейтор. Був ефрейтор – став старший сержант. Теперь от старший лейтенант, замкомроты – и взвод. Мене шо, до генерала так и будут все время понижать?
Рота заржала.
– Товарищ старший лейтенант, – сказал я официально. – Взвод примете временно, до возвращения товарища сержанта.
– Та я ж понимаю, – он оглядел Колькиных, стоявших с постными лицами. – Хлопцы. Я вас за три месяца так выучу, шо вы своего Кольку не узнаете. Вин прийде лейтенантом, а вы вже будете люди.
– Мы и так люди, – буркнули из строя.
– Це мы побачимо.
Колька уехал двадцать третьего, на попутной полуторке, с вещмешком и с той самой немецкой гармошкой за пазухой.
Он всё оборачивался и махал, пока полуторка не съехала в балку, а мы стояли у дороги – я, Калюжный, Гацоев, Лев, Лунарь с новенькими лычками – и махали в ответ, и Федька орал ему вслед что-то про то, чтоб не забыл, кто его кормил.
Полуторка ушла.
– Тры мисяци, – Калюжный сплюнул в пыль.
– Три месяца, – согласился я.
– Васько.
– М?
– А чого ты на дорогу так дывышься? Уихав вже.
Я и впрямь смотрел. На обочине, шагах в двадцати, стоял дед Пантелей с карабином и глядел вслед полуторке. Довольный. Деда мы закопали в ноябре, а он стоит и радуется за Кольку. Моргнул – обочина пустая.
– Да так, накатило что-то, – поморщился я. – Пойдем.
Глава 3
Городок стоял на высоком берегу, и уже одно это заставляло лицо кривиться. Второе – камень. Не саман, не дерево, а нормальный жжёный кирпич конца прошлого века: купеческие лабазы в два этажа, склады с толстенными стенами, гимназия, пожарная каланча. Всё это строили люди, которые о войне даже не думали, а укрепления получились идеальными.
– Гля, красота какая, – Федька аж остановился. – Прям как в кино.
– Похоже, – согласился я. – Особенно вон та каланча.
Каланча торчала над крышами метров на тридцать и просматривала всю пойму, по которой нам предстояло идти. Таких я еще в мои времена насмотрелся – наверное, в каждом городе хоть одна, но сохранилась.
Полк подошёл третьего апреля и встал.
Мы работали двое суток, и за двое суток я узнал про этот городок больше, чем его собственный голова знал за всю жизнь.
Немец сидел плотно и грамотно. Пойма перед городом простреливалась двумя пулемётными точками из каменных подвалов – не из окон, а именно из подвалов, из продухов на уровне земли, куда попасть можно только прямым попаданием. Дорога была перекопана и заминирована в три ряда. Мост через приток – подорван и обвален с той стороны.
Но при этом немец уходил. Это было видно по мелочам, и мелочи копились двое суток.
В первую ночь Лунарь притащил из-под самой окраины немецкую полевую сумку полкового ветеринара, оставленную на телеге. Ветеринар при хозяйстве нужен, пока хозяйство есть. Сумку бросили, а сам ветеринар, похоже, уже свалил.
Во вторую ночь Гацоев вернулся и доложил, что от каланчи сняли и увезли телефонный кабель. Не перерезали, а именно смотали и увезли – двести с лишним метров хорошего кабеля немец ни в жизнь не бросит.
Днём над городком трижды поднимался жирный чёрный дым: жгли бумагу. Бумагу жгут не тогда, когда собираются держаться.
А к вечеру второго дня Лев, лежавший со мной в бурьяне и считавший ходки грузовиков, сказал:
– Командир, а они станки вывозят.
– Какие станки?
– С МТС. Вон, третий рейс – под брезентом длинное, и садится машина низко. Токарный это.
– Уверен?
– Я токарный от сеялки отличу, – обиделся инженер.
Немец грузил станки. Немец, который собирается держать город, станки не грузит – у него для этого нет ни машин, ни времени.
За двое суток мы потеряли двоих.
Первого – на минном поле в пойме, в первую же ночь, из новеньких. Он взял левее, чем шёл Гацоев, метра на полтора взял, и сразу заплатил за нарушение приказа «идем след в след».
Второго – на третьем часу третьей вылазки, глупо и обидно: немцы пустили осветительную ракету наугад, просто от скуки, и парень дёрнулся. Дёргаться нельзя. Лежи и терпи, ракета сама сдохнет.
Гурьев тащил его на себе метров четыреста, и притащил уже мёртвого.
– Вась, – он никак не мог отдышаться. – Я ж ему говорил. Три раза говорил.
– Знаю.
– Всем говорю. Каждому.
– Знаю, Антон.
Он посидел, вытер лицо рукавом и пошёл мыться.
Во вторую ночь я лазил сам, потому что мне надо было своими глазами посмотреть на подвалы. Мы обошли пойму низом, по старой промоине, и вышли к городку с востока, где стояли те самые лабазы. Со мной были Гацоев и Лунарь.
Лабазы оказались лучше, чем я думал, и вместе с тем хуже, чем я думал. Лучше – потому что между ними шёл проулок, узкий, не простреливаемый ни одной точкой, и по нему можно было втянуть в город хоть роту.
Хуже – потому что стены. Я подошёл и потрогал, как Лев трогает, ладонью. Кирпич был холодный, гладкий, положенный так плотно, что нож в шов не лез.
– Метр, – шепнул Лунарь, приложив ухо и стукнув костяшкой. – А то и полтора.
– Откуда знаешь?
– Я такие вскрывал, командир. До войны, – он подумал и уточнил. – Не эти конкретно.
– Утешил.
Внутрь мы не полезли – там было тихо, а тихо в таком месте бывает по двум причинам, и вторая мне не нравилась. Обошли по проулку до угла и легли смотреть площадь.
На площади стояла церковь, стояла водокачка, стояли три грузовика, и у грузовиков курили человек шесть. А на ступенях церкви, спиной к нам, сидел майор Дзагоев.
Сидел, как всегда сидел, – расставив локти на коленях, и папаха у него была сдвинута на затылок. Ахсар Батрадзович погиб в ноябре, я лично его хоронил и лично докладывал наверх, и сейчас он сидел на ступенях в занятом немцами городе. Зачем с гор-то спустился?
Я моргнул. Дзагоева не стало.
– Командир, – тронул меня Гацоев. – Ты чего?
– Считаю.
– Шестеро их.
– Вижу, что шестеро.
Мы отползли.
Обратно шли той же промоиной и на середине наткнулись на секрет.
Наткнулись некрасиво: Гацоев шёл первым и просто встал. Я в него врезался, а Лунарь врезался в меня. Впереди, метрах в двенадцати, в промоине сидели двое и негромко разговаривали. Один из них при этом ел.
Обойти было нельзя – справа обрыв, слева открытое поле, до утра часа три. Гацоев показал два пальца и мотнул подбородком: беру левого. Я показал ему кулак: не берёшь. Он показал, что у него нож, а я показал, что у меня приказ, и мы очень содержательно поговорили таким способом секунд двадцать.
Потом Лунарь тронул меня за рукав и показал наверх. Наверху, по краю промоины, шла тропа – козья, узкая, и по ней можно было пройти над самыми немцами, если весишь как Лунарь и умеешь ходить как Лунарь.
Он ушёл наверх раньше, чем я успел решить.
Дальше было так: над немцами прошелестело, оба задрали головы, и в эту секунду Гацоев прошёл двенадцать метров за три шага. Того, который ел, он снял сразу, ножом под ухо. Второй успел развернуться и открыть рот, и его я поймал уже сам, поперёк корпуса, и мы с ним упали в промоину, и он подо мной пытался достать пистолет, а Лунарь свалился сверху и придавил ему руку коленом.
Немец оказался жилистый и очень злой. Он укусил меня за предплечье через рукав шинели, и я его за это ударил лбом в переносицу, после чего он обмяк и был связан собственным ремнём.
– Живой? – выдохнул Гацоев.
– Дышит.
– Тогда потащили. Командир, у тебя рука.
– Зубы у него ниче вроде, авось не загноится.
– Ты его в переносицу лбом бил, – заметил Лунарь с профессиональным уважением. – Не по уставу.
– Уставом части тела в бою не оговариваются.
Немец оказался обер-ефрейтором из сапёрного взвода. Допрашивали его при помощи Льва в блиндаже полкового штаба, а я стоял в углу и слушал.
Обер-ефрейтор был напуган, у него болел сломанный мной нос, Вермахт по всему фронту отступает, и от всего этого немец говорил обильно и охотно.
– Так, – Лев отложил карандаш минут через двадцать. – Их батальон уходит в ночь на шестое. Приказ у них с третьего числа.
– Численность?
– Около четырёхсот. Плюс два взвода из хозяйственных, плюс артиллеристы, но артиллерию они уже вывезли, кроме двух орудий.
– Прикрытие кто?
– Одна рота и пулемётчики. Остаются до утра, потом снимаются и уходят пешим порядком на запад.
Я подошёл ближе.
– Спроси, что его взвод делал в городе последние два дня.
Лев спросил. Немец ответил длинно, и Лев вдруг замолчал и переспросил, чего он никогда не делает.
– Что?
– Он говорит, они возили ящики в подвал элеватора и в подвал гимназии. Ящики тяжёлые, по двое несли.
– Взрывчатка?
– Он не знает. Он сапёр, но взвод дробили по задачам, и его отделение только таскало. Говорит, ящики опечатанные.
Я посмотрел на карту, где элеватор был обведён карандашом, а гимназия – крестиком.
Элеватор с зерном. Гимназия, в которой, по словам местных, сидят человек полтораста жителей, которых немцы согнали туда позавчера «для порядка».
Может, там и не взрывчатка. Может, там консервы, документы или ещё какая-нибудь дрянь. Но узнать это можно ровно двумя способами: войти сегодня или прочитать послезавтра в донесении о том, что мы нашли на пепелище.
– Ведите его в тыл, – велел я. – Лев, всё записал?
– Всё.
– Пошли к Одинцову.
Под утро из города приплыла девчонка. По ледяной воде, в апреле. Приток в этом месте метров пятнадцать. Приплыла она в исподнем, а платье несла на голове, свёрнутое узлом – и всё равно намочила. Часовой второго взвода чуть её не пристрелил, потом чуть не утопил, вытаскивая, потом укутал в свою шинель и под ошалелыми взглядами бойцов привел ко мне.
Лет ей было шестнадцать. Кружка с горячим чаем быстро согрела ей руки, но зубы у неё стучали так, что первые пять минут понять ничего было нельзя.
– Еще чаю сделай, Федь. Только без спирта.
Додумается «для сугреву» – сейчас-то девочка мой чай пьет.
– Так я ж понимаю.
– Правильно понимаешь.
Согревшись, она рассказала следующее – немцы позавчера согнали в гимназию тех, кто не успел уйти – бабы, дети, старики, человек полтораста. Сказали: для порядка, чтоб не мешались. Кормят раз в день. Из гимназии не выпускают, у дверей часовой.
Отец у неё еще давно ушел в партизаны, и с тех пор о нем нет вестей, а мать – в гимназии.
– А ты как вышла?
– Через уголь, – она мотнула мокрой головой. – Там подвал, а из подвала ход в котельную, а в котельной окошко.
Я переглянулся с Гацоевым и спросил гостью:
– Нарисуешь?
– Я не умею рисовать.
– А ты попробуй как-то по-другому. Палочками сложи, например.
Она сложила из палочек, и это оказалось лучше половины схем, которые мне рисовали кадровые командиры.
– Ящики они куда носили?
– В подвал, – она подняла глаза. – Дяденька капитан, а зачем в подвале ящики?
* * *
Доклад я делал на рассвете пятого, в блиндаже, и делал честно. Разложил схему. Показал минные поля, две подвальные точки, каланчу, проулок между лабазами. Показал, где немец спит, где немец наблюдает, откуда бьёт миномёт.
Одинцов слушал молча и в конце спросил ровно то, что должен был спросить:
– Артиллерию когда подтянут?
– К полудню обещают.
– Значит, работаем завтра с утра. Полдня на пристрелку, ночь на подготовку, утром вылизываем подвалы и идём.
Всё правильно. Так и надо. Так учат, так пишут, так остаются живы люди.
– Товарищ подполковник. Он уйдёт ночью.
Одинцов поднял глаза.
– С чего?
– Станки грузит третьи сутки. Кабель снял. Бумагу жёг вчера дважды, сегодня утром ещё раз. Ветеринарную сумку бросили. Он не держится, он прикрывается. Ночью снимется, а утром мы войдём в пустой город.
– И прекрасно. Войдём в пустой город без потерь. Ты меня этим пугать собрался?
– В гимназии полтораста человек, товарищ подполковник. И туда двое суток носили опечатанные ящики.
– Пленный сказал, что не знает, что в ящиках.
– Не знает. И я не знаю. И вы не знаете.
Одинцов помолчал.
– Ты понимаешь, что это может быть мука?
– Понимаю. Мука в опечатанных ящиках, которую таскают по двое и по ночам.
Он побарабанил пальцами по столу.
– А может, тол.
– А может, тол.
Это была правда процентов на семьдесят. Достаточно, чтобы сказать вслух, и достаточно, чтобы самому в это поверить.
– Что предлагаешь?
– Сегодня вечером. Без артиллерии, пока немец занят погрузкой. У меня есть проулок между лабазами, куда не достаёт ни одна его точка. Я туда завожу роту, выхожу ему в спину и снимаю подвальные точки изнутри. После этого пойма чистая, и полк входит по-человечески.
– Ночью в городе.
– Не ночью. В сумерках. У него в сумерках самая суета, машины во дворе, все на погрузке.
Одинцов встал и прошёлся по блиндажу – три шага туда, три обратно.
– Сидорин, а тебе не кажется, что ты в последнее время очень много предлагаешь?
– Кажется.
– И?
– И я всё равно предлагаю.
Он остановился.
– Три часа тебе на подготовку. Иди.
Три часа – это мало. Это очень мало. Обычно на такое дело у меня уходит ночь: два раза проползти маршрут, посадить каждого на своё место, обговорить, кто за кем, кто кого прикрывает, что делать, если пойдёт не так, и что делать, если пойдёт совсем не так.



























