Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Глава 10
Посёлок назывался Криничный, стоял на бугре и был вытянут вдоль одной улицы километра на полтора. Немец сидел в нём вторые сутки. Я лежал в бурьяне на скате и третий час смотрел, как они устраиваются, а рядом лежал Пшеничный и смотрел то же самое, только внимательнее.
– Четыре, – озвучил он наконец.
– Вижу четыре. Пятый есть?
– Есть. За крайней хатой, под сеткой. Труба торчит.
Пять танков – загнаны между хатами на восточной окраине, где сад и плетни, и сверху их прикрывает листва. Немец пятился от нас третью неделю, огрызаясь, но пятился, а тут остановился и подтянул броню, и это означало, что завтра он собирается ударить нам во фланг, когда дивизия пойдёт мимо посёлка.
– Охранение?
– Двое ходят. Один у крайней хаты, второй между вторым и третьим, – Пшеничный помолчал. – Ленивые. Сходятся, курят, расходятся.
– Часто?
– Каждые полчаса примерно. Курят долго.
Я записал. За полтора километра, на западном конце улицы, у элеватора, стояли машины и было людно. Там у них, судя по всему, помещался и штаб, и хозяйство, и всё, что не помещается на восточной окраине. Элеватор был высокий, бетонный, с двумя проломами в верхней части – один смотрел на восток, вдоль улицы, второй во двор. В восточном проломе сидел пулемёт, и сектор у него был замечательный: вся улица.
– Пулемёт видишь?
– Вижу. МГ, на станке. Двое при нём.
– А во втором проломе?
– Пусто. Туда им незачем.
Я лежал ещё полчаса и считал. Полтора километра между танками и элеватором. Если рвануть танки, все, кто есть в посёлке, побегут туда – к танкам, потому что там пожар и потому что там их броня. Побегут по улице, которая простреливается из восточного пролома.
А если к этому времени в проломе будем сидеть мы, то…
Востриков выслушал и сразу нашёл слабое место.
– Как вы туда попадёте? В посёлок, где полтораста человек и пять танков?
– С юга, товарищ майор. Там балка, она подходит к садам метров на сто пятьдесят. Дальше плетни, огороды, за огородами хаты.
– А обратно?
– Обратно той же балкой.
– А если не той же?
– Тогда полем на запад, к речке, – сказал я. – Товарищ майор, я честно скажу: обратно я планирую плохо. Обратно будет как получится.
Востриков посмотрел на меня. Мы оба знали, что на этот участок дивизия выйдет послезавтра к вечеру, и что если танки уцелеют, то встретят они не разведроту, а два стрелковых полка на марше.
– Сколько людей берёте?
– Двадцать шесть.
– Много.
– Мало, товарищ майор.
Он побарабанил пальцами.
– Идите.
Пошли в час ночи, балкой. Двадцать шесть человек: я, Калюжный, Мятлев с его группой, Бабенко со своим взводом, Шабанов, Пшеничный, сапёры – двое, приданные из инженерной роты – и все, кого я мог взять, не оголив охранение.
Шли час. Балка была сухая, поросшая полынью, и полынь пахла так, что перебивала всё остальное, и это было хорошо: собаки в посёлке были, я их слышал ещё днём.
На выходе из балки разделились.
– Мятлев. Твоя группа – охранение. Двое ходят, курят каждые полчаса. Возьмёте обоих, когда сойдутся, и не раньше. Промахнётесь – вся работа насмарку.
– Понял.
– Сапёры со мной. Шабанов, Тюлькин, Ерохин – таскать. Бабенко, твой взвод сидит в огороде и никуда не лезет, пока я не скажу. Твоя работа начнётся потом.
– Есть.
– Петро. Ты со мной на элеватор, но сперва смотришь, как у нас получится. Пойдёшь вторым.
– А чего не первым?
– А того, что ты в темноте по чужому саду ходишь как медведь по бочкам.
– Клевета, – обиделся Калюжный.
Охранение Мятлев снял в час пятьдесят. Я этого не видел – я лежал за плетнём в шестидесяти метрах и слушал – но заметил, что через минуту от крайней хаты дважды мигнул фонарик, прикрытый ладонью.
Дальше пошла работа. Танки стояли между хатами носами на запад, укрытые сеткой и ветками. Экипажи спали в хатах – я видел, как они туда заходили вечером – и это было хорошо и плохо одновременно: хорошо, что в танках никого, плохо, что до хат двадцать метров и там семьдесят человек.
Толовые шашки таскали связками по четыре, обмотанными тряпкой, чтоб не стучали.
Первый танк. Я подлез под корму, на брюхе, лёг под моторным отделением, и стал прилаживать связку на решётку. Решётка была тёплая – его глушили часа три назад.
Зажигательные трубки резали заранее, ещё в балке, все на одну длину. Двенадцать минут. Двенадцать минут – это очень много, если сидеть, и очень мало, если идти полтора километра по посёлку, набитому немцами.
Второй танк. Третий – на этом Ерохин уронил связку. Связка глухо упала в траву со стороны немца, вышедшего покурить на крылечко. Тот обернулся, а я понадеялся, чтобы Пшеничный не отработал по нему из самых лучших побуждений – работать-то ему придется метров с семидесяти, и глушителя у него нет. Наш снайпер ждал, и дождался – из тени рядом с немцем поднялась тень Шабанова, блеснула сталь, и немца аккуратно уложили в теньке отдыхать.
Мы взялись за четвертый танк, а пятый стоял отдельно, за крайней хатой, под сеткой, и до него надо было идти через открытый двор, в котором спала собака. Собака проснулась, подняла на нас седую морду и раздумывала – гавкать или ну его, этот орднунг? Ее в Вермахт вообще-то не призывали, она местная.
Тюлькин присел на корточки и бросил собаке кусочек сала. Та встала, подошла и занялась делом. Занялись делом и мы, заложив тол под пятый танк.
Трубки зажгли в два двадцать восемь, все пять, с интервалом секунд в двадцать. Полтора километра по улице мы, разумеется, не пошли. Мы пошли огородами, за плетнями, вдоль всей улицы на запад. Я считал шаги и время, и время шло быстрее, чем шаги.
На восьмой минуте залаяли собаки на другом конце. На девятой в одной из хат зажгли свет, кто-то вышел на крыльцо в подштанниках, и Мятлев, шедший последним, положил его на крыльце ножом.
На десятой мы вышли к элеватору. Элеватор стоял среди огороженного забором двора, а во дворе стояли машины – штук восемь – и ходил часовой. В двух окнах административной пристройки горел свет.
Внутрь вела железная лестница снаружи, до второго яруса, а дальше – внутренняя. Калюжный посмотрел на часы:
– Одиннадцать.
– Пошли.
Часового снял Бабенко, и снял хорошо – подошёл сзади в открытую, потому что тот стоял к нам спиной и смотрел на восток, где начинали лаять собаки.
Мы пошли по лестнице. Внутри элеватора было темно, гулко и воняло прелым зерном. Лестница шла вдоль стены, и на каждом марше был пролёт, куда можно было упасть с любой высоты по выбору. Пулемётчики сидели наверху, у восточного пролома, и слушали лай. Их было трое, а не двое: расчёт, и при нём офицер с биноклем – этого мы не заметили, но погоды не сделает.
Мы поднялись на площадку, и в этот момент, ровно по расписанию, на восточной окраине рвануло, и рвануло красиво.
Первый взрыв был почти скромным, вторым и третьим накрыло что-то ещё – боекомплект или бочки – и над садами встал купол. Поселок залило тревожным светом.
Немцы у пролома вскочили. Офицер выпрямился во весь рост и заорал вниз, и это была последняя команда в его жизни, потому что Калюжный уже был у него за спиной. Расчёт мы сняли за семь секунд.
– Станок! – крикнул я.
Пулемёт стоял на треноге, привинченной к бетону четырьмя болтами, и смотрел он на восток, а нужен он нам был во дворе – во втором проломе, в четырёх метрах.
– Ключ есть?
– Есть, – Калюжный уже сидел на корточках у станины. – Шабанов, держи ствол. Ерохин, ленту не путай, клади в короб. Васько, посвети.
Я посветил – все внимание немцев сейчас совсем не на нас направлено.
Петро открутил гайки за полторы минуты, и всё это время внизу, во дворе, орали и заводили машины. Треногу они с Шабановым перенесли вдвоём, не разбирая. Она весила килограммов двадцать, и они пронесли её четыре метра по бетону, не уронив и почти не звякнув.
– Мешки давай! Под ноги мешки, а то она пляшет!
Мы перетащили мешки.
– Лента!
– Двести пятьдесят.
– Мало.
– Ещё коробка есть.
– Тащи.
К этому моменту двор был полон. Из административной пристройки, из хат вокруг, из машин – отовсюду выбегали люди и бежали к воротам, потому что на востоке горело и там были их танки.
Их набралось человек шестьдесят, и они толпились у ворот, потому что ворота были одни, а машина, которая пыталась выехать первой, встала в них поперёк. Калюжный лёг за пулемёт.
– Васько.
– А?
– Я ж говорил, шо флот всё умеет.
– Стреляй уже!
Калюжный нажал на спуск. Первую ленту он выпустил за сорок секунд, и двор к концу этой превратился в музей эффективности МГ-42.
– Лента!
Ерохин подал.
– Бабенко! Твоя очередь! Двор внизу, окна пристройки! Гранатами!
Взвод Бабенко работал снизу, от лестницы, и работал как надо: они не полезли во двор, а били с площадки второго яруса вниз, короткими, и швыряли гранаты в окна пристройки. Немцы сначала не поняли, откуда.
Потом поняли и стали отвечать – беспорядочно, снизу вверх, во все проломы сразу, и часть их пуль ушла в своих, потому что двор круглый, а бетон дает рикошеты.
Бегущие со стороны танков немцы тем временем начали падать на ровном месте – Пшеничный работает как договаривались.
Снизу, из-под крайней машины, ударил автоматчик. Он лежал там с самого начала и молчал, и я его не видел, и никто его не заметил. Курочкин в эту секунду менял позицию на площадке второго яруса. Он вышел из-за опоры, и его перевернуло и бросило на перила.
Демидов подполз, схватил его за ремень и потащил – и получил сам, в бок, ниже ремня.
– Гранатой под машину! – заорал Бабенко.
Кинули двое. Автоматчик замолчал. Демидова оттащили за опору, и Гальцев начал его перевязывать. Из окна пристройки ударил второй пулемёт – его успели вытащить, пока мы работали по двору. Очередь прошла по площадке, по опоре, по обоим. Я этого не видел. Я в это время был наверху и узнал уже потом.
Двор опустел, и Калюжный перенёс огонь на пристройку и на машины.
– Петь, машины не жги!
– Чому?
– Дивизия пойдёт, машины пригодятся!
– От ты хозяйственный, – восхитился Калюжный и стал класть точнее.
Второй пулемёт из окна пристройки достал нас на третьей минуте.
Очередь прошла по проёму, выбила бетонную крошку, Ерохин заорал и схватился за лицо. Шабанов уронил его на пол и накрыл собой, и ему самому прошло по спине, вскользь, разодрав гимнастёрку от лопатки до пояса.
– Живой⁈
– Царапнуло! – заорал Шабанов. – Больно, сука!!!
– Терпи!
Пулемёт из окна работал ровно и правильно, но он был ниже нас. Сняв с плеча оптику, я не удержался:
– Помнишь, Петь, как ты говорил, что не пригодится?
– Та я знал, шо ты все равно не послушаешь, – отмахнулся Калюжный.
Я лег у западного пролома, посмотрел секунд десять, дождался движения и выстрелил. Пулемет огрызнулся очередью, но пули летели нихрена не в меня, и я смог добрать первого номера вторым выстрелом.
Через двенадцать минут после начала стрелять стало не в кого. Я велел прекратить огонь, и в наступившей тишине было слышно, как на восточной окраине продолжают гореть и взрываться боекомплектами танки. Приятный такой звук.
Спустились. Во дворе я насчитал больше семидесяти. В пристройке взяли двоих живых, один из которых оказался писарем при штабе батальона, а второй – шофёром, и оба сидели под столом и очень хотели жить.
Документы штаба взяли целиком, вместе с сейфом, который вынесли вчетвером. Машины взяли четыре из восьми, остальные были побиты.
– Корабли бы поди не попортил, – прищурился я на Калюжного.
– Хлипкая техника у сухопутных, – пожал плечами Петро.
– Уходим, – велел я. – Раненых вперёд. Ерохина несите.
– Товарищ капитан, – подал голос Тюлькин от машин. – А может, на этих?
Я посмотрел на четыре немецких грузовика.
– А заведёшь?
– Обижаете.
Из посёлка мы выехали в три двадцать, на четырёх немецких машинах, с сейфом, двумя пленными, шестью ранеными и шестью убитыми – чуть ли не впервые за эту войну у нас появилась роскошь собрать всех погибших наших.
Выехали по западной дороге, к речке, и на выезде я в последний раз обернулся: на восточном конце Криничного горело так, что видно было небо, и время от времени оттуда прилетал очередной разрыв. Следующей ночью дивизия выйдет к поселку и пройдет его без единого выстрела.
Хоронили в полдень, за речкой, на бугре. Курочкин. Демидов. Гальцев. Ерохин – он умер в дороге, от потери крови, и мы ничего не могли с этим сделать. Синицын с Перекопа. И Мамедов из третьего взвода, которого убило во дворе, когда он полез снимать с немца автомат.
Копали быстро, потому что к вечеру снова идти. Я бросил горсть земли:
– Прощайте, мужики. Простите, если что не так.
Шабанов, спина которого была замотана так, что он не мог наклониться, взял землю и кинул сидя. Бабенко кинул и не отошёл, простоял, пока не подошёл Мятлев и не тронул его за рукав. Дали залп.
Пока мы хоронили, на востоке время от времени продолжали рваться снаряды. Гул был глухой, ленивый, совсем не боевой – так, авария.
Грохнуло.
– Четвёртый, – сказал Тюлькин, не переставая закапывать могилу.
– Третий, – не согласился Шабанов.
– Четвёртый. Третий был, когда мы Синицына клали.
Грохнуло.
– Товарищ старшина, а вы что, считаете?
– А чего не считать? Пять их было. Пять раз бахнет – можно спокойно обедать.
Грохнуло.
– А если два разом?
– Тогда обедать раньше, – невозмутимо ответил Тюлькин.
Мятлев воткнул лопату и вытер лоб.
– Пшеничный. Ты вчера сколько сделал?
– Не считал.
– Так все считают.
– А я не считаю, – Пшеничный смотрел на восток. – Считать – примета плохая.
Грохнуло.
– О! – обрадовался Тюлькин. – Пятый!
– Четвёртый, – поспорил Шабанов.
Обедали в третьем часу. Калюжный сидел на подножке трофейного грузовика, ел из кашу, и был этим всем очень доволен:
– Эх вы, сухопутные, – объявил он на весь двор. – Опять флот за вас всю работу зробив.
Секунду было тихо. Потом Шабанов, лежавший на животе, потому что сидеть не мог, поднял голову.
– Товарищ старший лейтенант, а станину кто тащил?
– Я тащил.
– Один⁈
– Ну, ты подсоблял, – милостиво согласился Калюжный.
– А ленту кто подавал? – подал голос кто-то из третьего взвода.
– А ленту Ерохин подавал.
Калюжный отложил котелок.
– Ерохин подавал, – повторил он громко и раздельно. – Двести пятьдесят и ещё двести пятьдесят. И третью коробку он же тащил, слепой уже. Так что вы, хлопцы, слушайте сюда: я – шо крейсер, а вы, получается, экипаж.
– От це другое дело, – хохотнул Мятлев, и я впервые услышал, как он кого-то передразнивает.
Рота засмеялась. Смеялись громче, чем шутка заслуживала, и смеялись долго, и я тоже смеялся, потому что после переклички смеяться нужно.
– Товарищ капитан, – Тюлькин присел рядом с новым котелком. – Вы бы поели.
– Ем.
– Вы полчаса одну ложку держите.
Я посмотрел на ложку. Ложка была пустая.
– Ну вот, – вздохнул Тюлькин и забрал её. – Давайте я вам горячего налью.
Глава 11
Гурьев приехал второго сентября, в обед, на попутной санитарной машине, и услышал я его раньше, чем увидел:
– А где тут капитан Сидорин⁈ Мне капитана Сидорина!
Голос у него был такой, что в саду перестали играть в домино. Я вышел из хаты, и он пошёл на меня через весь сад, разводя руки, и в этих руках было размаху метра на два, потому что Антон Гурьев ростом под потолок и в плечах не проходит боком в дверь.
– Ва-а-ася!
Обнял он меня так, что затрещали ребра – особенно больные.
– Тише, медведь!
– А чего тише⁈ – обрадовался он ещё больше. – Живой же!
– Ребро.
– Ой, – он меня отпустил и осмотрел с ног до головы, отставив на вытянутых руках, как покупатель осматривает коня. – Худой. Ты чего худой? В Крыму и то щеки шире были!
– Все спрашивают.
– Так все правы!
Тут его увидел Калюжный, и следующие полминуты я наблюдал, как обнимаются два человека, из которых один считает себя моряком, а второй море увидел впервые уже в армии, и оба орут.
– Петро!
– Антоша!
– Ты ж старший лейтенант!
– А то!
– И тельник! Гля, хлопцы, тельник!
– Заслужил, – потупился Калюжный.
– Врёшь.
– Ну выменял, – не стал спорить Калюжный.
Потом Гурьев наконец повернулся к саду и оглядел роту. Оглядел не спеша, щурясь на солнце, переводя взгляд с одного на другого, и рота смотрела в ответ – человек тридцать, все на месте, все при деле, все делают вид, что ужасно заняты.
– Так, – он упёр руки в бока. – А это, стало быть, разведка?
– Разведка.
– Хм.
И от его хмыканья зачем-то встало по стойке «смирно» аж три человека.
Приказ на него я выбивал шесть недель, и последние две выбивал не перевод, а вакансию: комвзвода не переводят просто так, под него нужна должность, а должность в моей роте была одна – третий взвод, которым временно командовал Мятлев в дополнение к своему.
Мятлев эту новость принял спокойно.
– Хороший? – только и спросил он.
– Хороший. С Одессы со мной.
– Тогда пусть.
Взвод Гурьев принял в тот же день и гонять начал в тот же час.
Гонял он громко:
– Ползком! Я кому говорю – ползком, а не на карачках! Ты чего задницу поднял⁈ Ты её немцу показать хочешь⁈ Он тебе в неё и попадёт!
Взвод ползал.
– Быстрее! Ещё быстрее! Вас бы в крымских горах на второй день как щенков передавили! По одному, слепых котят, двумя пальцами!
Взвод ползал быстрее.
– Стой! Смирно! – он прошёлся вдоль. – Кто последний полз? Ты? Фамилия?
– Красноармеец Пивоваров!
– Пивоваров, ты почему медленный?
– Не могу знать, товарищ младший лейтенант!
– А я знаю. Потому что ты жить хочешь неправильно. Ты хочешь жить лёжа, а надо хотеть жить быстро. Понял?
– Понял!
– Ни хрена ты не понял. Ползком!
К вечеру взвод его ненавидел, а к концу третьего дня взвод за ним ходил хвостом, потому что выяснилось, что Гурьев орёт всегда, а взысканий не пишет никогда, и что если у тебя что-то не выходит, он подойдёт и покажет сам – молча, спокойно и по три раза.
Шабанов, который к чужому взводу отношения не имел, ходил смотреть на это как на представление:
– Товарищ капитан, а он всегда такой?
– Всегда.
– А в бою?
– А в бою громче.
Вечером Гурьев сел с ротой ужинать, и через полчаса рота знала про Одессу, Севастополь, Крым и Кавказ больше, чем я успел рассказать за два месяца и Калюжный за неделю.
Тюлькин к нему присматривался особенно:
– Товарищ младший лейтенант, а вы курите?
– Не курю.
– Совсем?
– Совсем.
– А табачное довольствие?
– А табачное довольствие я меняю.
Тюлькин просветлел лицом, как человек, встретивший земляка в чужом городе:
– На что?
– На сахар обычно.
– Товарищ младший лейтенант, – проникновенно выговорил Тюлькин. – Нам с вами надо поговорить.
– Надо, – согласился Гурьев.
Разговаривали они до отбоя, а наутро у роты откуда-то появился бидон подсолнечного масла.
Шабанов притащил Гурьеву показать свою спину – вернее, то, что от неё осталось после элеватора – и объяснил, что это ерунда, но красиво.
– Красиво, – одобрил Гурьев. – А у меня вот.
Он задрал гимнастёрку, и по всему боку у него шёл рубец в две ладони.
– Ох ты!
– Ага.
– Осколок?
– Телега.
Стало тихо.
– Какая телега? – осторожно уточнил Шабанов.
– Обозная. В сороковом году дело было, в деревне родной. Ехал, задремал, упал, а там борт с гвоздём, – Гурьев опустил гимнастёрку.
Ржали минут пять, а довольный Гурьев добродушно посмеивался.
* * *
Речка называлась Мокрая Волноваха. Узкая, метров пятнадцать, и через нее шел мост – деревянный, на сваях, на две подводы шириной. Мост был нужен дивизии до зарезу.
Дороги в этих местах шли через балки, балки в сентябре ещё сухие, но артиллерию и обозы по ним не потащишь, а объезд – двадцать два километра на юг, и там ещё одна речка и ещё один мост, про который никто ничего не знал.
Немцы мост подготовили к подрыву. Это было видно с той стороны в бинокль: ящики под настилом у второй и третьей свай, провод по перилам, и на том берегу, у съезда, – блиндаж, из которого этот провод и выходил.
Охраняли мост человек двадцать при двух пулемётах.
– Заряд снимать некогда, – Лев опустил бинокль.
Льва мне выделили на трое суток, из инженерного батальона, и дали потому, что я написал рапорт с обоснованием, в котором слово «срочно» стояло четыре раза.
– Сколько тебе надо, чтоб снять?
– Минут двадцать. Если один – сорок.
– Двадцать минут у нас не будет.
– Значит, надо взять блиндаж раньше, чем они крутанут машинку – тогда заряд можно не трогать, он без тока сам не пойдёт.
– А если у них не машинка, а огнепроводный?
– Тогда всё равно блиндаж. Оттуда поджигать удобнее.
План был простой, но ненадежный – взять блиндаж быстрее, чем немцы в нём сообразят, что происходит. От воды до блиндажа было сорок метров открытого съезда. Днём – невозможно. Ночью – можно, если переправиться выше по течению и выйти к нему сбоку, вдоль обрыва.
– Гурьев. Твой взвод переправляется первым, выше моста на триста метров. Дальше идёте берегом, под обрывом, до съезда. Ваша задача – блиндаж. Только блиндаж, больше ничего.
– Понял.
– Гранатами не работать, пока не убедитесь, что провод перебит, и мост не рванет. Заходите ножами, если получится.
– А если не получится?
– Тогда как обычно, – пожал я плечами и повернулся. – Мятлев, твоя группа переправляется следом и идёт к пулемётам. Начинаешь только когда у Гурьева станет громко.
– Есть.
– Бабенко, твой взвод остаётся на нашем берегу у насыпи. Когда мост будет наш – переходишь и держишь въезд. Немцы полезут отбивать.
– Есть.
– Шабанов, Калюжный – со мной, идём за взводом Гурьева, но в сорока шагах позади. Пшеничный – на дневку, на левый берег, вон на тот бугор. Твоя работа – блиндаж и всё, что из него полезет.
Снайпер кивнул:
– Четыреста двадцать. Нормально.
Переправлялись в час ночи, вплавь, с оружием на плотиках из плащ-палаток. Вода в сентябре была уже холодная, и её пришлось терпеть минуты четыре, а потом очень долго терпеть ветер на том берегу.
Под обрывом шли гуськом, по щиколотку в иле. Гурьев вёл свой взвод так же, как водил его на Кубани: сам первым, оглядываясь через каждые несколько шагов, и остальные подтягивались за ним без команды. Я шёл в сорока шагах позади и смотрел, как он это делает, и понимал, что за полгода он прибавил в опыте.
У съезда встали.
Гурьев поднял руку. Взвод лёг. Он взял с собой троих и пошёл наверх – медленно, разбирая руками сухую траву, чтоб не шуршала.
Дальше я услышал, как открылась дверь блиндажа: скрип, короткий разговор двоих, и потом ничего.
Через полторы минуты сверху сдвоенно мигнул фонарик.
– Взяли, – выдохнул Калюжный.
– Пошли.
В блиндаже было четверо, и все четверо лежали, а машинка стояла на ящике, подключённая, и рядом с ней сидел на корточках немец с перевязанной головой, живой, потому что он спал в углу и Гурьев его будить не стал.
– Лев!
Лев влетел, посмотрел на машинку, отсоединил клеммы, обмотал концы тряпкой и развёл их в стороны.
– Всё. Теперь хоть пляшите.
Тем временем со стороны второй пулеметной точки бахнула граната, а после до нас долетели крики и пара одиночных выстрелов, из чего я сделал вывод, что первый расчет Мятлев сотоварищи смогли убрать тихо, а второй пришлось вот так.
Я посмотрел на часы – мост взят в два сорок.
Немцы пришли его отбивать в четыре, и пошли грамотно – после минут пяти минометных ударов по нашему берегу и мости, затем – пехота с двух сторон вдоль дороги.
Взвод Бабенко к этому времени уже перешёл и окопался у въезда, как я велел, и держал он хорошо. Гурьев со своими держал блиндаж и съезд, а я торчал посреди моста, и занимался прямыми обязанностями: командовал.
Первую атаку отбили минут за двадцать. Немцы отошли, оставив пару десятков своих лежать на холодной осенней земле, а потом сделали выводы и пошли второй раз – потихоньку, давая минометам сделать свою работу: мины стали ложиться по съезду.
– Гурьев! – крикнул я. – Уводи своих под обрыв!
Он услышал и стал уводить. Взвод пошёл вниз, к воде, по одному, а Гурьев остался наверху, потому что он всегда уходил последним, и это было правильно, и на Кубани он делал так же раз двадцать.
Мина легла в трёх шагах от него. Я в это время смотрел прямо на него, потому что ждал, когда он спустится, чтоб дать следующую команду.
Мина разорвалась справа от Гурьева – слишком близко! – и отбросила его ниже и левее. Отгоняя от себя мысли и чувствуя ком в горле и тяжесть в животе, я побежал к нему.
Гурьев был еще жив. Он лежал в быстро увеличивающейся луже крови на боку – слишком ровно, потому что рука улетела в реку – и смотрел мимо меня.
– Антон, – позвал я.
Он моргнул и выдохнул.
Всё.
Мины шли по съезду ровным шагом, метров по двадцать, и следующая ложилась туда, где я стоял. Я встал и пошёл продолжать решать боевую задачу:
– Калюжный! Мятлеву – половину группы ко въезду! Шабанов, двоих бери и вдоль обрыва им в бок!
– Есть!
– Пошёл!
Семьдесят метров по кювету, пригнувшись. Кювет был сухой, с прошлогодним бурьяном, и бурьян хрустел под коленями. Слева, за дорогой, работал их пулемёт – длинными, по три-четыре, значит, ствол берегли и патронов у них было не бесконечно.
Бабенко сидел на дне окопа боком и стрелял из трёхлинейки, а его автомат лежал рядом с откинутым затвором. Перекос. Разбирать некогда, взял другое – правильно.
– Товарищ капитан, они в тридцати!
– Вижу.
Тридцать – это уже гранаты. Я лёг на бруствер, прицелился через оптику и стал искать то, что было важнее людей.
Пулемёт они поставили за подводой, метрах в двухстах. Мне было видно каску второго номера и локоть первого.
Локтя хватило.
Второй номер дёрнулся к рукояткам, и это была ошибка, потому что я успел передернуть затвор.
Третий пополз к подводе с коробкой, и полз грамотно, но подвода была одна, и я знал, где он вылезет.
Пулемёт замолчал.
Не за Антона.
За всё сразу.
Потом они поднялись, и стало не до винтовки. Я скатился на дно, положил мосинку на бруствер стволом в поле и снял с плеча ППШ.
– Гранатами! – заорали справа, и справа рвануло два раза
В лицо потянуло горелым толом и палёной травой.
Немцы шли короткими перебежками, от бурьяна к бурьяну. Первого я взял, когда он поднимался на колено в пяти шагах, и очередь ушла ему в грудь и выше. Второй упал сам и стал стрелять лёжа, и его достал Калюжный, свалившийся в окоп слева от меня, весь в глине по грудь.
– Живой?
– Та живой.
Дальше стало тесно. Один прыгнул к нам через бруствер, и я ударил его прикладом в лицо снизу, и он сел, а Бабенко достал его штыком. Секунды три на всё.
С фланга, из-за обрыва, начал Шабанов – с полусотни метров, в бок. Там сразу стало громко и неправильно, и на дороге начали оборачиваться, а оборачиваться им не следовало.
С левого берега работал Пшеничный. Я его не слышал за общим шумом, но люди на дороге падали в промежутках, когда не стрелял ни я, ни кто-то рядом.
В половине пятого они отошли.
Пшеничный переправился через час, мокрый по грудь, поставил винтовку на приклад и сказал:
– Одиннадцать. Два раза мимо.
За неделю это была самая длинная его фраза. Взвод Гурьева стоял у съезда. Они вылезли из-под обрыва, когда всё кончилось, и стояли, потому что никто им не сказал, куда идти.
– Первое отделение – к блиндажу. Второе – на въезд, к Бабенко, там дыра. Третье – собирать своих. Начинайте с воды. Ниже по течению.
Пошли.
* * *
Дивизия переправилась через мост на следующее утро. Прошла артиллерия, прошли обозы, прошли два полка, и всё это – по деревянному настилу на сваях, под которым так и висели немецкие ящики, потому что снять их у Льва руки дошли только к полудню.
Востриков приехал днём, посмотрел, послушал доклад и сказал, что представит роту к наградам.
– И вот ещё что, – он застегнул планшет. – Вашу вакансию комвзвода я закрою через неделю. Пришлют из резерва.
– Понял.
– Сидорин.
– Слушаю.
– Вы его сюда шесть недель тащили.
– Тащил.
Востриков помолчал.
– Я к тому, что если вы сейчас начнёте писать рапорты на остальных с утроенной силой, я их подпишу. Но подумайте, зачем вы это делаете.
– Я подумаю, товарищ майор.
Думать я не стал. Я не знаю, остался бы жив Гурьев, если бы не перевелся, и не узнаю никогда. Чувство вины пыталось меня грызть, а я загонял его пинками в самый дальний угол.
Вещи разбирали в полдень, и разбирал их Тюлькин, потому что это его работа. Вещей было мало: вещмешок, бритва, две пары портянок, кисет с табаком, который он менял на сахар, и письмо, начатое и не дописанное. Письмо было матери, в Куйбышевскую область, и заканчивалось оно на середине фразы про то, что кормят хорошо.
– Дописать бы.
– Не дописывай.
– Так там же полстроки.
– Не дописывай, – я забрал у него листок и выдал другой, чистый. – Отправь как есть и приложи от роты.
Тюлькин свернул его и убрал.
– А сахар?
– Что – сахар?
– У него в мешке четыре куска. Наменял.
Я подумал.
– Раздай молодым.
Антона хоронили на левом берегу, у бугра, где во время боя лежал Пшеничный со своей винтовкой. Кроме Гурьева – двое из его взвода и один из бабенковского.
Рота стояла молча, и рота была уже другая, чем в июле: половину этих людей я знал по именам не второй месяц, а меньше.
Я взял горсть.
– Прощай, Антон. Прости, если что не так.
Земля рассыпалась по телам.
Калюжный бросил следом и ничего не сказал. Шабанов бросил. Мятлев бросил и остался стоять. Бабенко бросил и спросил у меня совсем тихо, можно ли ему сказать. Я кивнул.
– Товарищ младший лейтенант, – выговорил Бабенко могиле. – Вы у меня спрашивали, сколько я воюю. Я вам тогда сказал – три месяца. А вы сказали: ничего, это лечится.
Он постоял и отошёл.
Залп дали в двенадцать.
Вечером я сидел на снарядном ящике у санчасти и курил третью подряд. Курить третью подряд – это глупость, и я это знал, но после третьей взял четвёртую.
Калюжный подошёл, посмотрел, сел рядом на землю и достал свой кисет. Минут пять мы молчали.
– Васько.
– М.
– Ты мне вот шо скажи, – он не смотрел на меня, он крутил цигарку. – Антон приходил?
Я затянулся. Вопрос был не праздный, и он его задавал не из любопытства, и мы оба это знали. Он был единственный человек на всём фронте, кому я про это сказал, и он с тех пор ждал, и я про это тоже знал.
– Нет.
– Точно?
– Точно. Никто не приходит. С апреля никто.
Калюжный лизнул бумагу и заклеил цигарку.
– Ну и добре.
– Не добре, Петь.
Он повернулся.
– Понимаешь, – я смотрел на угол санчасти, где висел рукомойник. – Я всё думаю. Батраз не пришёл. Курочкин не пришёл, Демидов, Гальцев – никто. И Антон не придёт, я уже знаю.
– Так это ж хорошо.
– Так я и не спорю, что хорошо, – я потушил окурок о ящик. – Только я вот что решил, Петь. Они не насовсем. Они просто ждут.
– Чого ждут?
– Конца, – я взял пятую и стал разминать. – Думаю – в день Победы придут. Все разом. Соберутся и придут.
Калюжный долго ничего не отвечал. Потом чиркнул спичкой, прикурил и дал прикурить мне.
– Тогда ты, Васько, того. Доживи. Неудобно ж будет, если они придут, а тебя нема.
Тюлькин нашёл нас через полчаса и сообщил, что рота готова к маршу, а Зинаида Павловна велела передать, что если товарищ капитан ещё раз не придёт на перевязку, то она придёт сама и будет делать это при всех.



























