444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Смолин » Морпех 4: Победа! (СИ) » Текст книги (страница 10)
Морпех 4: Победа! (СИ)
  • Текст добавлен: 2 сентября 2026, 22:00

Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"


Автор книги: Павел Смолин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)

Я молчал.

– Дело в том, что вы уже который год живёте так, будто вам ничего не полагается, – сказал Рудько. – Ни наград, ни отпуска, ни того, что будет после. Живёте как в командировке. Я, знаете, такое видел. У брата так было последние два года.

– Товарищ майор.

– Вы, Сидорин, доживите сначала, – сказал он, не слушая. – А там разберётесь, что вас радует. У вас ещё будет время.

Он затушил папиросу о подошву, спрятал окурок и пошёл к хате.

– Товарищ майор.

– Да?

– Спасибо. За Фильку.

– За сержанта Лунарёва, – поправил Рудько, не оборачиваясь. – У него теперь личное дело чистое, и я бы предпочёл, чтобы оно таким и осталось.

* * *

Немцы отходили за Южный Буг и оставляли по сёлам заслоны – обычная их манера той весны: рота, два-три пулемёта, иногда самоходка, и сидят они не для того, чтобы удержать, а чтобы задержать на сутки. Такое село нам и досталось: Богдановка, полсотни хат вдоль одной улицы, церковь на бугре и школа с каменным низом.

Из школы и били.

Пулемёт стоял на втором этаже, в угловом окне, и держал улицу и подходы к бугру. Мы сунулись огородами, откатились, потеряли двоих ранеными. Артиллерии у нас не было – отстала на двадцать километров вместе со всем остальным.

– Штурмовать в лоб – положим человек десять, – сказал Гацоев, глядя из-за плетня. – Стена глухая, окна высоко, дверь простреливается.

– Товарищ капитан, – подал голос Лунарь. – А разрешите я гляну.

Я даже думать не стал:

– Гляди.

Он глядел минут двадцать, лёжа в бурьяне и подперев подбородок кулаком, с таким видом, будто выбирал корову на базаре.

– Второй этаж, третье окно с торца, – сказал он наконец. – Закрыто наглухо, ставень изнутри. Значит, там никого.

– А как ты туда попадёшь? Там четыре метра гладкой стены.

– Так водосток же.

Я посмотрел. Водосточная труба шла по торцу, жестяная, старая, держалась на трёх хомутах, и на вид она не выдержала бы и кошку.

– Она тебя не удержит.

– Она меня не удержит, если на ней висеть, – согласился Лунарь. – А если по ней идти, то удержит. Главное – не задерживаться.

Пошли вчетвером: Лунарь, Колька, Шабанов и я. Гацоев с двумя взводами обозначал возню с фронта – шумел, стрелял, лез в огороды и вообще делал вид, что нас много.

К торцу подобрались садом, под прикрытием сарая, и последние двадцать метров проползли по-пластунски вдоль фундамента, где мёртвая зона.

Лунарь снял сапоги.

– Ты чего?

– В сапогах жесть гремит, – объяснил он шёпотом. – А босым тихо. Холодно только.

И полез. Как он это делал, я потом пытался объяснить Калюжному и не смог. Он не карабкался. Он шёл вверх по стене, придерживаясь за трубу тремя пальцами, переставляя ноги по хомутам и по щелям в кладке, и делал это быстро и без единого звука, и жесть под ним даже не скрипнула. Четыре метра за полторы минуты.

Наверху он повозился со ставнем секунд сорок – подсунул нож, поддел, снял с крючка – и втёк в окно. Именно втёк, другого слова нет.

Мы ждали внизу. Через две минуты дверь школы приоткрылась изнутри, и в щели показалась рука, которая помахала нам приглашающе.

Внутри было четверо. Двое на втором этаже при пулемёте, один на лестнице и один в подвале при телефоне. Того, что на лестнице, Лунарь снял ножом по пути к двери – тихо, со спины, и оттащил в чулан, чтобы не мешался.

Дальше мы поднялись все и работали уже быстро: Шабанов вошёл в комнату первым, я вторым, и через десять секунд пулемёта у немцев не стало вместе с расчётом. Дальше спустились в подвал и взяли телефониста живым, потому что телефонист сидел спиной к двери и был очень занят.

– Сколько ушло? – спросил я, глядя на часы.

– От трубы – шесть минут, – сказал Лунарь, обуваясь. – Долго. Ставень старый, крючок разболтанный, я его чуть не уронил, – он кокетливо вздохнул. – Старею, товарищ капитан.

Село взяли за час. У нас двое раненых с первой попытки, и всё.

Вечером Гацоев подсел ко мне у костра, посмотрел на Лунаря, который спал, свернувшись, у самого огня, и сказал:

– Слушай. Я его в горах видел два года назад. Он тогда так не умел.

– Умел. Просто некуда было лезть.

– Может быть, – согласился Гацоев. – А может, человеку просто надо, чтоб за него кто-то поручился. Тогда он вдруг начинает уметь.

Утром мы пошли на Южный Буг. И где-то на второй день марша, в грязи по колено, Лунарь пристроился рядом со мной и спросил как бы между прочим:

– Товарищ капитан, а правда, что мы теперь до самого запада идём?

– Правда.

– И до самого конца?

– До самого.

Он помолчал, шлёпая по каше.

– А вот интересно, – сказал он мечтательно. – Там, на западе, замки ж есть. Настоящие. С башнями.

– Есть.

– Хорошие, поди, замки.

– Лунарь.

– Я ж просто спрашиваю, – обиделся он. – Профессиональный интерес. Я, может, всю жизнь мечтал в настоящий замок залезть.

– Залезешь, – пообещал я.

Хорошая у простого советского вора мечта.

Глава 16

Южный Буг мы форсировали в конце марта, и после Днепра это было почти неприлично просто: река шириной метров двести, лёд сошёл, немец на том берегу сидел жидко и без особого желания.

Распутица добавляла остроты ощущения. Я думал, что видел грязь. Я ошибался. Кубанская грязь сорок третьего года по сравнению с приморской грязью весны сорок четвёртого была недоразумением, тренировочным полигоном, детской песочницей. Здесь чернозём, размокнув, превращался в субстанцию, которая не отпускала ничего: сапог, колесо, гусеницу, лошадь, человека. Полуторка садилась на мосты за двадцать метров. Студебеккер с ведущими мостами проходил чуть дальше и садился тоже.

Артиллерия отстала на двадцать километров, потом на тридцать, потом расстояние просто перестали считать. Боеприпасы несли на руках. Раненых тащили на плащ-палатках, потому что телега не шла.

– Товарищ капитан, – спросил Шабанов на третий день, вытаскивая ногу из каши с чавканьем, слышным за десять шагов. – А вот немец же тоже по этой грязи идёт?

– Идёт.

– Так ему ж тоже тяжело!

– Тяжело.

– Ну и хорошо, – удовлетворённо кивнул Шабанов и побрел дальше.

Ему было хорошо, а мне нет, потому что раненная и вроде бы успевшая зажить нога после Кубани к таким переходам относилась плохо. Первые километров пять она молчала, потом начинала тянуть, а к вечеру я ловил себя на том, что переношу вес на левую и что рота это, конечно, видит. Хромота у меня, по общему мнению роты, случалась исключительно к дождю, и рота эту версию поддерживала из вежливости.

Немец бежал быстрее, чем мы шли. Это было знакомо: ровно так же, только в другую сторону, было летом сорок первого. Разница была в том, что теперь бежали они.

Под Березовкой мы напоролись на арьергард, и напоролись глупо – не потому, что плохо смотрели, а потому, что в такой грязи никто не ждал от немца прыти.

Прыть у него нашлась. Он оставил в хуторе четыре самоходки и роту, и сидел он там не на дороге, а в стороне, в балке, и ждал, пока мимо пройдёт голова колонны.

Голова прошла. Дальше шли мы.

– Ложись!

Первый снаряд ушёл в дорогу метрах в тридцати впереди, грязь встала стеной, и эта же грязь нас и спасла – осколки в ней завязли. Второй лёг лучше, по обозу, и там сразу заорали лошади.

– Гацоев, взвод вправо, в кювет, обходишь балку низом! Колька, влево, отсекай пехоту! Бабенко – обоз назад, живо! Лунарь, со мной!

– Куда? – весело спросил Лунарь, ныряя в кювет рядом.

– Смотреть.

Смотреть было грустно: балка, четыре машины, две из них в кустах, пехота по краю. У нас на всё это – три противотанковых ружья и ни одной пушки, потому что пушки, как обычно, стояли в двадцати километрах позади и медленно тонули.

– Товарищ капитан, – прошептал Лунарь. – А они ж по дороге бьют.

– Ну.

– А в балке им самим-то тесно. Развернуться негде.

Он был прав. Балка была узкая: чтобы уйти, самоходкам пришлось бы пятиться до самого выхода, метров триста, задом, по глине.

– Пшеничный! – крикнул я. – Работай по головам, по открытым люкам, они там наверняка сидят наполовину!

Дальше делали так. Пшеничный с расчётом ПТР загнал экипажи в машины – а закрытая самоходка слепа. Гацоев со своими обошёл балку понизу и вышел им в хвост, к выходу. Колька связал пехоту огнём с фронта.

А мы с Лунарём и четверыми поползли по краю балки сверху, с гранатами. Ползли двести метров по мокрой глине, и глина эта была такая, что мы ехали на животах быстрее, чем ползли. Один раз я съехал вниз метров на пять и обратно карабкался четыре минуты, обдирая ногти.

Первую машину я закидал сам, сверху, двумя связками, в моторную решётку. Вторую взял Лунарь, и взял он её изящно: не бросил, а спустился по стенке балки, положил связку на решётку рукой и ушёл обратно наверх раньше, чем рвануло.

– Ты чего творишь⁈ – заорал я на него потом.

– Так наверняка ж, – удивился Лунарь. – Бросать – можно не попасть. А положить – оно вернее.

Третья самоходка попыталась выйти задом и на выходе встала – и её сожгли ПТР в борт, с полутораста метров, потому что борт у неё был тонкий, а стояла она удобно.

Четвёртая ушла. Пехоту добили в балке. Пленных не брали, потому что колонна шла дальше и возиться было некогда.

Потерь у нас вышло четверо: двое из Колькиного взвода и двое ездовых, которых накрыло вторым снарядом вместе с лошадьми. Тюлькин ходил вокруг и матерился, потому что лошадь в распутицу – это не транспорт, это жизнь.

Двадцать восьмого марта взяли Николаев, и после Николаева наш маршрут развернулся на запад окончательно.

А третьего апреля нас с Калюжным и Колькой накрыло узнаванием. Не сразу. Сначала это было просто ощущение неправильности, вроде того, что бывает, когда входишь в комнату и понимаешь, что кто-то передвинул стул. Степь как степь: балки, лиманы слева, лесополосы, села с белёными хатами.

Потом попался указатель. Обычная фанерка на столбе, немецкая, с готическим шрифтом и стрелкой, и на ней было написано название, которое я знал. Не с сорок первого. Вообще.

Я стоял и смотрел на неё, пока рота проходила мимо.

– Товарищ капитан? – окликнул Бабенко.

– Иду.

С этого момента пошло. Названия начали накатывать одно за другим, как накатывают знакомые лица в толпе, и каждое было двойным: то, что я про него знал оттуда, и то, что помнил отсюда, из сорок первого.

Мы шли по земле, по которой я в прошлой жизни ездил на машине, слушая музыку. Я знал, где здесь будет заправка. Я знал, где здесь свернуть, чтобы срезать. Я знал, что вот за этим поворотом откроется вид на лиман, и вид открылся.

Ничего этого я, разумеется, не сказал.

Пятого апреля Калюжный догнал меня на марше и пошёл рядом молча.

Он шёл так минут двадцать. Потом сказал:

– Васько.

– Ну.

– Ты помнишь, как мы отсюда уходили?

Я споткнулся – просто совпало, ногой в колею попал.

– Помню.

– Шестнадцатого октября, – сказал Калюжный. – С Платоновского мола. Я тогда думал, шо всё. Шо больше сюда никто не вернётся.

– А я думал, что вернёмся.

– Ты?

– Я.

– Ну ты завжди був такий, – хмыкнул Петро. – Скажи ещё, шо знал.

– Знал, конечно, – не смутился я. – Политрук же рассказывал про стратегические потенциалы, мобилизацию и развертывание промышленности.

Он посмотрел на меня сбоку, но переспрашивать не стал – он вообще перестал переспрашивать где-то с прошлой осени, и я так и не решил, хорошо это или плохо.

Шестого апреля мы вышли к Дальнику. Здесь мы стояли в сентябре сорок первого, во втором секторе, и тут же меня в первый раз накрыло по-настоящему, и тут же я в первый раз в этой жизни хоронил своих. Отсюда до Одессы было двадцать с небольшим километров, и в сорок первом эти двадцать километров были всем, что у нас оставалось.

Село немцы держали двумя батальонами и артиллерией, потому что понимали, что оно последнее перед городом. Мы брали его двое суток.

Первый день ушёл впустую, и ушёл он потому, что мы полезли с востока, вдоль дороги, где немец нас ждал и был к нам готов. Соседний батальон немцы покрошили минут за двадцать. Мы шли следом во втором эшелоне и успели залечь раньше, чем нас разобрали, но и там нам досталось: немцы били из минометов, а укрыться в поле негде, кроме воронок.

В воронке я просидел четыре часа вместе с Шабановым и радистом, вода на дне была ледяная, и к вечеру ноги я перестал чувствовать вовсе, что для моего бедра было даже неплохо.

– Товарищ капитан, – спросил Шабанов, когда стемнело и мы поползли назад. – А чего мы в лоб-то полезли?

– Потому что приказ был в лоб.

– А кто приказал?

– Не знаю, Шабанов, – признался я. – Можешь у товарища политрука спросить, а я к Вострикову пойду поговорю.

Ночью я пошёл к Вострикову и попросил разрешения работать самостоятельно, слева, по старым позициям. Востриков посмотрел карту, сравнил с моей схемой, нарисованной от руки, и разрешил.

Схему я рисовал по памяти – сорок первый я запомнил хорошо, потому что тогда эта война была мне в новинку.

Рота работала на левом фланге, вдоль старых окопов – и окопы эти были наши, сорок первого года, оплывшие, заросшие полынью, но абсолютно узнаваемые. Немцы их подновили и сидели в них теперь сами, лицом на восток, что было по-своему справедливо.

– Товарищ капитан, – сказал Гацоев, когда мы ползли по одной из этих канав. – Хорошо копали.

– Хорошо.

– Кто копал?

– Мы.

Гацоев остановился, посмотрел на меня, потом на бруствер, потом снова на меня, и левая бровь у него встала домиком.

– В сорок первом?

– В сорок первом.

– Тогда извини, – сказал он серьёзно. – Плохо копали. Стенка осыпается.

– Так три года, а мы тогда торопились.

– Все торопятся, – согласился Гацоев и пополз дальше.

Второй батальонный узел взяли на рассвете седьмого, и брали мы его так: Лунарь с двумя людьми зашёл через старый ход сообщения, который на немецких схемах уже не значился, потому что был засыпан в сорок первом и раскопан весной кем-то из местных. Лунарь нашёл его за полдня, ползая по бывшему нашему переднему краю с местным дедом, который водил его за папиросы.

– Товарищ капитан, – доложил он, вернувшись. – Там ход. Двадцать метров, потом обвал, но обвал жидкий, руками разберём. Выходит прямо им за спину, в шести шагах от блиндажа.

– Дед не врёт?

– Дед сам там сидел в сорок первом, – сказал Лунарь. – Он мне и показал. Говорит, тут все ходы знают, кроме немцев.

Разобрали за ночь. Работали руками и малыми лопатками, землю передавали назад в плащ-палатках, и всё это в трубе метр на метр, в темноте, где нельзя ни встать, ни развернуться. Лунарь лежал первым и греб перед собой, как крот. Меня хватило на сорок минут, потом я вылез, и на моё место лёг Шабанов, которому там было тесно по определению, но он молчал и греб.

К четырём часам обвал раскопали. За обвалом ход шёл ещё метров восемь и упирался в дощатый щит, за которым слышались голоса.

Ждали до пяти пятнадцати – до того момента, когда часовые меняются и все на позиции полусонные. Щит выдавили сразу вчетвером, чтобы не скрипел долго, и вышли в траншею за спиной у пулемётного расчёта. Пулеметчика я снял сам, ножом, а Лунарь взял второго – тот обернулся на звук, и Лунарь ударил его в горло раньше, чем тот успел набрать воздуха.

Дальше мы пошли по траншее. В траншее нет дистанции, нет манёвра и нет времени думать: есть поворот, за поворотом человек, и вопрос только в том, кто быстрее. Я шёл вторым за Шабановым и работал автоматом с бедра, короткими.

На третьем повороте нам навстречу выскочили четверо, и первого Шабанов встретил прикладом в лицо, а троих положили мы с Колькой в упор.

Блиндаж вскрыли гранатами. Оттуда вышли шестеро с поднятыми руками, и я велел их вязать, потому что там же был и штаб узла с бумагами, а раз есть бумаги, то нужны и те, кто их писал.

Узел взяли за одиннадцать минут, потеряв одного – молодого, из декабрьского пополнения, которого убило на первом же повороте, ещё до того, как он успел выстрелить.

Когда всё кончилось, я стоял на бруствере немецкого – нашего – окопа и смотрел на восток, откуда мы пришли, и думал, что в сорок первом я стоял на этом же месте лицом в другую сторону.

Торжества не было, но мне хватало и правильности.

Тем же вечером ко мне подошёл дед – тот самый, что водил Лунаря. Ему было лет семьдесят, он был сухой, коричневый, в довоенном пиджаке поверх ватника, и звали его Овсей Маркович.

– Товарищ командир, – сказал он. – А вы тут в сорок первом были?

– Был.

– Я так и понял, – удовлетворённо сказал он. – Вы на позиции смотрите, как хозяин на своё подворье. Кто ж так на чужую землю смотрит?

Я не нашёлся, что ответить.

– Много ваших тут легло, – сказал дед. – Мы их потом хоронили, кого нашли. За балкой, где верба. Я вам покажу, если надо.

– Надо.

Он показал. За балкой, у одинокой старой вербы, было место, которое трудно было назвать могилой: просто продолговатый бугор, заросший травой, и вкопанный столбик без всякой надписи, потому что надпись при румынах была бы плохой идеей.

– Сколько? – спросил я.

– Тридцать один, – сказал Овсей Маркович. – Мы считали. Документы у некоторых были, мы бумажки в бутылку сложили и в изголовье закопали. Может, пригодится кому.

Бутылку мы выкопали. Горлышко было залито воском, и внутри неё лежали двадцать две красноармейские книжки и несколько сложенных листков. Бумага была бурая и слиплась по краям, но читалась.

Я читал их вслух, Тюлькин записывал в тетрадь, а рота стояла вокруг и слушала.

Из двадцати двух фамилий я не знал ни одной. Они были не из моего батальона – тут стояли и другие части, и полегли тут все вперемешку.

Но одну я узнал. Не фамилию – почерк. Это была не книжка, а листок, сложенный вчетверо, и на нём чернильным карандашом было написано неровно, в спешке: «Мама, я жив, часть моя стоит хорошо, кормят хорошо, не волнуйся». И дальше дата: 24 сентября 1941.

Это уже из моих.

– Товарищ капитан? – спросил Тюлькин.

– Пиши дальше.

На следующий день я послал донесение в дивизию: координаты, число погребённых, список фамилий, просьба передать в соответствующие органы для установления и извещения родственников.

Востриков прочитал и посмотрел на меня поверх бумаги.

– Вы понимаете, что это не боевой документ?

– Понимаю.

– И что ко мне такие бумаги вообще-то не идут?

– Понимаю, товарищ майор.

Востриков ещё посмотрел, потом взял перо и расписался в углу.

– Двадцать два человека, – сказал он. – Двадцать две семьи, которые три года получают на них «пропал без вести». Это, товарищ капитан, знаете что такое? Это не пенсия, это подозрение. – Он аккуратно промокнул подпись. – Идите. Я передам.

– Спасибо.

– И вот что, Сидорин. – Он поднял голову. – Вы там дальше в город войдёте. Я знаю, что вы тут воевали. Всё знаю. – Он помолчал. – Вы там работайте, а не вспоминайте. Вспоминать будете после победы.

– Так точно, товарищ майор.

Восьмого апреля вечером мы стояли на высоте, и с высоты было видно город. Отсюда до окраин оставалось километров двенадцать. Уже виднелись трубы, водокачка, крыши пригорода, а дальше, за ними, угадывалась серая масса, и над ней стояли дымы – немцы жгли то, что не могли увезти, и жгли они это второй день.

Рота стояла и смотрела, потому что смотреть на город перед штурмом – это профессиональная необходимость, а не сентиментальность. Тюлькин прикидывал, где могут быть склады. Гацоев смотрел на подходы. Пшеничный молча выбирал себе высотки.

Колька подошёл и встал рядом.

– Это она? – спросил он тихо.

– Она.

Он смотрел долго.

– Я оттуда, – сказал он. – Ну то есть не совсем оттуда, я с Молдаванки. Товарищ капитан, вы помните, вы меня из подвала вытащили? В сентябре?

– В октябре.

– Точно, в октябре, – согласился Колька. – Я тогда думал, вы меня убьёте. Вы очень злой были.

– Я был не злой, а занятой.

– Ну да, – сказал он. – А потом я целый год думал, что этого города больше нет. Что его вообще нет, понимаете? Что мне это всё приснилось – и Молдаванка, и школа, и всё. Потому что если он есть, то как же так вышло, что мы там не живём?

Я не нашел ответа.

Дымы над городом стояли ровно, потому что вечер был безветренный.

– Коль.

– А?

– Мать твоя где?

– Не знаю, – сказал он просто. – Я писал на старый адрес три раза. Ответа нет.

– Послезавтра будем в городе.

– Я знаю, – сказал Колька. – Я потому и стою.

Ночью я не спал. Вышел, сел на снарядный ящик и стал курить – догнала таки дурная привычка, но в День Победы одну выкурю и брошу насовсем – глядя на зарево над городом – слабое, красноватое, ровное. Их там горело несколько, этих пожаров, и они не расползались, потому что немцы жгли аккуратно, по объектам, как всё, что они делали.

Рядом сел Калюжный. Не спросил ничего, просто сел и достал кисет.

– Петь.

– Га?

– Ты когда в последний раз про Марусю думал?

Он затянулся.

– Сегодня, – сказал он. – Я про неё каждый день думаю. Просто вслух не говорю, шоб не сглазить.

– А если бы тебя послали её освобождать?

Калюжный подумал.

– То я б, – сказал он медленно, – до самого крыльца дошёл. А там бы стоял и не заходил. Пока кто-нибудь не выгнал.

– Почему?

– А потому шо, Васько, пока не зайшов – вона жива.

Я докурил, притушил и убрал окурок в кисет.

– Я туда войду, – сказал я. – И там нет никого. Ни одного человека, к которому я мог бы прийти. Все, с кем я оттуда уходил, – в земле, кроме двоих. Ты и Колька.

– Так и я о том же, – сказал Калюжный. – Двое – это не нуль. Это цельных двое.

Он поднялся, отряхнул шинель и пошёл спать. А я остался и досидел до рассвета пока не начали бить наши, и десятое апреля сорок четвёртого года началось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю