Текст книги "Морпех 4: Победа! (СИ)"
Автор книги: Павел Смолин
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Глава 8
Немецкую карту Тюлькин принёс девятого июля, к обеду, и положил на стол с видом не радующегося триумфу победителя:
– Часов не хватило, – доложил он. – Я ещё бритву дал.
– Мою?
– Зачем вашу? Свою.
Карта была хорошая. Немецкая карта нашей же местности, снятая с нашей же довоенной, но с их пометками: отметки высот, брод, тропа вдоль ручья, которой на нашей карте не было вовсе, и подписи мелким готическим шрифтом, которые нам потом полдня переводил писарь из штаба, знавший немецкий по гимназии.
Тропа шла ровно туда, куда я и думал.
– Товарищ старшина, а вы сапёрам что сказали? Зачем вам карта?
– Правду сказал, – пожал плечами Тюлькин. – Сказал, что моему командиру интересно.
– И они дали?
– А они что, не люди, и им часы с бритвами не нужны?
Дивизию поставили в первый эшелон двенадцатого, а тринадцатого, в семь утра, меня вызвал Востриков. Я пришёл к нему уже зная, что услышу, потому что за два дня до этого артиллеристы начали пристрелку, а пристрелка врать не умеет.
– Язык, – Востриков развернул ко мне карту. – К утру пятнадцатого. Участок – от отдельного дерева до изгиба ручья, полтора километра, вот здесь.
Я посмотрел на карту.
Участок был отвратительный. Полтора километра ровного открытого поля, за ним немецкая траншея по гребню, перед траншеей проволока в два кола, слева высотка с наблюдением, справа болотце. А в четырёхстах метрах правее участка, за изгибом ручья, шла та самая тропа.
– Товарищ майор, фашисты ходят вот здесь, правее изгиба.
– Откуда знаете?
– Наблюдал. Тропа набитая, ходят ночью, посменно, часа в два. Там кустарник до самой проволоки, и высотка их не видит – угол закрыт.
Востриков на меня прищурился:
– Наблюдали вы это, надо думать, не со своего участка.
– Я наблюдал по карте.
– По карте.
– И немного лёжа.
Востриков откинулся на табурете:
– Сидорин, участок нарезан не мной. Полосы дивизий согласованы наверху, и правее изгиба – соседняя дивизия. Вы туда пойдёте – вас положат ваши же соседи, потому что они вас не ждут, и будут правы.
– Их можно предупредить.
– Их можно предупредить через штаб корпуса. Это трое суток.
– А язык нужен к утру пятнадцатого.
– А язык нужен к утру пятнадцатого, – согласился он.
Мы посмотрели друг на друга.
– Разрешите работать на своём участке, товарищ майор? – сдался я.
– Разрешаю, – Востриков сразу опустил глаза в бумаги, показывая, что разговор окончен.
Группу я собрал в тот же день.
– Иду сам. Со мной Шабанов, Пшеничный, младший лейтенант Бабенко, Пахомов и двое – Курочкин и Демидов.
Рота слушала молча.
– Товарищ старший сержант Мятлев остаётся в роте за старшего.
Мятлев не сказал ничего. Совсем ничего – ни «есть», ни «разрешите», просто кивнул один раз, а я не стал объяснять, что если группа ляжет, в роте должен остаться кто-то, кого слушаются – это и так понятно.
– Плевое дело, командир! – заявил Пахомов, прокрутив финку в пальцах.
Постоянно ее крутит – перекидывает из ладони в ладонь, ловит за рукоять, проворачивает между пальцами и снова перекидывает. Финка была старая, самодельная, с наборной рукоятью из цветного плекса, и Пахомов при ней был четвёртый год на войне без единой лычки, потому что, как объяснил мне вечером Тюлькин, «он от них отказывается, товарищ капитан. Ему предлагали трижды, а он говорит – не хочу за других отвечать».
Четырнадцатого весь день готовились проходить маршрут. Для этого приспособили участок с ручьем за деревней, колышками разметив копию маршрута.
Сто восемьдесят шагов по ручью. Поворот. Двести двадцать по кустарнику. Проволока. От проволоки до траншеи сорок один шаг.
– Считаем шагами, – объяснял я. – Не глазами. Ночью глаза врут, а ноги нет.
Прошли трижды, а потом я велел завязать глаза и пройти ещё раз. Рота решила, что командир чудит, но субординацию соблюла.
Шабанов прошёл неплохо, но сбился на повороте. Курочкин с Демидовым сбились оба. Бабенко, к моему удивлению, прошёл чисто и даже поправил Демидова, а потом смутился и извинился перед ним, хотя был прав.
Пшеничный идти отказался.
– Мне не надо, товарищ капитан. Я ж на дневке буду лежать, а не ноги в ручье мочить.
– Пойдёшь.
– Зачем?
– Затем, что если меня убьют, ты поведёшь.
Пшеничный подумал секунды три, потом молча завязал глаза платком и пошёл. Прошёл он лучше всех.
Пахомов прошёл нормально и снял повязку с лицом взрослого, который потерпел глупость ребенка.
– Товарищ капитан, разрешите?
– Разрешаю.
– Мы этот кустарник в мае ходили. Там у ручья дно каменное, по нему шумно, а по берегу мягко и трава высокая. Мы всегда берегом ходили.
Я подумал. Совет был не глупый. Совет был хороший, и, если бы я не потратил накануне полтора часа над схемой Мятлева, я бы его принял.
– Берегом не пойдём. Пойдём дном.
– Так почему?
– Потому что берег – это трава, а трава ложится. Мы её примнём и оставим за собой полосу до самой проволоки. Утром её увидят и завтра будут ждать. А по дну мы пошумим один раз и следов не оставим.
Пахомов пожал плечами.
– Как скажете. Только шумно.
– Значит, пойдём медленно.
Вечером в саду было тихо и празднично, как бывает всегда перед делом, на которое идут не все.
Курочкин и Демидов писали письма. Шабанов сидел на бревне и обматывал изолентой ремень автомата, чтоб не звякал, и обматывал уже третий раз, потому что первые два ему не понравились. Пшеничный чистил свою винтовку и ни с кем не разговаривал.
Тюлькин бродил и раздавал подарки. Сначала он принёс мне портянки – новые, байковые.
– Товарищ капитан, у вас после ранения нога. По воде пойдёте – не застудите.
– Спасибо.
– И вот ещё, – он протянул кусок сала, завёрнутый в тряпицу. – Это вы с собой не берите, оставьте на возвращение.
– А если не вернусь?
– Тогда я его сам съем, – без всякого выражения ответил Тюлькин. – Не пропадать же добру.
Бабенко трижды проверил свой подсумок, потом отошёл в угол сада, постоял и вернулся.
– Товарищ капитан, разрешите вопрос не по делу?
– Разрешаю.
– А как вы делаете, чтоб бойцы слушались?
Я посмотрел на него. Ему было двадцать, у него было чистое лицо и очень серьёзные глаза.
– Никак, – ответил я. – Я делаю то, за что потом слушаются. Это разные вещи и делаются в разном порядке.
– А если не получается?
– Тогда делаешь ещё раз.
Бабенко подумал.
– Это долго, – заключил он огорчённо.
– У меня в прошлый раз заняло года полтора, – покивал я.
Пахомов в это время сидел у стола с двумя молодыми и рассказывал им, как в мае они с Мятлевым брали пленного на этом самом участке. Рассказывал хорошо, и молодые слушали, открыв рот.
Финка крутилась у него в пальцах, ловилась за рукоять, проворачивалась и перекладывалась обратно.
– … а капитан наш тогда говорит: бери, Пахомыч, всё равно ты его первый увидел. Вот такой был человек.
– Который? – спросил кто-то из молодых. – Заславский?
– Заславский, – подтвердил Пахомов. – Заславский, Илья Борисыч.
И покрутил финку.
* * *
Вышли в двадцать три сорок. Ночь была подходящая – без луны, с низкой облачностью, тёплая. По ручью шли час двадцать вместо расчётного часа, потому что дно действительно оказалось каменным и действительно шумело. На повороте я оглянулся и пересчитал. Семеро.
В кустарнике стало легче. Кустарник был густой, старый, ветки шли низко, поднялся ветерок, маскирующий нас шелестом ветвей, и по нему можно было идти согнувшись, не боясь силуэта.
К проволоке подошли в час пятьдесят. Проволока была в два кола, старая, местами провисшая, и в ней уже был проход – не наш, а немецкий, потому что там, где ходят посменно, всегда есть свой лаз. Тропа упиралась в него, как в калитку.
Пшеничный к этому моменту уже лежал на позиции со своей винтовкой. Шабанов с Демидовым легли у прохода. Мы с Бабенко, Курочкиным и Пахомовым сползли в мёртвую зону под бруствером и стали ждать.
Ждали минут двадцать, а потом из траншеи послышался шум. Шли двое, негромко переговариваясь, один нёс термос, и от них на нас потянуло горячим.
– Смена, – выдохнул Пахомов мне в ухо. – Дальнего берём?
– Первого. Второй уйдёт вперёд, там его Шабанов доест.
Первого я снял с бруствера рывком за шинель, вниз, на себя. Курочкин поймал его за ноги, мы уронили его в мёртвую зону, а Бабенко навалился сверху и заткнул нацисту рот раньше, чем тот сообразил вдохнуть. Термос упал на дно траншеи и покатился, обиженно стукаясь стенками о камни, но на этот шум обернулся только второй.
Обернувшись, он шагнул назад, и на него напрыгнул Шабанов. Немец оказался лет тридцати, крепкий, в очках, и в первую же минуту стало ясно, что он не пехотинец: у него на рукаве было что-то нашито, а в подсумке лежала не граната, а моток провода и клещи.
– Связист, – выдохнул Бабенко.
– Тем лучше. Вяжем и уходим.
Второго мы добили и оставили в траншее по принципу «хороший враг – мертвый враг». Подхватив связиста, мы пошли назад, и вышли к ручью быстрее, чем шли от него – минут за двадцать.
Пахомов заговорил на середине кустарника, шёпотом, но упрямо.
– Товарищ капитан, дальше по дну не надо.
– Почему?
– Мы с ним на руках, – он кивнул на связиста, которого волокли Курочкин с Демидовым. – По камням его тащить – он ноги переломает и шуметь будет. А берегом мягко, и уже без разницы, примнём или нет – мы ж уходим.
– А вот хрен его знает, Пахомов, – ответил я. – По дну-то уже прошли разок, а на мягком и тихом берегу не были – вдруг там мины?
Пахомов фыркнул и не зашел с остальными в ручей – он направился вдоль берега, с каждым шагом уходя в его глубь:
– Товарищ капитан, ну какие мины? Карту ж видели, немецкую, там никаких мин не было. Вы, товарищ капитан, издалека, а мы здесь уже…
Взрыв оглушил, взрывная волна толкнула и осыпала нас землей, водой, камешками и осколками – кто-то из бойцов вскрикнул.
Куски угодившего на мину Пахомова ещё не успели упасть на землю, а я уже орал:
– ВАЛИМ!!!
Немцы дали ракету через четыре секунды. Первую, потом сразу вторую. Стало светло, как в операционной, и кустарник из укрытия превратился в частокол теней, между которыми очень хорошо видно бегущего человека.
Пулемёт с высотки открыл огонь через восемь.
– По дну!!! – к этому моменту я уже раздавал поджопники и надрывал глотку. – Курочкин, немца не бросать! Бабенко, ко мне!
Мы вывалились в ручей, все семеро – шестеро – вода приняла нас по колено, и по камням загрохотало так, что уже было всё равно.
Пулемёт с высотки клал трассеры выше голов, потому что берег нас прикрывал, но он клал их по руслу, вдоль, и через полминуты должен был опуститься.
Второй пулемёт, из траншеи, работал точнее.
– Гранатой! По моей! Шабанов, Демидов – на счёт три, по кустам за спиной, чтоб они головы убрали! Три!
Две гранаты ушли назад, в кустарник, лопнули там, и немцы на секунду убрали головы.
– Пошли! Двадцать шагов и легли!
Прошли двадцать, плюхнулись в ручей. Пулемёт из траншеи прошёлся по тому месту, где мы только что были.
– Ещё! Гранатой! Три!
Курочкин, тащивший немца за шиворот, бросил гранату одной рукой и бросил плохо – она легла в десяти метрах, и осколки прошли над нами. Я его за это пнул, не глядя, ногой в бедро.
– Не с руки бросай, дурень, положи немца! Немец подождёт!
– Он бежать хочет!
– Значит *** ему!!!
Пулемёт с высотки опустился. Первая очередь легла по воде в двух метрах от Демидова, и Демидов сделал единственную ошибку за ночь – попытался вскочить
Я схватил его за ремень и уронил обратно:
– Лежать! Лежать, дебил!!! Считай до пяти и ползи! Раз! Два!..
С высотки било ровно, длинными, и вот эту точку надо было гасить, а гасить её было нечем: до неё сто двадцать метров вверх по склону, и туда никто не добросит.
Тут Бабенко швырнул гранату. До пулемета не добросил, но получилось даже лучше – граната легла перед бруствером недалеко от ствола, и в свете осветительных ракет было видно, как подпрыгнул от взрыва пулемет.
А бросок-то был метров на сорок пять, снизу вверх, из положения лёжа-на-боку, в воде, под огнём.
– Молодец! – заорал я. – Ещё есть?
– Одна!
– Держи вторую!
Мы шли по руслу ещё четыреста метров, короткими рывками, и я всё это время орал. Орал, кто куда ползёт. Орал, кому бросать. Пнул Курочкина второй раз – за то, что он поднял голову. Толкнул Шабанова в спину, потому что тот развернулся стрелять, а стрелять было не в кого и незачем, нужно было уходить.
Пленный немец на середине пути попытался удрать – вскочил, рванулся вбок, к берегу – в самой суете, когда все смотрели назад. Бабенко достал его в один шаг, свалил и приложил лицом о камень.
– Сука, лишь бы челюсть не сломал, нахер нам такой язык? – расстроился я.
Немец тем временем вполне отчетливо матерился по-немецки.
– Говорить может, командир! – отозвался Бабенко.
Пулемёт из траншеи потерял нас за поворотом. Ракеты за нашими спинами продолжали взлетать, но толку уже не было.
К своим вышли в три двадцать. На рубеже я пересчитал. Шестеро. В траншее у своих пересчитал ещё раз, при свете. Шестеро. Нормально – Пахомова жаль, но он погиб по собственной тупости.
Немца сдали, я отправил Курочкина за фельдшером, потому что у Демидова была рассечена бровь, и он этого не заметил, а сам сел на дно траншеи и стал считать в третий раз, уже просто по головам, тыча пальцем.
– Шабанов. Пшеничный. Бабенко. Курочкин. Демидов.
Пять.
Я досчитал до конца и посмотрел вокруг, потому что не хватало одного, и я его искал.
– Товарищ капитан, – заметил Бабенко.
– А? – отозвался я.
– Шестой – это вы, – напомнил он.
Действительно, что это я? Госпиталь этот, мать его, совсем размяк – вон как после простенькой в разрезе всей моей профессиональной деятельности вылазки трясет.
Востриков принял доклад в шесть утра. Приведенный нами связист оказался крепким, и информацию из него вытягивали чуть дольше, чем планировалось. Он был из батальона связи, тянул линию к тому самому наблюдательному пункту на высотке, и он знал схему проводной связи на всём участке, включая запасные узлы. К девяти его увезли дальше, а Востриков потом сказал, что за него отдельно благодарили.
Про потерю я доложил как есть: рядовой Пахомов при отходе самовольно сошёл с маршрута группы и подорвался на противопехотной мине.
Востриков записал.
– Почему сошёл?
Я мог сказать много, но не стал:
– Считал, что берегом безопаснее.
Востриков посмотрел на меня, и я понял, что он услышал ровно то, что я не сказал.
– Идите отдыхать.
В роту я вернулся в восьмом часу.
Рота уже всё знала – рота всегда всё знает раньше начальства – и рота стояла и смотрела на меня. Смотрела не так, как смотрели мои прошлые бойцы, которые за мной хоть в ад, но смотрела хорошо – теперь я знаю, что больше с тропы никто без приказа не сойдет.
Позже, когда мы завтракали, Шабанов, не переставая жевать, объявил на весь сад:
– А лейтенант-то наш – во!
И показал большой палец.
Бабенко покраснел до ушей и стал смотреть в котелок. А в девять часов, когда он попытался поднять свой взвод на занятия, взвод поднимался одиннадцать минут, а трое так и не встали, пока не подошёл Мятлев.
Глава 9
Полтора месяца пролетели быстро, как всегда бывает, когда работаешь. После того июльского поиска рота сходила ещё дважды. Первый раз ходил Мятлев со своей группой – за языком, взяли, вернулись без потерь, доложили коротко. Второй раз ходил я.
Участок нам нарезали от отдельного дерева до старой силосной ямы. Я посмотрел на это дело двое суток и понял, что от силосной ямы и левее, метров на триста, у немцев прогалина в проволоке – они её чинили и не дочинили, потому что там сыро и колья не держатся. Триста метров левее означало чужой участок, но не чужой дивизии, а соседнего полка нашей же.
Я взял левее, и мы стали ждать у пролома в проволоке. Дождались – прибыла саперная команда под командованием фельдфебеля, и проволоку починить мы им не дали.
Шабанов взял фельдфебеля один, без шума, потому что фельдфебель отошёл в кусты по надобности, и это была та часть немецкого распорядка, на которую никакие уставы не влияют.
– Товарищ капитан, – доложил он потом, очень довольный. – А я его борцовским взял. Помните, вы говорили – с ножом и по затылку? А я борцовским.
– И как?
– Так он же в штанах спущенных был – чем хошь бери!
В расположение вернулись в отличном настроении. Мятлев на разборе объявил, что за три недели это лучшая работа роты, и сказал это при мне, но не мне, а роте, что было правильно.
Рота за эти полтора месяца изменилась. Не так, чтоб они меня полюбили – до этого было далеко, – а так, что перестали проверять. Приказы выполнялись сразу, и, что важнее, выполнялись с соображением: если человек видел, что можно лучше, он теперь говорил, а не молчал с постным лицом.
Первым это начал делать Шабанов, потому что у Шабанова вообще не умел затыкаться. Пшеничный со мной разговаривать не начал, но стал класть свою винтовку рядом с моей, когда мы оба чистили. Больше ничего. Для него это было очень много. Тюлькин достал роте новые котелки, две палатки, ящик мыла и патефон.
– Патефон-то зачем?
– Для морального духа, товарищ капитан.
– Пластинки есть?
– Одна.
– Какая?
– Вальс, – вздохнул Тюлькин. – «На сопках Маньчжурии».
Пластинку слушали неделю, потом её возненавидели все, включая Тюлькина, и патефон переехал в санчасть к Зинаиде Павловне, которая заявила, что ей вальс не мешает, потому что она под него бинты крутит.
А у Бабенко наметился сдвиг – его взвод начал вставать по команде. Весь. Не одиннадцать минут и не с тремя лежачими, а весь, за четыре с половиной минуты, что для утреннего подъёма после ночного дежурства нормально.
Медленно, но встают все. Сам он этого, кажется, не заметил. Я заметил и промолчал, потому что если ему сейчас сказать, он начнёт стараться, а стараться в этом деле нельзя, от старания только хуже.
О фельдфебеле и самовольном «взятии левее» я доложил постфактум. Фельдфебель оказался хороший, и Вострикову понравился – в отличие от «левее». Востриков доклад принял, поблагодарил и в тот же день прислал в роту бумагу. Бумага была ласковая. Командиру сто девяносто седьмой отдельной разведроты ставится на вид нарушение установленной полосы действий при выполнении задачи от восьмого августа. Впредь предлагается действовать в границах.
– Он это в дело подошьёт? – Мятлев вернул мне бумагу.
– Подошьёт, иначе нахер писать?
– Обидно.
– Не обидно. Он всё правильно делает. Если бы я там кого-нибудь положил, эта бумага была бы уже не ласковая, а совсем другая, и правильно.
Мятлев подумал.
– А вы всё равно будете не там где надо ходить?
Я улыбнулся:
– Нет, именно там, где надо, я ходить и буду.
* * *
Утро двадцать первого августа выдалось теплым. Я сидел на крылечке школы, грелся на солнышке и разбирал почту, которую мне принёс писарь.
Бумаг было три. Первая – ведомость на обмундирование, подписать. Вторая – выписка из приказа по дивизии, ознакомиться. Третья была ответом на мой рапорт от двадцать девятого июля.
Я его помнил хорошо, этот рапорт. Он был четвёртым по счёту и самым аккуратным: я просил о переводе в сто девяносто седьмую отдельную разведроту красноармейца Цораева Батраза Асланбековича, миномётчика, служившего под моим командованием с сентября сорок второго, с указанием, что боец обладает редкой квалификацией и что рота испытывает нужду в опытном расчёте.
Ответ был на четверть страницы, машинописный. «Отказать в связи с невозможностью исполнения. Красноармеец Цораев Б. А. убит четвёртого июля 1943 года».
Я перечитал. Потом ещё раз.
Батраз возил с собой двенадцать мин, из которых одна была кривая, и он её не выкидывал, потому что жалко. Он клал первую с перелётом, вторую с недолётом, а третьей накрывал, и делал это столько раз, что я перестал считать. От него всегда пахло сгоревшим порохом, даже когда он неделями не стрелял. Он спал в обнимку со своим хозяйством и злился, когда об этом шутили.
Четвёртого июля. Значит, когда я в Ессентуках писал этот рапорт, его уже три недели как не было.
Прощай, Батраз. Прости, если что не так.
Я сложил бумагу вчетверо, убрал в планшет и начал смотреть на оборванную сливу – немцы сорвали даже зеленые и мелкие плоды, но дерево все равно было симпатичным, и на следующий год заплодоносит снова – уже на радость вернувшимся хозяевам.
Война, мать ее. Пока я в госпитале лежал и командирский авторитет нарабатывал, на другом участке мои бойцы воевали без меня. Воевали и гибли.
Значит, надо писать больше рапортов.
Логика в этом хромала на обе ноги, и я это прекрасно понимал. Но альтернатива была одна – сидеть и ждать, пока привезут очередную бумагу с чьей-нибудь фамилией, а сидеть и ждать я согласен только во время операций.
Я встал и пошёл умываться, думая о прошлых рапортах. Их я писал непрерывно, и первый ушел еще в июле, когда я сидел над отчётом по расходу боеприпасов и заодно выяснил, как устроена эта машина: у каждой бумаги есть свой путь, свой срок и свой человек, который решает, лечь ей на стол сегодня или полежать до четверга.
С тех пор я вёл эту переписку как боевую операцию.
На каждого своего писалось отдельное обоснование, и обоснования были разные. На Калюжного – «старший лейтенант, заместитель командира разведроты, специальная флотская подготовка, опыт совместных действий с апреля сорок первого». Про то, что он сухопутный мичман, я написал так, что читалось это почти как морская пехота, что, в общем, отчасти правдой и было.
На Гацоева – «командир разведвзвода, знание горной местности, опыт ночных действий». На Гурьева – тут было сложнее, потому что Гурьев был командиром взвода, а комвзвода не переводят просто так, под него нужна вакансия, и вакансию я себе выторговывал отдельно, отдельной бумагой. На Лунаря я пока не писал вовсе. С Лунарём надо было думать.
Востриков подписывал всё, но с каждым разом мрачнел все сильнее:
– Сидорин, у меня разведрота или землячество?
– Разведрота, товарищ майор.
– А почему у меня ощущение, что вы сюда всю двести семьдесят пятую перетаскиваете?
– Не всю. Шестерых.
Востриков посмотрел на бумагу, вздохнул и подписал.
– Учтите, я подписываю не потому, что верю в ваши обоснования. Обоснования у вас, товарищ капитан, наглые.
– А почему подписываете?
– Потому что рота ходит и возвращается. Пока ходит и возвращается – подписываю.
Отказы приходили регулярно. По Калюжному отказали трижды. Первый раз – «по причине служебной необходимости на прежнем месте». Второй – без объяснения. Третий – потому что бумага ушла не в тот отдел, и это была моя ошибка.
Тюлькин, узнав про третий отказ, отнёсся к делу как к личному оскорблению и пошёл разбираться с писарями.
– Товарищ капитан, я узнал. У них в строевой сидит, Прошкин, и Прошкин ваши бумаги кладёт вниз.
– Почему?
– А он всё вниз кладёт. У него принцип: сначала своё, потом чужое.
– И что делать?
– Уже сделано. Прошкин теперь наш.
– Каким образом?
– Малая доля трофейного фонда, товарищ капитан, – подмигнул старшина.
Умывался я долго, потому что вода в бочке была тёплая, солнце грело, и прекращать процесс не хотелось. Про Батраза я думать перестал, потому что если про такое думать, то думать надо долго, а у меня в одиннадцать занятия с новым пополнением.
Я вытирался чистым беленьким вафельным полотенцем, когда со стороны въезда в сад донеслась ругань.
Ругань была громкая, двухголосая и очень содержательная:
– … та ты мне тут не тычь! Я тебе кажу – позови капитана!
– Не положено! Проходите!
– Куда я тебе пройду, я ж к нему приехал!
– Документ покажьте!
– Та показывал уже!
– Там не написано, что вам сюда!
– Хлопец, – голос стал ласковым, и от этой ласковости мне стало смешно ещё до того, как я разобрал слова. – Хлопец, ты мене послухай. Я до твоего капитана два года ходил там, куда тебя и через десять лет не пустят. Ты меня в его хату пусти, и я, так и быть, забуду як ты мене не пускав.
– Товарищ старший лейтенант, у меня приказ!
– Приказ – це святое, – согласился Калюжный. – Ну то позови кого-нибудь!
Я улыбнулся до боли в щеках, повесил полотенце на штакетник и очень неприлично для командира роты побежал – через сад, мимо курилки, откуда меня провожали удивленные взгляды, поднырнув под бельевую веревку и перемахнув через заборчик.
У въезда стоял часовой – молодой, красный, упёршийся, – и перед ним стоял Калюжный. Стоял он в гимнастёрке, расстёгнутой на три пуговицы, и под гимнастёркой у него была совершенно неуставная, но милая сердцу сухопутного мичмана тельняшка
– Петро!
Он обернулся.
– О!
Я подбежал, Калюжный шагнул навстречу, и мы обнялись.
– Худой, – заключил Калюжный, отстранившись. – Опять худой. Ты шо, не ешь тут?
– Ем.
– Не видать.
– Ты как доехал?
– Та як? – пожал он плечами. – Трое суток на перекладных, – он оглянулся на часового. – Хлопец, ты не переживай. Ты службу нёс правильно, я на тебя не в обиде.
Часовой стоял навытяжку и глядел прямо перед собой с выражением человека, который очень хочет провалиться сквозь землю и знает, что не получится.
К обеду про приезд знали все, и рота потянулась посмотреть. Шли по одному и по двое, вроде как по делу, вроде как мимо. Первым подошёл Шабанов – просто встал рядом и стал слушать. Потом Курочкин с Демидовым. Потом откуда-то возник Тюлькин с чайником.
Калюжный сидел на бревне под яблоней, расстегнув воротник до конца, и тельняшка была теперь видна во всей красе.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите вопрос?
– Валяй.
– А вы правда флотский?
– Мичман. Крейсер «Червонная Украина».
– А это где?
– На мели, – ровно ответил он. – В Севастополе, у стенки. Немцы в ноябре сорок первого положили. Мы с него зенитки сняли и на берег поставили, а сам он там лежит.
Молчание.
– А тельняшку где взяли?
– А тельняшку, хлопцы, не берут. Тельняшку заслуживают.
Он оглядел их – шестерых или семерых, столпившихся вокруг – и оглядел так, как смотрят на неразумных котят: без всякого превосходства, а скорее с сочувствием. Мол, ребята, вы хорошие, но вы ещё не понимаете, кто к вам приехал.
– Так это… – Шабанов почесал в затылке. – А научить можете?
– Чему?
– Ну, вообще. Флотскому чему-нибудь.
– Могу, – согласился Калюжный. – Узлы вязать могу. Драться могу. Пить могу так, что вы все под стол.
– Это мы посмотрим, – оживился кто-то сзади.
– От це разговор, – обрадовался Калюжный. – Васько, тут у вас как со спиртом?
– Никак.
– А чего так?
– Бедно народ живет, – вздохнул я. – Помнишь, Петь, как мы в Крыму жировали?
Не врут – немножко дней в горах мы и впрямь жировали, жаль потом «жир» кончался, и приходилось голодать снова.
– Як не помнить? – поддержал Калюжный. – Слухайте сюды, пролетарии – в Крыму…
И целый час, с видом заправского ресторанного критика, Петро рассказывал о полной номенклатуре немецких консервов, а я сидел рядом и улыбался.
* * *
Вечером мы с Калюжным сидели за садом, у ручья, и он рассказывал о другом. Рассказывал долго и не по порядку, как всегда. Двести семьдесят пятая после моего отъезда дралась ещё месяц и потеряла столько, что её отвели на переформирование во второй раз за лето. Одинцов получил полковника и ушёл на дивизию – не на нашу, на соседнюю. Роту принял чужой капитан, фамилию Калюжный произносил так, будто выплёвывал, но признал, что мужик не дурак и людей не гробит.
Гацоев жив. Ходит. Молчит. Лунарь жив и в мае получил вторую медаль, а в июне – десять суток ареста, и Калюжный отказался объяснять, за что, потому что «цэ така история, шо я тебе на трезвую не расскажу».
Лев жив, но его забрали в дивизионный инженерный батальон, и обратно, скорее всего, не отдадут.
Про Кольку рассказал отдельно:
– Выпустился. В июле. Младший лейтенант.
– И где он?
– А хрен его знает, Васько. Его на распределении забрали, а куда – не сказали. Он мне письмо прислал уже с дороги, а в письме одно: доеду – напишу. И всё.
– И не написал?
– Пока нет.
Я посидел.
– Найду.
– Знаю, что найдёшь, – Калюжный поболтал ногой в воде. – Ты вот шо. Ты мне про Батраза расскажи.
– Нечего рассказывать. Бумага пришла. Четвёртого июля.
– Как?
– Не написано.
Он помолчал.
– Вин мне два раза жизнь спас, – Калюжный подобрал камешек и кинул в воду. – Оба раза миной. Первый раз я даже не знал, шо это он.
– А второй?
– А второй под Крымской. Я лежу, а немец в тридцати метрах поднялся, и всё, и тут – бумкнуло, и нету немца. Я потом Батразу говорю: спасибо. А он мне: то не я, то мина кривая была, я её просто выкинуть хотел.
Тихо посмеялись – такой вот был Батраз.
Про наступление я знал с девятнадцатого, а рота узнала двадцать второго вечером. Востриков собрал командиров разведподразделений и говорил сорок минут, но главное было в первых двух фразах: дивизия наступает двадцать четвёртого, разведрота идёт впереди дивизии.
Идти впереди, вскрывать, докладывать, не давать полкам налетать на неразведанное – то, чем я занимался всю зиму на Кубани и от чего отвык за полтора месяца сидения.
– Задача понятна? – спросил Востриков.
– Понятна, товарищ майор.
– Полосу нарежут завтра к полудню.
– А правее полосы?
Востриков поднял голову и посмотрел на меня очень внимательно.
– Товарищ капитан.
– Слушаю.
– В наступлении полоса дивизии меняется по три раза в сутки. И там, куда мы пойдём, полос вообще может не оказаться. Так что вопрос ваш я расцениваю как преждевременный.
Я вышел от него и минуту стоял на крыльце, соображая. А потом сообразил и пошёл в роту, где Калюжный уже успел познакомиться со всеми, обыграть Тюлькина в подкидного и получить от Зинаиды Павловны характеристику, которую я приводить не стану.
– Петь.
– М?
– Полос не будет.
Калюжный посмотрел на меня и медленно расплылся.
– От це гарно.



























