412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Куусберг » Кто он был? » Текст книги (страница 5)
Кто он был?
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Кто он был?"


Автор книги: Пауль Куусберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 26 страниц)

Борода продолжал смотреть на него. Федор не отводил глаз, взгляды их встретились. Тут поднялся один из лежавших, чтобы пойти оправиться, и закрыл собой бородача. Когда заключенный, который через каждые два часа пользовался парашей – то ли его покалечили или он застудил почки, – прошел дальше и Федор снова увидел бородача, тот уже перевел взгляд. Хотя нет, он закрыл глаза. Насколько Федор смог различить в полутьме, Борода не повернулся на другой бок. Так как он больше не встречался с его взглядом и не видел его глаз то заключил, что Борода прикрыл веки. Федору показалось, что бородач не уснул, а просто лежал с закрытыми глазами. О чем он думает, что его гнетет?

И ему, Федору, не спалось. Он думал о Бороде. Каким образом он угодил в лапы фашистов? То ли не смог или не захотел эвакуироваться? Федор знал, что последними покинули Таллин активисты и защищавшие Таллин воинские части в конце августа. Почему Борода не уехал? Морем эвакуировались тысячи эстонцев. Федор снова поймал себя на мысли, что готов подозревать человека, которого знает в лицо и по имени, но в действительности ничего о нем не ведает. Нет, сказал Федор себе; когда он крикнул на весь зал, он еще не знал его, другое дело – теперь. В камере смертников суть человека обнаруживается быстро. Она проявляется в самом обыденном, в том, как человек держится, в глазах и в голосе, в словах, которые исходят из его души. Борода – борец до последнего стука сердца. Не только борец, а герой, как сказал на съезде защищавший и поддерживавший бородача выступавший, чьим словам он тогда не доверял. Как бы там Борода ни попал в лапы гитлеровцев, это не имеет никакого значения. Он мог выполнять определенное задание в Южной Эстонии и оказаться отрезанным от своих. Его могли оставить в подполье. Федор знал, что подполье готовили заранее. И в Хийумаа прятали оружие для тех, кто остается.

Если бы не ночь и пол в камере не был забит впритык спящими или пытающимися заснуть людьми, он, Федор, не теряя ни секунды, пошел бы к нему и признался, что сомневался в его искренности, что ему казалось, будто он что-то скрывает от них, что хотя он и был членом партии, но еще не до мозга костей большевик, призванный осуществлять руководящую роль трудового народа в революции. А также то или прежде всего то, что ни одного человека, которого основательно не узнали, нельзя наобум осуждать, как осудил он, Федор Тимофеевич, который совершенно не представлял и не знал существовавшего в Эстонии положения и здешних представителей рабочего движения.

Наконец он все же задремал. С твердым намерением утром поговорить с Бородой. Поспать сколь-нибудь долго не удавалось, может, час или два. Могло быть не более двух часов ночи, когда он проснулся от скрежета замка и скрипа дверных петель.

Выкрикнули его фамилию.

И фамилию Бороды.

Их обоих требовали на выход. Вместе с вещами.

Федор поднялся. К своему удовлетворению, он почувствовал, что выкрик, которого он ждал многие ночи, неделю или больше, что этот произнесенный хриплым голосом зловещий выкрик не вгоняет его в панику. Что он может оставаться спокойным, что у него есть еще душевные силы достойно ступить свои последние шаги. У него не было никаких вещей, чтобы их собрать. Он был готов. Но не спешил идти к дверям. Он ждал.

Ждал Бороду, который что-то говорил доктору. Они говорили по-эстонски и шепотом, он не различал отдельных слов, да ничего и не нужно было понимать. Ему требовалось лишь одно – сохранить присутствие духа. Еще важнее было признаться Бороде, что виноват перед ним. Что он, Федор, был тем, кто в зале съезда выкрикнул «нет». И что теперь он об этом сожалеет. Ему хотелось сказать на всю камеру, всем, кто остается жить и бороться, кто родится и придет после них, что нельзя никого подозревать наобум и не доверять, что нельзя давать предубеждениям брать над собой верх. Что люди должны доверять друг другу. Доверять и помогать, а не кричать на весь зал «нет». Хотелось сказать все это полным голосом, чтобы услышали даже глухие, но прекрасно сознавал, что не сделает этого. Так он должен был говорить год назад, не сейчас, когда его голос угаснет в этих каменных стенах, где у него уже нет возможности что-то объяснить и растолковать.

Федор следил за бородачом, который начал осторожно пробираться. Трудно было найти на полу свободное место, куда поставить ногу. Борода не метался, он находил куда ступить. Федор знал, что все проснулись, что люди сами подвинутся, чтобы дать уходящим пройти до двери, они дают дорогу тем, у кого начался последний путь. Бородач ступал осторожно, явно был готов к тому, что ждет его. В дверях обернулся, окинул взглядом оставшихся в камере. Федор подумал, что Борода хочет сказать что-то всей камере, – так оно и было.

– Прощайте.

Значение этого слова Федор знал. Голос у Бороды не дрогнул, прозвучал тихо, как обычно.

Федор чувствовал, что все следят за ними. Никто в таких случаях не спал. Ночью, когда скрежещет замок, скрипят дверные петли и с порога слышится громкая команда, просыпается вся камера. Глазами провожают уходящего или уходящих и на следующий день о них уже говорят или думают в прошедшем времени.

И Федор окинул взглядом тех, кто оставался в камере, при тусклом свете маленькой лампочки он увидел поблескивающие глаза, ему вдруг показалось, что все в камере – его братья, что он покидает близких людей; от наплыва чувств к горлу подступил комок, он сглотнул его, собрался с духом и произнес:

– Победа будет за нами!

Охранник гаркнул на него, чтобы заткнулся, – по крайней мере, он так понял его окрик, – но Федор не дал себе озлобиться.

И тут же почувствовал, как ему сжимают руку. Бородач держал его выше локтя, он хотел выразить сочувствие, поблагодарить за сказанное. Федор подхватил руку Бороды и тоже крепко пожал ее.

Они шли рядом – один охранник впереди, другой сзади.

Федор вновь ощутил неудержимое желание говорить. О том же самом. Что он, Федор, год назад не верил ему, что это именно он крикнул «нет», но что у него не было права этого делать, потому что не знал его, что тогда вообще не знал эстонцев, что с ним, бородачом, поступали неправильно, и попросить прощения за то, что оказался одним из тех, кто обошелся несправедливо. И не сказал ни слова.

Сейчас было не время исповедоваться и просить прощения. Едва ли слова добавят что-нибудь к рукопожатию, которое их соединило. Федор всем своим существом ощутил, что шагает рядом с товарищем, на которого можно всегда, до конца положиться, и что этот человек понял бы его и простил, если бы он выложил все, что лежало на сердце. Он боялся своего последнего пути, но теперь чувствовал, что сможет выдержать до конца. Благодаря стойкому товарищу, который шагает рядом. Сейчас он понял, что иногда слова и не нужны, что важнее слов – дела, что существеннее пожатие руки, которое может объединить людей.

На тюремном дворе дожидался крытый грузовик, в котором уже находились человек десять, приговоренных к расстрелу. Бородача оттеснили. Федор протиснулся вперед; хотя его ругали, но он добился своего и снова оказался возле бородача. Он чувствовал, что тому стало хорошо оттого, что они опять рядом.

Их везли час или больше, прежде чем грузовик остановился и им приказали слезать. В утренних сумерках он увидел, что их привезли к поросшему редкими сосенками песчаному склону. Машина была окружена, что исключало возможность побега. Он подумал об этом механически, он и не искал сейчас подходящего мгновения к побегу и в кузове машины думал совсем о другом. О бородаче, который до последнего оставался твердым человеком. На съезде Борода выглядел совсем молодым, моложе своих лет. Он подумал тогда, что этого молодого мужчину, который к тому же принадлежал к другой партии, нельзя выдвигать, пускай сперва подтвердит делом, насколько он коммунист. Поэтому он и выкрикнул «нет». Ему казалось, что делегаты, поддерживавшие бородача, сильно ошибаются. Теперь, стоя с ним бок о бок, он понимал все глубже, что ошибся, что не понял честного человека, убежденного борца.

Общая могила была уже вырыта. Ее черневшая пропасть ясно обозначалась на беловато-серой песчаной поверхности. В голове мелькнула мысль, что в песчаной почве легче копать – яму и что здесь отдаленное место, в стороне от поселений.

Их поставили в ряд. Спиной к яме.

Руки у него были свободными. Рук никому не связывали.

Люди подчинялись громким приказаниям, грубым выкрикам. Бежать никто не пытался. И он, Федор, тоже. Он и не думал теперь об этом. Хотя и мелькнуло в сознании, что далеко не убежать. Солдат и полицейских было слишком много, цепь плотная.

Ему было хорошо оттого, что он владел собой и держался так, как должен держаться непреклонный в своих убеждениях человек. Рядом с ним на краю черневшей ямы стоял Борода. Стоял твердо, плечи их соприкасались, всех их очень плотно сдвинули: яма оказалась недостаточно длинной. Глаза, искавшие друг друга, наконец встретились.

Распоряжавшийся начальник был чем-то недоволен, послышались новые команды, полицейские бросились еще плотнее сдвигать заключенных; сосед слева, у которого дрожала нога, навалился на него, и Федор покачнулся. Борода поддержал. Они снова обменялись взглядами, будто два давних друга, два старых товарища. В глазах бородача он не увидел страха, это был взгляд мужественного человека. Тревожный. Это верно, что тревожный. Но тревожный взгляд человека, выстоявшего до последнего. Взгляд человека, который готов к тому, что будет.

Они взяли друг друга под руку. Они поддерживали друг друга.

До конца.

Перевод А. Тамма.

КОТ КОТОВИЧ ПОЛОСАТЫЙ…

Со стороны могло показаться, будто эта старая женщина спит, откинувшись в кресле. Она сидела неподвижно, глаза ее были закрыты. Но на нее никто не смотрел, рядом с ней расположился юноша, он читал какой-то журнал и к своей соседке справа не проявлял никакого интереса. Только молоденькая стюардесса, сновавшая по проходу между креслами, время от времени бросала на нее испытующий взгляд: ей казалось, что старушке нехорошо с сердцем. Но Мария Лыхмус не спала. Просто она очень устала и отдыхала теперь, испытывая облегчение оттого, что все обошлось, что она благополучно успела на самолет и, даст бог, доберется до конечной цели путешествия. Не только в Москву, а оттуда в Таллин, но и домой. Быть может, она вообще-то и напрасно тревожилась, пожалуй, можно было бы еще погостить у сына – столько, сколько предполагала поначалу, то есть все три месяца; быть может, внутреннее чувство обмануло ее и она проживет еще невесть сколько лет. Но тут же Мария Лыхмус поняла, что нельзя больше себя обманывать, что спешила она не зря, – наоборот, даже запоздала. Ей нужно было возвращаться сразу, когда она проснулась ночью от удушья, вся в поту, не следовало успокаивать себя, что все обойдется, что зимой сердце барахлило куда как серьезнее и все же она выкарабкалась и встала на ноги. Но зимой она лежала в больнице под присмотром врачей, а теперь была на чужбине и лечилась сама, как умела. Конечно, и в Англии были больницы и врачи, но у Марии не укладывалось в голове, что она должна довериться врачам на чужой стороне, лечение заняло бы много времени, а как раз времени-то у нее и не было. Так, по крайней мере, она чувствовала, и это чувство определило все ее поведение. В ее-то годы да с ее здоровьем разумный человек вообще не отважился бы на такой далекий путь, а она словно голову потеряла. Но тут старая женщина, которую дома все звали не Марией Лыхмус, а матушкой Лыхмус, хотя жила она одна как перст, тут она поняла, что поступить иначе не могла, она должна была увидеть сына и его семью, что не нашла бы она покоя, не поговорив с Энделем. Средний сын был единственным из четырех детей, который у нее еще оставался. Другое дело, что ей следовало поехать к сыну раньше, до того еще, как здоровье совсем сдало. Если она в чем-то и ошиблась, то не в том, что поехала к Энделю, а в том, что так поздно собралась. Ей нужно благодарить бога за то, что она перед смертью увидала сына, что ее сердце на чужбине не сдало и теперь она на пути домой.

Матушка Лыхмус не боялась смерти, но она не хотела покинуть этот мир в далекой чужой стороне. В последние недели ей казалось, будто ее разрывают на две части: одна половина стремилась обратно домой, другой было жаль расставаться с сыном и внуками. Невестка осталась ей чужой. По правде говоря, и старшие внуки остались ей чужими – как девятнадцатилетний Харри, так и Мэри, на год моложе его. Харри и Мэри вообще редко бывали дома. Харри чувствует себя вполне самостоятельным, он уже сам зарабатывает, менеджер Шмидт устроил его на бензозаправочную станцию. Говорят, хозяин его ценит, Харри сообразительный малый, к тому же умеет обращаться с клиентами, особенно с женщинами. Несмотря на молодость, он хорошо разбирается в машинах, обзавелся и сам автомобилем – по словам Энделя, всего лишь старым «моррисом», непонятно, как эта колымага вообще еще движется. Латает ее теперь без конца, не хватило терпения подождать, пока по карману будет машина поновей. Харри всегда куда-то спешит сломя голову; если верить двенадцатилетней Джейн, то Харри собирается жениться, он до безумия влюблен в Китти, дочку лавочника с соседней улицы. Но Эндель говорит, что это пустая детская болтовня, с девчонками Харри, конечно, крутит, но парень он современный, с него все как с гуся вода. Однако завоевать теплое местечко в жизни он вознамерился всерьез, станет по меньшей мере хозяином бензозаправочной станции или авторемонтной мастерской.

У нее, у Марии, Харри в первый же вечер спросил, сколько спален в ее доме, там, на Восточных землях, какой процент взимается с рассрочки и выплачен ли дом. Она даже не сразу поняла, чего он от нее хочет. Тогда Эндель объяснил ей, что англичане определяют величину дома по количеству спальных комнат и что здесь, как во всем западном мире, все покупается в рассрочку. Их дом тоже приобретен в рассрочку, выплачивать придется еще несколько лет. Эндель отругал старшего сына, что тот называет Эстонию Восточными землями. Восточные земли, по примеру местных газет, стало, мол, общим названием всех земель к востоку от Берлина, где установлен новый порядок. Больше Харри ничем не заинтересовался – ни народом, ни страной, откуда родом его отец. Ему даже некогда было остаться посмотреть фильмы, заснятые его дядей, тоже Харри, незадолго до смерти: дом, где они родились, и разные другие близкие сердцу места; дядя любил снимать, с маленькой камерой он не расставался. Равнодушие Харри всерьез рассердило Энделя, ему было стыдно за сына.

Мэри повела себя вежливее, она ничем не выказала своего нетерпения, когда ее попросили остаться дома, но Мария довольно скоро поняла, что девочке скучно, и при первой же возможности Мэри убежала туда, где ей было интереснее. Куда именно, этого Мария так и не узнала. Да она особенно и не выспрашивала, куда, мол, и с кем, внучка, наверное, искала общества своих однолеток, она служила в торговом доме – наполовину ученицей, наполовину продавщицей. Эндель был очень доволен, что для Мэри нашлось такое местечко: фирма солидная, с жалованьем особенно не прижимают. Мэри красивая, высокая и стройная девушка, точно такой же была ее мать в этом возрасте, так сказал Эндель. Дай бог повстречать ей на пути хорошего человека, негодяй может испортить ей жизнь, увы, искателей приключений куда больше, чем мужчин с серьезными намерениями.

Третий ребенок Энделя, девочка, ей было бы сейчас поболее шестнадцати, умерла, когда ей едва исполнился год, от какого-то гнойного воспаления мозга. Умирала она мучительно, бедняжка металась и корчилась в судорогах, Алиса и врач делали все, что могли, но были бессильны против смерти. Пятнадцатилетний Вильям – застенчивый сопун и домосед, Эндель очень тревожится за него. Поначалу Марии показалось, что Вильям книгочей, таким был ее Харри. Но в руках у Вильяма она не увидела никаких других книг, кроме школьных учебников. Иных книг в семье сына проста и не водилось. На маленькой полке она нашла только то, что сама послала Энделю. Альбом «Пой и ликуй» о певческом празднике, два альбома «Советская Эстония», тоненькая брошюрка с иллюстрациями, рассказывающая об их городе, большая нарядная книга «Эстонская народная одежда», посылая которую она думала о своей невестке, несколько книг сказок, «Война в Махтре» Вильде, все пять томов «Правды и справедливости», отправленные по просьбе Энделя, «Весна» и «Лето», «Маленький Иллимар», забавные истории Смуула, «Земля и народ» Сирге, «Танец вокруг парового котла» Траата и еще несколько. Книги эти, по-видимому, никто, кроме Энделя, даже не открывал, и меньше всего Вильям, который одиноко и понуро просиживал у окна или у телевизора. Но фильмы Харри он смотрел внимательно и так же внимательно слушал объяснения отца. Родителям с трудом удавалось выпроводить его из дому на улицу. Кто знает, что его – вот такого – ждет впереди. В школе успевает довольно средне, ладно хоть так. И хотя Вильям с самого начала дичился ее и так и не привык к ней, она, Мария, к мальчику привязалась. Ей думалось, что Эндель и Алиса не понимают мальчика, поведение среднего сына, казалось, даже раздражает мать. Что и говорить, Вильяму будет нелегко. Замкнутому, необщительному юноше, к тому же еще и робковатому, всегда трудно, сверстники безжалостны ко всем, кто не перенимает их повадки и привычки. Такого всю жизнь будут толкать и пинать.

С двумя младшими внуками, двенадцатилетней Джейн и семилетним Джоном, она быстро нашла общий язык. С Джейн они иногда беседовали по нескольку часов кряду, вместе ходили в магазин или просто так гуляли. Беседовали они довольно необычно. Джейн щебетала и тараторила на английском языке, она, Мария, согласно кивала головой, а то и отвечала по-эстонски. Внучка выслушивала ее и в свою очередь кивала головой. Джейн похвасталась родителям, что они с бабушкой прекрасно понимают друг друга. Что ж, так оно почти и было: по глазам, по интонации, жестам, а позднее и по отдельным словам, которые запали в память, они понимали друг друга все лучше. С последышем Джоном она тоже сразу поладила. Джон легко запоминал эстонские детские песенки, он пообещал, когда подрастет, непременно навестить бабушку в далекой стране. Без Джейн и Джона она чувствовала бы себя у сына совсем неприкаянной. Алиса скорее сторонилась ее, чем старалась завоевать ее расположение. Была ли причина в том, что они не могли поговорить друг с другом по душам, или в чем другом, но они так и остались чужими. Зато расставаться с Джейн и Джоном, с робким Вильямом было тяжело, ох как тяжело.

Если бы Мария Лыхмус не была уверена в душе, что дела ее хуже некуда, она, быть может, и обратилась бы к врачам, как ей советовал Эндель, но что могут врачи, если дни твои сочтены. К тому же не могла же она стать обузой сыну, у Энделя и без нее забот по горло.

Собираясь к сыну в Англию, матушка Лыхмус была оживлена, как невеста. Сердце совсем не давало о себе знать – не пропускало ударов и не пускалось вскачь, не было и одышки; по утрам не припухали веки, вечерами не отекали ноги. Она только посмеялась, когда Иида напомнила, что ей, Марии, восемьдесят стукнуло, и никому не ведомо, сколько дней еще отпущено. Ведь зимой она сама жаловалась на сердце и боялась, что… Ясно, для чего старуха соседка заговаривала о ее здоровье – чтобы она расплатилась наперед, Ииде она доверила ухаживать за садом. Она и заплатила Ииде загодя. Да, предотъездная горячка словно сбросила с ее плеч годочков двадцать.

Марии Лыхмус не приходилось много ездить. До Англии ее самым дальним путешествием была поездка в Таллин, но далеко ли до Таллина, верст двести, не больше. Да и в столицу она отправилась впервые, когда ее младший сын Харри сначала уехал в Таллин учиться, а потом остался там жить и работать, до этого самыми дальними были поездки в Тарту, где жила сестра Лизетте. На полпути к Тарту расположено Отепяэ, под Отепяэ находился хутор мужа ее старшей сестры Юулы, вот туда-то чаще всего, раз в году, она и ездила. Мария Лыхмус не любила мотаться по белу свету, да и времени у нее на это не было. Четверо детей и хозяйство накрепко привязали ее к дому. Ее школята нуждались в заботе, ухода требовал и сад; после смерти мужа он стал для них главным источником существования.

Мужа Мария Лыхмус потеряла в войну, в 1943 году. По профессии Кристьян был железнодорожником – не машинистом, начальником станции или кондуктором, а дорожным рабочим, по бумагам – старшим дорожным рабочим. Он заменял прогнившие шпалы и износившиеся или лопнувшие рельсы, закреплял расшатавшиеся гайки и забивал или менял вылезшие или проржавевшие дорожные костыли, которыми рельсы крепятся к шпалам. Его рабочими инструментами были молоток с длинной рукояткой, лом с раздвоенным, как копыто, концом и гаечный ключ. Но во время оккупации он работал дорожным сторожем, мастер невзлюбил его, в сороковом году после переворота между ними что-то произошло, и, как только город заняли немцы, дорожный мастер прогнал его с должности линейного рабочего. Кристьян Лыхмус, мол, слишком стар для такой работы, замена рельсов и шпал требует силы и сноровки. В начале зимы сорок третьего Кристьян попал под военный эшелон, вслух говорили о нелепом несчастном случае, с глазу на глаз шептали и о том, что Кристьяна можно было спасти, если бы врачебная помощь была оказана незамедлительно, но гражданского врача к нему почему-то не допустили, а военный врач-немец прибыл слишком поздно, его якобы не могли сразу найти. Официально сообщили, что сторож был невнимателен – и посему сам виноват в своей смерти.

Смерть мужа еще сильнее привязала Марию к дому; если раньше сад давал им разные там петрушки-сельдерюшки да яблоки и сливы детям полакомиться и варенье сварить, то в последний год войны Мария с помощью детей вскопала каждую свободную пядь земли даже во дворе и стала выращивать овощи на продажу. Для того чтобы морковь, огурцы, салат и укроп хорошо росли, ох, сколько нужно сил в них вложить, тут уж не поездишь по белу свету. К тому же дохода от сада не хватало на обучение детей, пришлось ей искать заработок на стороне. Она нанялась почтальоном, а после войны пошла в школу нянечкой, здесь-то и стали звать ее матушкой Лыхмус, потому что сын и дочка учились в той же школе. От должности почтальона пришлось отказаться из-за ног – ноги стали побаливать, после разноски почты трудно было сгибаться над грядками. Из школы ее уволили в пятидесятом, как тип, социально чуждый советскому школьному просвещению: домовладелица, рыночная торговка, сын сбежал вместе с немцами. Через год пришли к ней домой, звали обратно: работник отдела народного образования, по настоянию которого уволили ее и нескольких учителей, оказался мошенником, документы об образовании у него оказались подложными; проявляя сверхбдительность, он старался пролезть наверх. Но Мария Лыхмус в школу не вернулась. Не потому, что обошлись с ней несправедливо, просто у нее не было сил работать за двоих. Однако сад не приносил столько, чтобы прокормить семью, пенсия за старшего сына тоже не помогала заткнуть все прорехи, и она сдала две комнаты учителю внаем. Жить теперь приходилось в тесноте, но концы с концами сводили.

После смерти мужа о матушке Лыхмус заговорили как о сильной духом женщине: там, где другие опускают руки и покорно склоняют голову, она еще больше выпрямилась и ни на шаг не отступила от своих планов. Под планами имелось в виду то, что она не определила детей на работу, а послала их в школу; летом, правда, зарабатывали оба – и сын и дочка. А что касается того, что она спину выпрямила, то понимать это надо не в прямом смысле. С годами матушка Лыхмус горбилась все больше и больше, в какой-то мере в этом был повинен и сад, где, не согнувшись в три погибели, ничего не добьешься, но вполне возможно, что позвоночник она повредила еще раньше – когда они с Кристьяном строили дом. Денег у них было негусто, старались все своими руками делать, начиная с того, что сами валили в лесу деревья, и везде Мария была мужу верным помощником. Спину она могла покалечить в лесу на делянке или когда, надрываясь, поднимала потолочные балки, это не сразу дало о себе знать, но к старости спина мучила все больше. На свою жизнь Мария никогда не жаловалась, в этом смысле она тоже всегда держалась прямо.

Кроме мужа матушка Лыхмус похоронила троих детей – вернее, она похоронила дочку и младшего сына, старший сын, названный по отцу Кристьяном, погиб в Курамаа[6]6
  Курзене, Латвийская ССР.


[Закрыть]
и был зарыт там же в братской могиле воинов эстонского корпуса. Дочку, работавшую продавщицей в сельской лавке коопторга в десятке километров от города, застрелили в 1952 году напавшие на магазин бандиты, Аста Лыхмус не струсила, оказала им сопротивление. Младший сын Харри умер своей смертью, если можно назвать своей смертью злокачественное малокровие, называемое в народе раком крови. Сын успел защититься и стать кандидатом химических наук, будучи уже больным, от матери он свою болезнь скрывал.

Среднего сына война занесла далеко, но в сорок четвертом Эндель не сбежал с немцами, как извратил тот чересчур бдительный работник отдела народного образования, его увезли силком, как и многих других молодых парней. Десять лет Мария ничего не знала о судьбе сына, то считала его умершим, то снова надеялась, что самого худшего все же не произошло. И все эти десять лет она казнила себя, что не сумела уберечь сына. Мария часто видела его во сне, сон почти всегда был один и тот же. Это можно было бы назвать и воспоминанием, настолько точно одно и то же событие повторялось именно так, как произошло на самом деле летом сорок четвертого года. Она стоит в воротах своего дома и смотрит вслед сыну, удаляющемуся по улице. За плечами у шестнадцатилетнего Энделя полупустой рюкзак, и, хотя дождя нет, одет он в прорезиненный плащ, руки глубоко засунуты в карманы. У Энделя щуплая фигурка подростка, плечи еще не раздались, он старается идти длинным, уверенным мужским шагом, но это шаг мальчика, не мужчины. Он быстро удаляется, прямо-таки испаряется на глазах у матушки Лыхмус, стоящей в воротах и провожающей уходящего взглядом. Рядом с Марией ее дочь и самый младший сын, ему всего четырнадцать лет. Вот такой сон она часто видела до 1956 года, когда от Энделя пришло письмо, которое ее одновременно обрадовало и огорчило. Она радовалась, что напрасно оплакивала сына, и сердилась, что Эндель так поздно написал ей, заставил ее так долго жить в неведении. В последнее время, после смерти Харри, чувствуя себя страшно одинокой, она все чаще вспоминала тот уход Энделя из дому, теперь уже не во сне, а наяву. Особенно в те минуты, когда, устав возиться в саду, садилась отдохнуть под посаженной сыном яблоней или на кухне у плиты.

Решение навестить сына словно придало новые силы ее уставшему сердцу. Решилась она не сгоряча – лишь после того, как основательно взвесила все за и против такого путешествия. Не хуже отговаривавших она понимала, что поездка утомит и взбудоражит ее, усталость и чрезмерное волнение не всегда кончаются добром, но она чувствовала, что должна ехать. Ей не следует ничего бояться – наоборот, нужно быть сильной в своем желании, из-за слабости она и потеряла Энделя. Если она не поедет, это будет лежать тяжким грузом на ее душе до конца дней, а такая пытка вредна для сердца не меньше, чем трудности и волнения, связанные с поездкой и встречей с сыном. А раз так, то почему же не ехать? Внутренний голос подсказывал ей, что она выдержит, что она вернется, и вот теперь она на пути домой. Не беда, что сердце пропускает удары, не беда. Это длится уже не первый год, почему же сейчас, когда все или почти все позади, оно должно остановиться? Мария Лыхмус почувствовала огромное облегчение оттого, что сидит в самолете, который каждый час на восемьсот – девятьсот километров приближает ее к дому, что в том маленьком чужом городе, где живет ее сын со своими детьми, ее не отозвали в мир иной. Бог смилостивился над ней.

О боге она подумала просто так, по привычке, на бога она никогда особенно не надеялась. Даже тогда, когда они с Кристьяном пошли под венец или когда пастор крестил их детей. После смерти Кристьяна она совсем охладела к церкви – бог, если он вообще есть, отвернулся от них. Насильная разлука с Энделем и ужасная гибель дочери утвердили Марию в ее мнении. После смерти Харри – эта смерть вконец иссушила ее душу – она снова пошла в церковь. Не по своему почину, а уступив уговорам соседки Ииды. Слушала слова, раздававшиеся с амвона, но благодать на ее душу не снизошла и утешения в них она не находила. Слова были бессильны заполнить ее опустошенную душу. С годами она крепко привязалась к своему младшему сыну, единственному оставшемуся у нее, он был ей теперь один за всех детей. Харри она отдала всю свою любовь, на него перенесла все свои надежды и мечты. Беседуя с пастором – тот сам пришел поговорить с ней, – она не могла освободиться от чувства, что разговаривает с обыкновенным чиновником, ведающим церковными делами. Она никак не могла отнестись к Герману Сельянду как к посреднику между ею и богом, хотя Иида и утверждала, что если какой-нибудь пастор им и является, то только Сельянд, он, мол, до последнего закуточка души и до мозга костей святой отец и единственный человек, который может принести ей отраду и утешение.

Мария Лыхмус ни за что не хотела быть похороненной на чужбине, потому-то и спешила она обратно домой. Чтобы этого не случилось.

 
Кот Котович полосатый
на пеньке сидел с указкой…
 

Уж не задремала ли она? Песенка прозвучала в ушах у матушки Лыхмус так отчетливо, будто ее внук Джон стоит вот тут у ее колен, уставился ей в рот и старается своим тоненьким голоском повторять строчки, которые она ему только что подсказала. У малыша хорошая память, он быстро запоминает чужие непонятные слова, только произносит их как-то мягче.

 
Кот Котович полосатый…
 

Голос маленького Джона все звучал и звучал в ушах Марии Лыхмус. Теперь она услышала и свой голос.

– У твоего сына хорошая память, с лету все запоминает. И Джейн смышленая девочка. Они охотно бы выучили эстонский язык.

И голос сына:

– Я давно жду, когда ты это скажешь. Ты винишь меня и уже наперед осуждаешь, что я не обучил своих детей эстонскому языку.

И снова она слышит свой голос:

– Я не осуждаю тебя.

– Мама, ты говоришь неправду, – прервал ее Эндель, все больше раздражаясь, – не возражай, я чувствую это. Каждый раз, когда я говорю с детьми, я вижу по твоим глазам, что в своих мыслях ты осуждаешь меня. Что я не научил их говорить по-эстонски, что разговариваю с ними на английском языке…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю