412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Куусберг » Кто он был? » Текст книги (страница 11)
Кто он был?
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Кто он был?"


Автор книги: Пауль Куусберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)

«Да здравствует Красная Армия!»

Аннес долго держал письмо в руках, прочел его несколько раз. Раньше отец никогда не писал о матери так много и именно так. Писал о всяких самых обыденных вещах. Что ездил на быках за дровами, отец иногда писал вместо волов – быки, слово «бык» нравилось ему, Аннесу. Или о том, что чинил печку, дымоход обвалился. Или что выменял какую-нибудь одежонку на пару яиц или кусочек сала. О том, что стал возчиком или чинил крышу колхозного коровника. О матери писал две-три фразы: что она, бедняжка, не выходит из дому, ноги не носят, что здоровье матери не хуже и не лучше, передавал от нее привет. Аннес подумал, что, наверное, здоровье матери резко ухудшилось, если отец так подробно и с тревогой пишет о ней. И Аннес впервые поймал себя на мысли, что, может быть, мать уже не в силах будет поехать домой, что он больше не увидит ее. Возникла и другая мысль: правильно ли поступили родители, эвакуировавшись? Не должны ли были он и сестра отговорить отца? Может быть, родителей из-за детей не тронули бы – пожилую женщину, прикованную к постели, и старика шестидесяти с лишним лет? Конечно, окружающие знали взгляды отца, он не скрывал их ни при Тыниссоне, ни при Рее и Пятсе, но не был каким-нибудь значительным и известным деятелем, в партии не состоял, членом профсоюза, правда, был еще с двадцатых годов. Они с сестрой не отвергли мысль отца об эвакуации, скорее подталкивали его. Разве не они первые заговорили о необходимости уехать из Таллина? И если теперь мать не сможет вернуться домой, если найдет место вечного упокоения в дальней стороне, разве не он, Аннес, будет виноват? Больше, чем сестра, он как мужчина должен был видеть дальше. Аннес прочел еще раз: «Она с каждым днем слабеет, уже не может встать с постели… Хотя бы она вытерпела до того времени, она так хочет домой».

Отец всегда приносил матери цветы. И до войны, когда мать еще была здорова и могла всюду ходить сама. Отец любил цветы, весной, когда цвели купальницы и примулы, он водил их – его и сестру – за три-четыре километра на луг за цветами. Когда они были еще детьми, но уже настолько подросли, что могли уходить и подальше от дома. На троицу отец приносил душистые березовые ветки, а когда расцветали черемуха и сирень, то и черемуху и сирень. А еще раньше, когда начинал таять снег, отец приносил домой ивовые ветки с большими мягкими барашками – вербы росли близко, около железной дороги. Позже отец уже не звал их с собой, понимал, что у Аннеса и сестры свои прогулки, свои дела. Да и отец ходил в лес все реже, с годами и вовсе перестал, но цветы матери приносил всегда. Полевые цветы, не такие пышные, как розы или гвоздики. Покупал у женщин, которые продавали их на улицах по пять – десять центов пучок. Даже пьяным не забывал о цветах, напротив, всегда у него бывали в руках перелески, купальницы или сирень. Конечно, весной или летом, а осенью – астры. Если не задерживался допоздна; летом, в строительный сезон, когда зарабатывал побольше, это часто бывало по субботам. Но и тогда, случалось, приносил, хотя цветы, постоявшие где-нибудь в трактире на окне или на столе, успевали уже завянуть.

Аннес не знал, какие цветы растут за Уралом, он, правда, был в «Красном поле» два раза, в декабре сорок первого и два месяца спустя, перед отъездом в часть, но тогда была зима, широкую ровную степь покрывали глубокие снега. Наверно, там росли такие же цветы, как в Эстонии, иначе мать не знала бы их и не могла по ним определять пору года. Аннесу запали в душу те строчки, где отец писал, что мать по цветам определяет, какое время наступило в природе.

Аннес долго держал в руке письмо отца, он и не слышал, как вошел Килламеэс. Килламеэс не стал ему мешать, дал ему спокойно побыть как бы наедине с собой, Килламеэс не был ни грубым, ни бестактным. Когда Аннес наконец тщательно сложил письмо и сунул в записную книжку, к другим письмам, – письма отца он сохранял, письма сестры – нет, он тут только заметил, что уже не один, что Килламеэс сидит на краю своей койки и читает свежую «Красную звезду». Килламеэс поднял голову и спросил:

– От отца?

– От отца.

– Беспокоишься о них?

– С матерью плохо. Во время эвакуации она уже была тяжело больна. Отец боится самого худшего, я чувствую это в каждой строчке. Пишет, правда, что надеется уже в этом году вернуться со своей старушкой в Таллин, но, видно, и сам не верит, что мать выдержит до того времени.

– Ты, возможно, преувеличиваешь. Я тебя изучил, ты человек уравновешенный, стараешься во всем полагаться на рассудок, а на самом деле ты – человек чувства, все принимаешь близко к сердцу. Почему бы им уже в этом году не пуститься в обратный путь? Наши войска у ворот Эстонии, уже нажали плечом, приоткрыли их, не сегодня завтра распахнут настежь.

Последняя фраза Килламеэса поразила Аннеса. Не смысл ее – он знал так же хорошо, как и его друг, что передовые части второй месяц ведут жестокие бои на западном берегу Нарвы, на плацдарме Аувере, – а слова, которыми мысль была выражена. В них чувствовалась склонность к поэтическому образу, которую он до сих пор у Килламеэса не замечал. Оказывается, Килламеэс, считающий себя человеком трезвым, холодным как сталь, увлекающийся отвлеченными рассуждениями, в душе художник.

Они долго обсуждали, когда их могут бросить в бой. Вначале, когда их перевели на Ленинградский фронт, все думали, что это произойдет очень скоро, дивизия была подготовлена, бойцы только и ждали боевого приказа. Тяжелые бои за Нарву продолжались, но дивизию по-прежнему держали в резерве фронта, только артиллерийские полки сражались на передовой. Теперь они понимали, и не только они, работники политотдела дивизии, а многие, что их корпус придерживают до того времени, когда бои за освобождение Эстонии развернутся в полную силу. До них дошел слух, будто полтора года назад, в самый критический момент войны, когда их корпус хотели направить под Сталинград, Сталин, которого Каротамм об этом информировал, отменил решение высоких штабов. Килламеэс, имевший, по его словам, в штабе корпуса хороших приятелей, утверждал, будто сам Жданов сказал генералу Пэрну, что корпус будет здесь использован более продуманно, чем в операции под Великими Луками, что корпус введут в дело тогда, когда его можно будет наиболее успешно использовать как в политическом, так и в боевом отношении.

Вдруг Килламеэс перевел разговор на другое:

– Знаешь, Коппель, я считаю тебя настоящим мужчиной и надеюсь, ты не обидишься на то, что я тебе сейчас скажу. Ты, возможно, еще не все понял. Ты все-таки мало знаешь советскую жизнь. В сороковом году вы все ликовали, только и знали – «ура», живем, строим, созидаем! Я читал ваши тогдашние газеты – доморощенные понятия так и смотрят с каждой страницы. В формулировках много пафоса, а научной точности мало. Имя Сталина все время у вас на устах, а что вы знали о сталинском учении? Об основной сути этого учения? И теперь я хочу тебе сказать, считаю это своим дружеским долгом: не выступай против мыслей Сталина, не ставь под сомнение его положения. Даже в узком кругу. Говорю это от чистого сердца.

Аннес не совсем понял товарища. Он чувствовал, что Килламеэс не имеет в виду ничего плохого, не придирается зря, что он хочет дать совет, предостеречь его, но не мог догадаться, почему Килламеэс считает это нужным.

– Я и правда не знаю советскую действительность так глубоко, как ты, – сказал Аннес – «Ура» мы кричали часто, это верно. Впрочем, без «ура» не совершается ни одна революция, не выигрывают ни одной битвы. Но когда я выступал против Сталина? Да я и не могу это сделать, Сталин для меня слишком большой авторитет.

– Ты это сделал при обсуждении моих тезисов.

– Ты говоришь сегодня эзоповским языком, – улыбнулся Аннес.

– Вспомни – это опять-таки слово, которому я научился у вас, у нас всегда говорят «припомни», – вспомни, что ты говорил о диктатуре пролетариата.

Аннес хорошо помнил это недавнее обсуждение. И спор с Килламеэсом. Но он все еще не понимал, каким образом он мог выступить против Сталина.

– Сталин так говорит о ленинизме, – сказал он задумчиво. – Что главное в ленинизме – учение о диктатуре пролетариата.

Голос Килламеэса, только что звучавший тепло и дружески, стал резче:

– Ленинизм – это марксизм эпохи империализма.

Прежде чем Аннес успел что-либо ответить, Килламеэс продолжал:

– Со мной ты можешь спорить. Во-первых, в конце концов я разъясню тебе вопрос. А во-вторых, я не спешу за твой счет демонстрировать свою бдительность.

Они перестали спорить, только когда остальные вернулись домой.

Позже они играли в прятки с детишками хозяйки. Все четверо – Килламеэс, Нааритс, Нийн и Аннес. Вернее, играли дети, а они помогали ребятишкам прятаться. Дети были маленькие – младшей три года, среднему пять, старшей шесть. Хозяйка с сестрой и тремя малышами жила в соседней комнате, ничуть не просторнее той, что была отдана в распоряжение постояльцев. Хозяева жили тесно, но хозяйка никогда не роптала. В каждой избе были размещены военные, всюду жили в тесноте. В доме была еще кухня, где спала бабушка, небольшая передняя и неотапливаемая каморка. Теперь туда переселилась сестра хозяйки, охотно завязывавшая знакомства с офицерами. Злые языки утверждали, будто Евдокия Александровна заигрывала и с фрицами.

Мужчин в семье не было. Муж хозяйки Григорий Кузьмич был мобилизован в самом начале войны, в первый раз был ранен под Москвой, второй раз при форсировании Днепра, сейчас вся семья беспокоилась о нем, от Григория давно уже не было вестей. Старая бабушка опасалась самого худшего, сама хозяйка старалась не падать духом, но в глазах ее стояла грусть. Нааритс утешал их, говоря, что среди артиллеристов потери меньше, чем у пехоты, к тому же Григорий Кузьмич служит в полку тяжелой артиллерии, которая не действует на передовой, дальнобойные пушки – это не то что сорокапятимиллиметровые противотанковые орудия, которые двигаются в боевых порядках пехоты и стреляют прямой наводкой. Хозяйка каждый раз спрашивала:

– Почему ж тогда он не пишет?

А старая хозяйка напоминала, что младшая дочка Григория, трехлетняя Вера, родилась уже в войну, когда и с запада, и с юга доносился гром пушек, отец и не видел девочку.

– И увидит ли, кто знает, – часто вздыхала старушка.

Этого же боялась и хозяйка.

Игра в прятки нравилась детям. Они затеяли игру у себя в комнате, во двор не выйти было, шел противный мокрый снег, а когда расшалились, стали прятаться и у них в комнате. Обычно малыши к ним не забирались, мать удерживала, да ребятишки и сами чуждались посторонних, особенно вначале. Наверно, из-за их эстонской речи, – это был чужой, незнакомый детям язык. Самым храбрым оказался пятилетний Кузьма, большеголовый карапуз с жесткой щеткой волос и слегка оттопыренными ушами, напоминавший Аннесу его самого. В таком возрасте, да и десять лет спустя у него волосы тоже упрямо стояли торчком, никак не хотели зачесываться ни книзу, челкой, ни набок, на пробор, ни назад, к затылку. Уши тоже оттопыривались, еще и в школе его этим дразнили. И голова была большая. Голова-то и сыграла с ним однажды опасную игру, дело чуть не обернулось совсем плохо. Ему тогда было лет пять, как сейчас Кузьме, или на год больше. Во всяком случае, в школу еще не ходил. Во дворе дома, где они жили, были большие двустворчатые ворота, хозяин когда-то держал лошадей. Там, где половинки ворот сходились, у самой земли было проделано небольшое отверстие, которое все называли кошачьей дырой. Собака в нее пролезть не могла, а кошки лазили. В один прекрасный день ему, Аннесу, захотелось просунуть голову в это отверстие, посмотреть, нет ли чего интересного на улице. Не видно ли ребят, играющих в лапту, или девчонки, с которой можно хотя бы попрыгать. Рядом с высокими створками ворот была калитка, почти всегда стоявшая открытой, но ему почему-то захотелось опуститься на четвереньки и все осмотреть именно через кошачью дыру. Дыра оказалась слишком маленькой для него, но он поднажал и в конце концов просунул голову, хотя ушам стало больно. На улице мальчишек не было, зато вприпрыжку приближалась Тийя, задиристая девчонка, с которой они без конца цапались, – никто не хотел, чтобы последнее слово осталось за другим. Ему было стыдно стоять перед Тийей на четвереньках, он хотел втащить голову обратно, но беда всегда застает врасплох: голова не протискивалась сквозь кошачью дыру, словно за это время увеличилась вдвое. Он старался изо всех сил, но безрезультатно. А Тийя подходила все ближе, посасывая конфету и подбрасывая носком сандалии мелкие камешки, точно была мальчишкой и что-то понимала в футболе. К счастью, во двор вышла мать, чтобы принести воды из прачечной. «Кто же так делает, ты же не четвероногое», – пожурила его мать, но тотчас же поняла, что он в плену у кошачьей дыры. Мать быстро принесла шест, просунула конец под ворота и, используя его как рычаг, приподняла половинку ворот на петлях. Повыше поднять ее она не смогла, ворота были заперты, и большая перекладина мешала, но все же створка приподнялась настолько, что он смог вытащить голову из кошачьей дыры. Едва он успел вскочить на ноги, как в дыре показалась голова Тийи. Только Тийя заглядывала с улицы во двор. Но ее голова без труда проскользнула и обратно. Тийя назвала его голову тыквой, что его ужасно разозлило.

Да, Кузьма напомнил Аннесу его самого, его самого и мать, которой он доставлял немало забот. Выдержит ли она? Осуществятся ли ее надежды, вернется ли она в Таллин? Эта мысль не раз мелькала у Аннеса, когда они вечером играли с детьми в прятки. Даже когда ребячье увлечение передалось и им и они наперебой старались придумать для малышей лучшие места пряток. Килламеэс придвинул табуретку под вешалку, поставил меньшую девочку на табурет и спрятал ее за шинелями, так что остальные не смогли ее найти. Нааритс поднял Кузьму на шкаф и велел лежать тихо, как мышь; если б мальчик не захихикал, сестры не обнаружили бы его, им и в голову не пришло бы искать братишку под потолком. Аннес велел старшей девочке взобраться на подоконник и задернул штору, ее тоже не так-то легко было найти. Под конец они увлеклись игрой не меньше ребят.

На следующей неделе Аннес побывал под Нарвой, у артиллеристов, которые поддерживали огнем части ударной армии, сражавшиеся на передовой линии. Аннес почти не знал Нарву и ее окрестности, до войны был в Нарве только один раз, да и то с экскурсионным поездом, который прибыл в город в одиннадцать часов и через семь часов уже уходил обратно. Он дивился крепостям Германа и Ивангородской, могучие стены которых вздымались над водой по обе стороны реки. И мощному водопаду – по сравнению с ним Кейла и Ягала действительно казались ручейками. Высокие плитняковые или кирпичные корпуса Кренгольмской мануфактуры, видные издалека, производили впечатление темных и мрачных; такими же были и рабочие казармы, построенные, как ему говорили, по образцу рабочих общежитий Манчестера. Запомнился ему Темный сад, ратуша и здание биржи на Ратушной площади. О мызе Лилиенбаха, где в последние недели шли кровопролитные бои, он не имел понятия. Противник предпринимал ожесточенные атаки со стороны предмостного укрепления в Ивангороде, но снова захватить мызу ему не удавалось. Начальник политотдела не посылал Аннеса к артиллеристам, он отправился туда по собственному почину: редакция «Рахва Хяэль» заказала ему статью, но он не хотел еще раз вспоминать прошлые бои под Великими Луками, а тем более – писать о повседневных учениях стрелковых полков. Конечно, пользуясь материалами из газет армии и фронта, он мог бы написать вполне отвечающую действительности статью о героических действиях дивизий ударной армии, рассказать, в каких трудных условиях, среди лесов и болот, идут бои на западном берегу Нарвы, на плацдарме Аувере. Но почему он должен писать о делах других дивизий и полков, если под Нарвой сражаются и артиллеристы его корпуса? Он обратился к начальнику политотдела и получил разрешение идти. Подполковник дал ему дополнительное задание – проверить, как в боевых условиях организована политико-воспитательная работа в дивизионах и на батареях. «И сами поможете поднять боевой дух людей», – добавил в заключение подполковник.

В первый же день Аннес пришел к заключению, что его помощь тут и не нужна, что она излишня. Да, он говорил с политработниками и парторгами батарей, беседовал с многими бойцами на огневых позициях, на следующий день вечером провел небольшую беседу на гаубичной батарее, но понял, что больше мешает, чем помогает выполнению боевых задач. Боевой дух артиллеристов поднимать не требовалось, он был, говори языком военных газет, и так высок. Под Невелем Аннес тоже побывал в артиллерийском полку, тогда он не собирал материал для газеты, а действовал как представитель политотдела, там тоже полк выполнил свои задачи хорошо и был отмечен командующим армией. А сейчас батареи стреляли еще более метко, бойцы сражались мужественно, с какой-то великой, от сердца идущей волей и упорством. Или ему только так казалось? Аннес заметил, что он подчас видит людей и события так, как ему хотелось бы их видеть, видит в действиях и поведении людей именно те стороны, которые подтверждают его мнение. Но отличный материал для статьи он получил. Уже одного события было бы достаточно для содержательного репортажа: когда немцы во время очередной атаки оказались в непосредственной близости от нашего наблюдательного пункта, находившийся на нем командир батареи вызвал огонь на свой наблюдательный пункт, то есть на себя.

Вечером, задремав в наскоро сооруженном укрытии гаубичной батареи, где он рассказывал бойцам о положении в Эстонии, о котором знал теперь несравнимо больше, чем до прибытия на Ленинградский фронт, он увидел странный сон, запомнившийся ему до мельчайших подробностей. Все, что происходило во сне, потом вспоминалось ему не только утром, но и днем, и в последующие дни так ясно, как будто он и в самом деле добирался от станции Увелка в колхоз «Красное поле». Была зима, как и тогда, когда он в действительности навестил родителей. Во сне дорога была заметена снегом и то и дело пропадала из-под ног, он больше брел в снегу, чем по наезженной колее. Он шел один, как и тогда, когда побывал у родителей в последний раз, но тогда погода была ясная, мороз градусов тридцать и дорога хорошо утоптана. Холода он не чувствовал, сухой сибирский мороз не так пробирал, как сырой приморский холод, да и быстрая ходьба согревала. Во сне тоже был мороз, резкий встречный ветер пронизывал до костей, хотя на нем был хороший теплый полушубок и на ногах валенки. В такой одежде он у родителей не бывал, тогда он ходил в ватнике и сапогах. Во сне он оказался в офицерском зимнем обмундировании, под полушубком – еще и заячья безрукавка, как обычно зимой. Да, одет он был тепло, даже в ватных штанах, и все же ощущал холод, хотя шагал изо всех сил. Он двигался довольно быстро, но никак не мог добраться до цели. От станции тянулись бескрайние поля, только вдали, в стороне от дороги, виднелись березовые рощицы. Леса, такие, которые можно было бы назвать лесами, здесь и не росли. Аннес не встретил ни одного путника, да и тогда, наяву, их попадалось немного. Все было так, как два года назад, если не считать одежды и странного ощущения, будто цель не приближается, а удаляется. Наяву он, помнится, прошел за четыре с половиной часа расстояние в двадцать пять километров, отделявшее деревню от станции. Теперь, во сне, он шагал всю ночь, по крайней мере так ему казалось, но еще не достиг и первой рощицы – она словно отступала перед ним. Он стал уставать, уставал все больше, но заставлял себя шагать, пытался даже ускорить шаг, хотя снег становился все глубже и дорога все чаще ускользала из-под ног. Он спешил, спешил, временами брел по грудь в снегу, потом выбирался на твердую почву, он не заблудился, но цели так и не мог достигнуть. Он различал на фоне неба и снега темнеющую группу деревьев, он знал, что они находятся на полпути к деревне, они стояли у него перед глазами, но приблизиться к ним не удавалось. Он подумал, что же это такое, что это значит, березняк ведь не может убегать, заставил себя шагать еще быстрее. Он должен дойти до рощи, оттуда – до деревни, там его ждут. Подгонял себя, но ноги все больше наливались свинцом, шаг делался все медленнее, и он понял, что не дойдет. Это было страшное чувство, с этим страшным чувством он и проснулся. Может быть, ему пришлось бы и дольше испытывать этот страх, но где-то поблизости разорвался снаряд, это его и разбудило.

Через два дня Аннес возвратился в политотдел. За исключением артиллерийских подразделений, действовавших на переднем крае, все остальные части корпуса стояли в резерве. Первые четыре-пять километров он шел пешком и все время пытался разгадать, откуда такой сон. Он подумал, что, наверно, это связано с письмом, которое он написал матери, находясь у артиллеристов. Именно матери. Обычно он писал на конверте имя отца, а письмо начинал словами: «Дорогие родители». На этот раз он посвятил свое письмо матери, чувствовал, что должен поговорить с ней. Чтобы она не беспокоилась о возвращении в Таллин: переезд устроят те же учреждения, которые ведали эвакуацией, устроят и они – отец, сестра и он. Ему хотелось поговорить с матерью, а так как в Сибирь он поехать не мог, то должен был написать ей. Чувствовал в этом необходимость. Когда писал, мысли унесли его далеко от фронта, в колхоз «Красное поле», где родители нашли приют. Наверно, все это и разбудило в уголках памяти те впечатления, которые возникли во время поездки к родным. Тогда он дивился бескрайним полям. В Эстонии таких бесконечных равнин нет. Он не мог измерить взглядом заснеженные степные просторы, все – и синеющая роща, и похожая на черную гроздь деревенька, над избами которой поднимался светлый дым, – оказалось гораздо дальше, чем он думал вначале. Врезавшиеся в память впечатления от невиданных пространств, чувства, вызванные письмом отца, все это, вместе взятое, да и его собственные мысли, тревоги и мечты сказались в этом сне, когда он задремал в укрытии гаубичной батареи. Писал письмо и вспомнил слова, сказанные им когда-то матери и причинившие ей боль. Он тогда уже не был мальчишкой, мог бы соображать, как взрослый. Но, к сожалению, язык все еще готов был сболтнуть несуразное. Однажды, когда мать обвязывала запястья теплыми тряпицами, он вдруг выпалил: мол, руки у нее болят потому, что она в свое время отстегала его розгами, да еще при двоюродном брате. В то время, когда он подвергся такому наказанию, он уже первый год ходил в школу, а двоюродный брат, много старше Аннеса, учившийся в учительской семинарии в Хаапсалу, был у них в гостях. Аннес не сделал то, что мать велела, и, наверно, нагрубил ей, иначе мать не вышла бы из себя. Она неожиданно вспылила, совсем неожиданно для Аннеса, вообще она была терпелива. Мать схватила его за вихры, прижала ничком к краю кровати и стегнула несколько раз по голым ляжкам. Руки у матери были еще здоровые, справлялись с любым делом. Ни до этого, ни после мать так не наказывала его; случалось, что за волосы трепала и шлепала, но штанов не трогала. Она вообще не была скорой на руку, больше укоряла и бранила, чем наказывала. Других ребят гораздо чаще шлепали и секли, чем его, Аннеса. Отец вообще никогда не поднимал на него руку, однако отца он боялся больше, чем мать, она только словами пробирала, но прощала все грехи. На этот раз она поступила совсем иначе, чем всегда, возможно, из-за племянника, при котором Аннесу не следовало бы показывать свое упрямство. Полученные тогда розги почему-то (может быть, тоже из-за двоюродного брата, перед которым ему хотелось казаться взрослым) так запомнились, что и спустя десять лет он смог сказать матери эти обидные слова. Правда, говорил не всерьез, с улыбкой, шутливым тоном – он, как и всякий мальчишка с городской окраины, всегда готов был «потрепаться», побалагурить, поддразнить, придраться – но мать его слова больно ранили. Она ничего не сказала, только пристально и очень серьезно поглядела на него, и Аннес с испугом заметил, что на глаза у нее навернулись слезы. Он тут же от всей души пожалел о своей опрометчивости, но со словами дело обстоит так, что обратно их не вернешь. Руки у матери были тогда уже очень больные, она не могла ни поднять что-нибудь потяжелее, ни выкрутить мокрое белье. И сейчас, под Нарвой, Аннесу стало не по себе, когда ему вспомнились те слова, сказанные матери. Они сжимали его сердце еще сильнее, чем раньше.

Сначала Аннес шел пешком, потом ехал на грузовике, отвозившем снаряды на передовую. Добравшись до деревни, где размещался штаб, он явился к начальнику политотдела и доложил, что он видел и что делал. Подполковник был не один, у него сидела незнакомая Аннесу женщина в военной форме, судя по погонам – капитан медицинской службы, но он все же принял Аннеса. Начальник был хорошо настроен, прямо-таки сиял, одобрил все, о чем рассказал Аннес, спросил, добыл ли он интересный материал, и посоветовал все же напомнить в статье о прежних боевых действиях дивизии, ведь не всякий читатель в тылу о них знает, может быть, и вовсе не слыхал. Начальник говорил и о своей журналистской практике, он когда-то не то в Ленинграде, не то в Сибири работал в редакции небольшого издания на эстонском языке, а позже в Таллине месяц или два редактировал газету. Аннесу показалось, будто подполковник поучает его только для того, чтобы произвести впечатление на капитана медицинской службы.

Дома Аннес не застал никого из своих товарищей, комната была пуста, и он тотчас же принялся за работу. Он как раз писал, когда вошел Килламеэс, шагнул к нему и тихо, очень тихо спросил, знает ли он, что его мать умерла. Килламеэс был в другом полку, встретил там своего приятеля по московским временам, которого в сороковом году направили на работу в Эстонию. Жена этого знакомого занимается в Увелке делами эвакуированных, работает там каким-то уполномоченным; она написала своему мужу между прочим и о том, что эвакуированная из Эстонии пожилая больная женщина по фамилии Коппель, жившая вместе с мужем в колхозе «Красное поле», умерла. Сын этой женщины служит в корпусе.

Килламеэс добавил:

– Твоя мать умерла в тот день, когда мы обсуждали мои тезисы. Когда тебе стало плохо. Я высчитал.

Перевод М. Кулишовой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю