412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Куусберг » Кто он был? » Текст книги (страница 3)
Кто он был?
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 11:45

Текст книги "Кто он был?"


Автор книги: Пауль Куусберг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)

Позже, когда мы, попрощавшись с Яагупом, направились к центру города, я спросил Похлапа, кем, по его мнению, старик его считал, когда прятал под кучей дров.

Ответ Похлапа я до сих пор не помню ясно.

– Я не знаю. Я его об этом не спрашивал, и он не сказал ни единого слова, чтобы узнать, кто я. Он помог человеку. Человеку, который бежал от насилия. За которым гнались два немецких солдата и один эстонец из СД.

В тот раз мы долго говорили о Яагупе Вахке. Тогда я так и не пришел к полной уверенности, что Леопольдов избавитель и есть тот самый старик, который до войны на рабочем собрании пытался меня дискредитировать. Прямо спрашивать об этом старого строителя я не хотел. И он ничем не дал понять, что мы когда-то встречались. Леопольд говорил о Яагупе только хорошее. Рассказал, с каким трудом разыскал старого Вахка, хотя начал поиски сразу после демобилизации. Кстати, как только немцы были изгнаны с материковой части Эстонии, Похлап снова стал бойцом Эстонского корпуса. Ему пришлось преодолеть огромные трудности, прежде чем попасть на фронт. Он должен был снова мобилизоваться в своем родном городе, в других местах с ним даже не разговаривали на эту тему.

– У меня ведь не было ни единого документа. Красноармейская книжка осталась в партизанском штабе, немецкое удостоверение, что я – Weichensteller станции Валга, отобрали в Sicherheitsdienst’е, меня просто не существовало.

Но в Курляндии он воевал. Снова командиром отделения. И опять был ранен. На этот раз пулей в левое плечо. Так что лишь в начале 1946 года демобилизовался, смог начать розыски Яагупа. Он несколько раз приезжал в Таллин, обошел весь район Каламая, дом за домом, пока наконец не отыскал Яагупа. Всего несколько месяцев тому назад. Тогда, в 1944 году, поздно вечером, ему некогда было замечать названия улиц, он только бежал, кидался в открытые ворота дворов, перелезал через заборы, чтобы оторваться от преследователей, пока не очутился в Яагуповом сарае. На какой улице находилось его пристанище, тогда для него так и осталось неясным. Во время своих нескольких давних приездов в Таллин он ни разу не попадал в район Каламая. У Яагупа он не спросил ни названия улицы, ни номер дома, ни, разумеется, его имени. Просто из осторожности. Чем меньше он будет знать о старике, а старик – о нем, тем лучше для них обоих. Он был, в конце концов, разведчик, а старик – укрывал неприятельского разведчика. Старик не должен был этого знать. Признайся он, Леопольд, что не знает, где находится, он мог бы еще что-нибудь выболтать, лучше было держать язык за зубами. Яагуп ни о чем его не спрашивал, счел это неуместным или же сам кое-что понял. В конце концов Леопольд все же сказал старику, что он не таллинский житель, город знает плохо; он не мог бродить по городу и спрашивать у незнакомых людей дорогу, черт знает на какого подлеца нарвешься. И когда он вслед за Яагупом в одежде Яагупова сына покидал свое тайное убежище, он был настолько взволнован, что смотрел только вперед, на спину шедшего шагах в десяти Яагупа. При этом он старался идти спокойно и уверенно, чтобы теперь уже не показаться подозрительным никакому соотечественнику. Яагуп провел его через город, так что ему самому не было необходимости следить за названиями улиц и запоминать их.

Я хотел рассказать о Яагупе. Вернее, о том старом плотнике, который хотел меня поставить в глупое положение и который был до того похож на Яагупа, что мог и вправду оказаться самим Яагупом. Леопольд считал, что его Яагуп и тот старый плотник, возможно, одно и то же лицо, и, если это действительно так, он не видит тут ничего удивительного. Я ответил, что Яагуп, к которому он меня привел, и тот старик, с которым я столкнулся до войны на стройке в Ласнамяэ, – это как будто два совершенно разных человека, как огонь и вода. Один поступил как настоящий рабочий человек, а другой – как злобный противник социализма. Леопольд заметил, что напильники и сейчас плохие и что он не раз, натачивая пилу, ругал русские напильники, что качество инструмента вообще неважное и что если кто-то об этом говорит, то он еще никакой не враг. Говорить можно по-разному, возразил я, все зависит от того, где говорить и как говорить.

– Так, как говорил тот старик, похожий на твоего спасителя, говорили в первый год советской власти люди, которым новый строй был не по душе.

Так я утверждал в тот раз. Леопольд вдруг вскипел и бросил язвительно, что, может быть, я вообще не верю его словам, что никакого побега не было, что он все это выдумал и они с Яагупом разыгрывают комедию. И что нацисты сами отпустили его, завербовав в свою агентуру. Мне пришлось потратить немало усилий, чтобы успокоить Леопольда. Я не понимал, почему он так вспыхнул. Подвергался ли он когда-то раньше незаслуженным подозрениям? Может быть, именно в этом дело?

Да, в тот первый раз я чувствовал себя в Яагуповом сарае не лучшим образом. Позже этот сарай стал для меня каким-то родным. Несмотря на то что Яагуп и мой давний противник оказались одним и тем же лицом. Сейчас я в этом ни капли не сомневаюсь. Я не спрашивал Яагупа прямо, помнит ли он наше столкновение, с моей стороны это было бы глупостью, но все прояснилось из двух рассказов Яагупа, его манеры говорить, его поведения. Я ловил в голосе старика, особенно когда он подтрунивал над кем-нибудь, хотя бы и надо мной, интонации, напоминавшие его тогдашние разглагольствования, а в его движениях и осанке – что-то оставшееся в памяти с того времени. К тому же я теперь знаю, что он перед войной работал на стройке в Ласнамяэ. Он говорил о двухэтажных деревянных домах, которые в первый год советской власти служили ясным доказательством того, что новая власть действительно хотела улучшить жилищные условия рабочих; а теперь на эти дома смотреть больно – так они запущенны и всем видом показывают, что мы о своем жилье не заботимся как следует. Он говорил об этих домах так, как говорят строители о зданиях, в возведении которых они участвовали. Как о деле своих рук. Предпринимателем он никогда не был, он не был человеком, готовым содрать с другого десять шкур. И вапсом никогда не был, вапсов он считал пустыми горлопанами, которые своей шумихой только расчистили Пятсу дорожку к президентскому креслу. Он был человеком, делавшим то, что считал правильным. В сороковом году он не стал вслепую кричать «ура» новой власти, он не закрывал глаз на теневые стороны происходившего. Наверно, он тогда счел меня краснобаем, который дела не знает, а поучает, распоряжается, командует, как это случается порой и по сей день. Считал меня примазавшимся. А кем он считал меня позже?

Могу, не погрешив против истины, утверждать, что Яагуп относился ко мне хорошо. Своими посещениями я ему не досаждал, скорее наоборот; он всегда принимал меня приветливо. Было бы преувеличением сказать, что он относился ко мне как к сыну, хотя и по годам я годился ему в сыновья. Я не был ему неприятен. Теперь жалею, что не навещал его чаще. Может быть, я услышал бы от него, за кого он меня принял в сорок первом году. Впрочем, едва ли, он не любил перед другими выворачивать душу наизнанку. О людях такого склада говорят: замкнутый человек. Да, он был замкнутым, но и доброжелательным, мог, если нужно, проявить решительность, рискнуть своим благополучием.

А кто я?

В последнее время я часто задаю себе этот вопрос. Как раз, когда думаю о Яагупе и Леопольде. И не нахожу ответа. Исчерпывающего и прямого ответа. Всегда ли я тоже делал то, что находил правильным? До сих пор я так полагал. Весной сорок первого, когда я в первый раз стоял с Яагупом лицом к лицу, я поступил в соответствии с моим глубоким убеждением. Правильно ли поступил – это дело другое. Сейчас я считаю, что нельзя было атаковать так резко, как я, к сожалению, это сделал. И еще мне кажется, что своей излишней недоверчивостью и безосновательной подозрительностью мы оттолкнули от себя многих Яагупов, много честных людей, которые говорили о недостатках в нашей работе, пусть даже иногда и слишком сварливым тоном. Мы и до сих пор посматриваем косо на людей, которые, как говорится, прямо берут быка за рога, – взяв слово, не начинают перечислять достижения, а сразу в полный голос говорят об узких местах, просчетах, ошибках. Таких людей обычно стараются избегать, как бы сам собой возникает вопрос: что это за критикан такой и чего он добивается? Если б я не узнал от Леопольда о мужестве Яагупа, старик так и остался бы для меня человеком из чужого мира, они встречались и среди рабочих. Пока я благодаря Леопольду не изменил своего мнения о Яагупе, я в своих лекциях приводил тот давний случай в качестве примера – как приверженцы старого строя пытаются дискредитировать активистов нового времени. И тут я снова подхожу к самому больному вопросу. Если Яагуп был честным человеком, а в этом я уже нисколько не сомневаюсь, то кем же все-таки был я? Если вникнуть в самую суть, обрушился я на Яагупа потому, что видел в нем противника ростков новой жизни, или же потому, что он своим поведением задел мое самолюбие? Люди всегда стараются оправдывать свои поступки самыми лучшими намерениями и мотивами. Наверно, я должен был бы сорок лет назад сказать: товарищи, вы правы. Работа здесь организована плохо, увеличением рабочего времени дело не поправишь. Сперва надо навести порядок, а потом поговорим о сверхурочных. Тогда, пожалуй, Яагуп отнесся бы ко мне доброжелательно и не попытался поставить меня в тупик с этим напильником. Наверняка я показался ему никчемным пустозвоном, которому только бы любой ценой выполнить задание, полученное сверху. Эх, черт возьми! Как оглянешься назад, сколько глупостей за жизнь наделано, сколько глупостей сказано да написано! С самыми лучшими намерениями, но все-таки глупостей!

Для меня Яагуп Вахк не умер. Я по-прежнему его навещаю, то есть хожу в Каламая, сворачиваю по улице Кёйе, смотрю на дом во дворе, где жил Яагуп, и на его сарай, где так хорошо и уютно было сидеть. Странно, у меня были добрые знакомые, которых я знал давно, гораздо раньше, чем Яагупа, но я не вспоминаю о них так часто, как о старом мастере. Случались у меня более острые столкновения, чем то, что произошло на стройке в Ласнамяэ, но и они вспоминаются гораздо реже или не вспоминаются вовсе. Жаль, невыразимо жаль, что на дверях Яагупова сарая по-прежнему висит его замок, а самого старика уже нет. Разыскать бы Леопольда, мы попросили бы у Екатерины Никифоровны ключи, едва ли она отказала бы, она вроде женщина отзывчивая, и посидели бы в сарае. Втроем, потому что в наших мыслях с нами, со мной и Леопольдом, был бы и Яагуп.

Что Леопольд сейчас делает, где живет и воюет? Что-то в нем вызывает у меня уважение, даже эти вечные беспокойные скитания. Для меня до сих пор загадка, почему он такой неугомонный. Он не гонится за лучшими условиями жизни, большой зарплатой, не стремится к более престижной работе, более высокой должности, не мечтает о собственной машине и даче. Иногда я думаю, что война все перевернула в его душе, выбила почву из-под ног. Он уже не смог приспособиться к мирной жизни. Ищет беспрерывно новых впечатлений, чего-то необычного, риска, обыденность ему скучна. Как он бросился ловить угонщика машины! Несколько моих однополчан быстро спились. На войне сражались мужественно, а в мирной жизни почувствовали себя лишними. Старый Яагуп как-то сказал, что Леопольд ищет себя и бежит от себя самого. Жаль, что Яагуп не пояснил свою мысль, он не любил пускаться в долгие рассуждения. Иди ключ к поведению Леопольда кроется в чем-то другом? Может быть, его вывели из равновесия такие сверхбдительные, как я, или еще похуже, такие, что слишком спешат проявить недоверие и подозрительность? Те, кто способствовал снятию его с поста предисполкома, не зная его достаточно близко. Сочли его случайным элементом, примазавшимся к революции, или легковесным любителем сенсаций, который, дабы привлечь к себе внимание, ходит по ночам в церковь играть на органе. Может быть, какой-нибудь осмотрительный карьерист вычеркнул его фамилию, когда Леопольд хотел поступить в консерваторию: все-таки человек сложной судьбы, полезнее занять отрицательную позицию.

Такие мысли как мухи роятся у меня в голове. И эти мухи требуют, чтобы я не ждал больше случайных встреч, не ждал, пока Леопольд постучится в мою дверь. Мы не встречались несколько долгих лет. Последнюю новогоднюю открытку я получил от него в 1972 году.

В заключение скажу, что я так больше и не встретился с Леопольдом Похлапом. Начал его разыскивать, но не так-то скоро напал на след. Он действительно уехал на БАМ, как я порой предполагал, поработал там два или три года, потом вернулся. В последнее время заведовал маленькой сельской библиотекой, организовал и сельский оркестр и дирижировал им. Ныне его трудам и скитаниям пришел конец, он погиб от ножа бандита в Таллине, в подземном переходе, ведущем к Балтийскому вокзалу. Два хулигана напали на пожилую женщину, вырвали у нее сумку, в которой видна была бутылка, женщина купила бутылку водки и бутылку вина к своему семидесятилетию. Похлап вступился. Негодяи бросились на него, думая, очевидно, что легко с ним справятся. Похлапу было уже под шестьдесят. Похлап бросил одного наземь, но второй дважды ударил его ножом. Так показала женщина. Убийцы до сих пор не найдены. В свое время в городе много ходило толков об убийстве мужчины в подземном переходе; погибшим считали то известного спортсмена, то туриста из Финляндии, то донжуана, с которым свел счеты обманутый муж. В газетах ничего об этом не было. Если б убийцу задержали, в вечерней газете появилось бы о таком событии несколько строк, но преступников не нашли. У меня такое чувство, что Леопольд и со мной повидался бы, может быть, ради меня и в Таллин поехал.

Я побывал на могиле Леопольда. Его последним пристанищем стало сельское кладбище в Кырекынну. Сначала его похоронили на кладбище Лийва, в Таллине, где хоронят одиноких людей, у которых родственников нет или их не удалось отыскать. Но когда жители Кырекынну узнали, что случилось с их дирижером, – оркестранты стали разыскивать Похлапа, – они добились разрешения на перезахоронение, погребли его на своем кладбище и ухаживали за могилой. Люди в Кырекынну говорят о своем покойном библиотекаре и душе своего оркестра с большим уважением. Он был, возможно, чуточку себе на уме и замкнутый старый холостяк, но человек хороший, всякое дело доводил до конца и стремился сделать его как можно лучше. Больше всего любил музыку. У него было много грампластинок, он тратил на них все свои деньги, иногда во время сыгровок давал оркестрантам послушать симфонии и оперы знаменитых композиторов, особенно же фортепианные пьесы. Сам он хорошо играл на пианино. Бывало, ходил за десять километров в церковь играть на органе. Устроил там вечер органной музыки, пригласил известного органиста. Председатель сельсовета, вдова лет сорока, не одобряла увлечения Похлапа органом, а в остальном очень уважала заведующего библиотекой.

Такова эта история с тремя действующими лицами.

Перевод М. Кулишовой.

БОРОДА

Только сейчас он узнал этого худого обросшего человека, который казался ему знакомым. С первого дня, когда его, Федора, перевели в эту камеру. Наверное, так бы и не догадался, настолько линялая полосатая роба и изможденный вид изменили внешность. Больше всего смущала густая длинная щетина, которая покрывала подбородок и щеки и придавала лицу совершенно другой облик. Мысленно Федор окрестил этого человека Бородой, хотя щетине его было еще далеко до настоящей бороды. Среди заключенных этой камеры были и другие, обросшие не менее, чем наконец-то узнанный им человек, но их он так не называл, особого интереса они у него не вызывали. А Борода тут же привлек внимание. Уже своим поведением – без всякого панибратства и замкнутости, делающей человека отшельником даже в переполненной камере. Лицо и манеры его говорили о деликатности, которая в общем-то за решеткой быстро сводится на нет. Наверное, все же прежде всего потому, что здесь, в Батарее[3]3
  Таллинская тюрьма в буржуазное время и в период фашистской оккупации.


[Закрыть]
, Борода был первым, кого он, Федор, вроде бы встречал. И не ошибся. Как только услышал от доктора имя бородача, словно прозрел. Ведь он видел его в прошлом году на съезде, куда контр-адмирал достал приглашение. Выяснилось, что контр-адмирал помнил Федора по военному училищу, они встретились в Палдиски на совещании флотских политработников, и контр-адмирал немного поговорил с ним.

Федор помнил все, что было связано со съездом, он ничего не забыл. Ясно запечатлелся продолговатый концертный зал, где проходил съезд, зал, обрамленный колоннадой с балконами, помнил даже линии потолочных обводов и свисавшие люстры, а также декоративные полотнища и лозунги, эстонский текст которых он пытался прочесть, и такие знакомые и близкие портреты вождей, которые смотрели с задней стены на сцену. Торжественный зал понравился ему с первого взгляда, как понравился и своеобразный с округлыми стенами фасад здания. Все для него было ново и интересно: и зал, и люди, собравшиеся тут. Бывал он на ленинградской городской конференции; на больших совещаниях, где присутствовало не меньше коммунистов, чем сейчас здесь, в Таллине, он бывал, но не на съезде. Комиссар советовал ему все внимательно запомнить, чтобы потом рассказать коммунистам батальона, но даже без комиссарского совета он бы ничего не упустил, настолько был всем захвачен. С любопытством рассматривал эстонских коммунистов, особенно действовавших в подполье большевиков, у многих из них, как говорили, было за спиной по десять – пятнадцать лет каторги. Он еще подумал: а хватило бы у него, Федора, сил выдержать такое? Теперь его самого сунули за те самые толстые каменные стены, за которыми долгие годы томились эстонские коммунисты, и теперь будет ясно, есть ли у него стойкость или он сломится. Ему вспомнилось, как в одном из перерывов контр-адмирал представил его Лауристину и Арбону[4]4
  Руководители эстонских коммунистов.


[Закрыть]
, он обменялся с ними всего несколькими словами, адмирал все время говорил сам. Лауристин и Арбон вовсе не казались пожилыми, хотя оба были коммунистами с долгим подпольным стажем, да и по годам оставались еще нестарыми, около сорока или чуть больше. Он познакомился еще с секретарем горкома Палдиски, резко выступившим против Бороды, с пярнуским делегатом, который воевал в Испании и у которого была короткая фамилия, с редактором газеты, чью фамилию он никак не мог выговорить, но имя Антон было вполне доступно. Редактор защищал бородача, и это вспомнилось Федору. Так же, как собственный выкрик, который сейчас больно жег. На съезде он общался больше с такими же, как сам, военными, большинство из них по годам и по званию были старше его. В памяти всплывали новые и новые детали, словно все происходило только вчера, а не год тому назад.

Этот исхудалый обросший мужчина, которого он благодаря доктору наконец узнал, четко запечатлелся в памяти. Тогда Борода был тщательно выбрит и одет в костюм, который ладно сидел на нем. И выглядел моложе большинства избранных в президиум, был совсем молодым человеком. Во всяком случае, ненамного старше его, Федора, которому только что исполнилось двадцать семь. Может, он растит бороду затем, чтобы не узнали? Мысль эта у Федора тут же погасла, он понял, что бородача здесь знали. Почему же он тогда не брился? Обросли тут все, каждый день бриться не удавалось, в лучшем случае – раз в неделю, в основном в банный день, один парикмахер приходил из города, другой был заключенным. Они особо не заботились, чтобы наводить бритвы, да и легкостью руки не отличались. К тому же их подгоняли. То ли Бороде не нравились здешние мастера, то ли он перестал следить за собой… Нет, человеком, который стал безразличным ко всему, поддался насилию, он не выглядел. Вид его подтверждал, что он вынес тяжелые допросы, – видимо, у него пытались добыть разные сведения. Избиения могут изувечить, но еще тяжелее, если ни ночью ни днем не дают покоя, если неделями не позволяют выспаться. И все же бородач не казался сломленным, он сохранил достоинство, силу воли, стойкость.

В облике и поведении его было нечто, вызывающее расположение. Высокий открытый лоб, который сейчас был в ссадинах, придавал ему вид ученого или художника. Он и был интеллигентом. Когда Федор еще только пытался вспомнить, где он встречался с этим человеком, он подумал, что, судя по рукам, тот не занимался тяжелой физической работой, у него были руки учителя или писаря. Определил верно. Учителем Борода не был, но чтением лекций и впрямь занимался, и даже за границей, вроде бы в Швейцарии. То, что за границей, показалось тогда, год назад, Федору странным. Это вспомнилось и сейчас, но больше не задевало. Сейчас Борода казался ему человеком прямым, который честно прошел свою дорогу. На съезде он выглядел очень воодушевленным и энергичным, тюрьма не смогла сломить его живую натуру. Хотя бородачу пришлось, наверное, больше всех в этой камере перетерпеть на допросах, он не киснул в своем углу, а проявлял интерес ко всему, что происходило вокруг, к товарищам, которые, подобно ему, были посажены за эти сырые каменные стены. В нем не было притворства, уже по натуре своей он был человеком отзывчивым и сострадающим чужой боли. Собеседника слушал внимательно, отзывался, когда к нему обращались, не пытался попусту мудрствовать, больше того – сетовать на судьбу. В нем ощущалось внутреннее напряжение, дух сопротивления в этом физически и душевно изнуренном человеке не угас. Он крепко держал себя в руках. Он производил впечатление сильного человека, которое во многом подкрепляли его глаза, взгляд их не был ни притупленным, ни блуждающим, он все замечал и словно бы провидел. Взгляд несгибаемого в своих убеждениях человека, сказал себе Федор.

В этой камере у Федора возникли близкие контакты с несколькими заключенными. Двое из них были русские. Один явно местный, потому что свободно владел эстонским, другой языка не знал, как и он сам. Нет, он, Федор, совершенным незнайкой не был, он уже понимал многие слова, умел спросить по-эстонски дорогу и хлеба, сказать «спасибо» и даже спросить, нет ли поблизости немцев или самозащитчиков. «Не бойтесь меня, я беглец. Есть тут немцы?» Эти фразы он заучил с учителем Юханом. И еще: «Куда ведет эта дорога?» Названия городов и крупных поселков, а также поселений он заучил из школьного атласа у того же Юхана. Тапа, Хальяла, Раквере, Кадрина, Люгенузе, Кивиыли, Йыхви, Сонда, Вайвари, Ийсаку, Нарва, Васькнарва и еще десятки других названий он настолько вбил себе в голову, что, очутись где-нибудь в Вирумаа, мог бы тут же сориентироваться.

Дольше всего он разговаривал со старым русским, Макаром Кузьмичом, родом из-под Саратова. Макар Кузьмич служил в погранвойсках, их взвод оказался отрезанным от своих, и они продолжали действовать в Ляянемаа, в районе Мярьямаа – Ристи, среди болот и лесов. Макар Кузьмич лишь в этом году, в самом начале весны, попал раненым в плен, у него старались выпытать, сколько их было, откуда они достают еду и боеприпасы, с кем из местных жителей связаны, и всякое другое, но он ничего не выдал. Макар Кузьмич харкал кровью – полицейские прикладами ломали ему ребра; его держали в сыром подвале, где было по щиколотку воды, он вынужден был спать, сидя на ступеньках лестницы, и промерз до костей. Рана на ноге гноилась. Макар Кузьмич первым завел с ним разговор и спросил, откуда он родом. Федор ничего не таил. Макар Кузьмич быстро устал и снова привалился к стене, где обретался целыми днями. Но вера в победу продолжала жить в угасающем теле. Макар Кузьмич знал о поражении немцев под Москвой, что придало ему новые силы и вдохновило на побег; он выпрыгнул из вагона, но был пойман.

С Павлом Осиповичем он обменялся всего несколькими фразами. Что-то в нем не понравилось ему. Павел был живее других, любил расхаживать, но казался слишком уж беззаботным. Можно притвориться беспечным, чтобы скрыть свой смертный страх, человек твердой внутренней силы может подняться над страхом, однако Федор не относил Павла ни к какой из этих категорий. Он избегал сближения с ним; тот, видимо, чувствовал это и не набивался на дружбу. Однажды ночью Павла и еще двух заключенных вызвали с вещами, это означало, что их повезут на расстрел. И Федору было теперь стыдно подозрений, направленных против Павла.

Из эстонцев к нему обратился высокий костлявый мужчина, Густав Юрьевич, который оказался врачом. Сам же Федор был слишком убит и удручен, да и среди заключенных вроде бы не находилось словоохотливых людей. Большинство оставались наедине с собой или же тихо, вдвоем-втроем, переговаривались. В Красных казармах было иначе. Там редко устанавливалась полная тишина, там спорили, кляли, ругали, обменивались горестями, утешали друг друга и не скрывали слез, когда они навертывались от отчаяния или злости, там рассказывали о своей жизни, говорили о своих женах, детях и родителях, мечтали, поддерживали юмором настроение. Иногда пели, все вместе, пели так, что это доводило охранников до белого каления. Все были куда оптимистичнее, голод, болезни и грубость охранников еще не сломили людей. Хотя и там смерть могла настичь любого не задумываясь, нажимая на спусковой крючок; тиф сводил в могилу крепчайших мужиков, ломал их, как ломает буря раскидистые деревья. Но там жили все же с открытой душой, здесь же всякий словно был в своей скорлупе. Других таких, как Борода, тут, кроме врача, и не было.

Федор решил утром сразу поговорить с бородачом. Он чувствовал, что должен это сделать. Сейчас, когда большинство заключенных улеглось уже на покой, а другие искали, где пристроиться, он бы помешал людям. Бородач спал на нарах, где умещалось четыре человека; оставшиеся должны были искать себе место на полу, и каждую ночь находили, все восемнадцать несчастных, которые были впихнуты в эту четырехместную камеру. Желание поговорить с человеком, которого он про себя окрестил Бородой, было столь сильным, что Федор готов был уже проложить среди лежавших людей себе дорогу, но удержался. Ведь, поступив так, он тут же вызовет внимание всей камеры. И на бородача это произведет странное впечатление, из разговора может ничего не выйти. А этого не должно было случиться.

Федора тут никто не знал. Исключая Макара Кузьмича, от него он не скрыл то, что он родом из Нижнего Новгорода, теперь Горького. И от следователей, а также полицейских в Таллине, Нарве, Тапа и в Кингисеппе, и от гестаповцев, кто бы его ни допрашивал, он не скрывал своего имени и места рождения. Лишь одно утаил, о чем сейчас сожалел, – то, что был политруком батальона морской пехоты. Следователю сказал, что он электрик, которого послали работать на советские базы. Теперь ему казалось, что он поступил неправильно. Сыграл труса. Разве не скрыл он, что является кадровым военным, политработником, – просто чтобы спасти свою шкуру? Возле реки Луги, где он при облаве угодил в руки немцев и скрыл свою профессию, это казалось ему единственно правильным. Тогда он надеялся вырваться, был в гражданской одежде и наивно полагал, что удастся замести следы. Детская уловка, в которую никто не поверил. Теперь он сожалел о своем поступке. Решил, что если еще раз вызовут на допрос, то признается, кто он на самом деле.

Федор сказал себе, что такое признание для него не имеет уже никакого значения. Главное, чтобы при расстреле вести себя мужественно, чтобы выдержать, пройти с поднятой головой свои последние шаги и выстоять свой последний миг. Он знал, что его ожидает. Уже не сомневался, что через день или два, в лучшем случае – через неделю или две его поведут на расстрел. Или всадят в тюрьме пулю в затылок, для убойного дела тут, говорят, есть свое помещение.

Вертелись в голове и планы побега. Долгие допросы, которые обычно заканчивались побоями, не смогли его окончательно сломить. Хотя знал, что выхода у него больше нет, мысли все равно текли своим чередом. Да, можно сбежать и с места расстрела, в любом случае он должен попытаться: или с места расстрела, или по дороге с машины, или еще раньше. Только не уйти ему далеко. Пули и собаки тут же настигнут его, самое большее – через сто шагов. Если и их-то успеет пробежать. Если посчастливится и повезут в открытом грузовике, тогда возможность побега увеличится; даже со связанными руками, неожиданно набросившись на охранника, человек может выпрыгнуть за борт и исчезнуть в лесу, если лес или кустарник начинается прямо у дороги. На открытом месте нет смысла прыгать, там сразу возьмут на мушку. Да и лес еще не спасение, обязательно будут преследовать, если вообще добежишь до леса: когда прыгаешь, можно сломать ногу. Сергей – бесстрашная душа, прыгнул из вагона и сломал бедро. Можно стукнуться головой о землю и потерять сознание. Со связанными руками, особенно если они за спиной, невозможно, чтобы ничего не повредить, но и позволить безропотной овечкой вести себя на расстрел тоже не годится. Если не спасется он, в суматохе, которая будет вызвана его попыткой побега, может спастись кто-нибудь другой. Даже если никто не спасется, он погибнет со спокойной душой, с сознанием, что все, что можно было и что смог, он сделал.

В голове его кружились самые безумные планы. При этом он прекрасно сознавал, что это – ребячьи мысли, что немцы любят порядок и систему и все продумали, они уничтожают людей строго по инструкции, а инструкции составлены так, чтобы исключить возможность побега. Другое дело, если солдат предварительно напоят: по слухам, это иногда делается. Хотя большей частью водку дают после того, как закопают яму. Но бывает, что и раньше. Рука пьяного охранника уже не такая твердая, тогда может остаться больше надежды. Надо быть готовым к самому плохому, считаться с обстоятельствами, когда руки связаны за спиной, охранники трезвые, а солдаты злы на то, что их опять выгнали ночью, и каждый готов двинуть тебе в лицо прикладом, если что не понравится, или тут же нажать на спусковой крючок. К тому же фашисты поднаторели в деле, каждую ночь везут из тюрьмы людей на расстрел, каждую ночь. Это не случайные солдатики, что против воли, по приказу, посланы исполнять разбойную работу, а вытренированные убийцы, из спецкоманды, настоящие душегубы. Они стараются изо всех сил, чтобы ими были довольны, чтобы не погнали на фронт, где не только они стреляют, но стреляют и по ним.

Мысли не лошади, которых ты можешь привязать к коновязи, мысли текут своей чередой. В последнее время они никак не хотели усмиряться; как только не старался он внушить себе, что глупо мечтать о побеге! Единственное, что может он еще сделать, – это стойко вести себя на своем последнем пути. Начни он вырываться в машине или попытайся потом кинуться в кусты, он покажется человеком, потерявшим от смертного страха голову и достойным лишь презрения. У жизни своя логика: воришка пусть смазывает пятки от поимщиков, а боец должен оставаться бойцом до последней секунды. Тысячу раз честнее поддержать на краю могилы товарища, чтобы он стоял твердо и смело смотрел в лицо палачам, твердость духа – единственное, что можно и нужно сейчас противопоставить врагу. Их стойкость, верность своим убеждениям подействует на убийц, будь они там трезвые или налакавшиеся вдрызг, немцы или их эстонские подручные.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю