Текст книги "Кто он был?"
Автор книги: Пауль Куусберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Когда редакция дивизионной газеты «В атаку!» начала настаивать, чтобы я дал хоть одну корреспонденцию, я решил написать о Похлапе и его отделении. Раза два поговорил с Похлапом, послушал, что о нем говорят другие, и написал несколько десятков строк. Второе отделение третьего взвода действительно заслуживало быть отмеченным. Так началось наше знакомство.
Обстоятельства сложились таким образом, что при отправке на фронт мы попали в один эшелон. На петлицах Похлапа красовались уже два зеленых треугольничка. Несколько перегонов мы ехали с ним в одном вагоне, разговаривали. Он говорил, что собирается после войны закончить среднюю школу, в выпускной класс которой перешел бы прошлой осенью, а затем поступить в консерваторию. Оказалось, что в течение десяти лет он по вечерам играл в пустой школе на рояле. Он был сыном школьного дворника. Другой, возможно, на его месте сказал бы – сыном сторожа или истопника, потому что его отец был и сторожем, и дворником, и истопником в одном лице. Но Похлап выбрал самую скромную должность. Поздно вечером и по воскресеньям, когда в школе царила тишина, он садился за рояль и упражнялся. Кистер из городской церкви кое-чему его научил. Кистер заходил к его отцу приложиться к рюмочке. «Много не пили, четвертинку на двоих – и все, предпочитали пиво. Да и вовсе без бутылки могли часами рассуждать обо всем на свете». Именно так он рассказывал. Кистер был атеист, хоть и служил помощником пастора, ходил сам и крестить детей, и хоронить умерших. Ему, Похлапу, кистер говорил, что он не столько кистер, сколько органист, но так как прихожане бедны и не могут содержать двух служителей церкви, то ему приходится выполнять и обязанности кистера. Орган и рояль он знал хорошо и учил мальчика просто за спасибо. Кистер считал, что Похлап должен попытаться поступить в консерваторию. Я удивился, почему Похлап, если его так тянет к музыке, не играет ни на каком инструменте в полковом оркестре. Похлап ответил, что никогда не играл ни на чем, кроме рояля, – ни на аккордеоне, ни на скрипке, гитаре или духовых инструментах, а рояля в полку нет. Я возразил, что он наверняка в два счета научился бы играть на любом инструменте; если он рояль освоил, то и другими инструментами овладеть не так уж трудно. Он улыбнулся: в два счета ни на каком инструменте не научишься играть. Больше он не захотел говорить на эту тему. Я подумал, что этот парень – еще более своеобычная и глубокая натура, чем я думал. В музыкальный взвод стремились многие, даже те, кто до войны, может быть, только крутил ручку патефона. В музыкальном взводе было меньше строевых занятий, жизнь попривольнее, форма аккуратнее, и, в конце концов, не посылают же оркестрантов первыми в штыковую атаку. Во всяком случае, Похлап не искал себе службы полегче или побезопаснее.
В сражении под Великими Луками Похлап уже на четвертый день наступления принял командование взводом, их командир взвода был убит. На восьмой день Похлап сам был ранен. К этому времени от роты остался взвод, от взвода – отделение, от отделения три-четыре человека. Осколком мины Похлапу отрезало половину левой «краюхи», говоря его словами. Об этих словах Похлапа, а также о том, что ему было доверено командование взводом, мне рассказывал комиссар.
В полк Похлап больше не вернулся.
И вот теперь, спустя почти десять лет, я встретился с Похлапом в столовой в Килинги-Нымме. Если раньше он казался моложе своих лет, то теперь выглядел старше, чем полагалось бы в его возрасте. Лицо и мощная шея были темно-коричневыми от загара, румянец свежий, как у человека, который много времени проводит на воздухе, на солнце и на ветру. Вместо гладкого юношеского лица на меня смотрела бородатая физиономия с уже наметившимися первыми морщинами. Как только он назвал себя и напомнил, что я писал корреспонденцию об их отделении в дивизионную газету, я сразу все вспомнил. Даже то, как он, Похлап, проучил кашеваров.
Мы пожали друг другу руки.
Рука у него была жесткая, загрубелая, ладонь широкая, пальцы длинные и сильные, ноготь на большом пальце синий. Одежда говорила о том, что внешний вид его особенно не заботит. На нем был толстый, с отвернутым книзу воротом свитер, связанный из деревенской шерсти, серые галифе из простой грубой ткани и кирзовые сапоги. На подоконнике лежала восьмиугольная темно-синяя фуражка, какие тогда любили носить шоферы и сельские жители.
Признаюсь, я едва сумел скрыть свое удивление. Для меня были неожиданностью и лицо Похлапа, загорелое и обветренное, и большие огрубелые руки с чернотой под ногтями, и деревенская одежда.
Я бы ничуть не удивился, встреться он мне где-нибудь в вузе, научном учреждении, министерстве или комитете. Не говоря уже о концертном зале, что было вершиной его юношеских мечтаний. У меня о нем осталось впечатление как о юноше, который по своей натуре стремится к умственной деятельности. Причиной тому была его неутолимая страсть к книгам, а главное, быть может, намерение поступить после войны в консерваторию, которым он со мной поделился. А сейчас его руки были руками кого угодно, только не пианиста.
Он встал, подмигнул мне по-свойски, быстро прошел через зал и скрылся за дверью кухни. Через минуту вернулся и поставил на стол четыре бутылки пива и чистый стакан. С привычной ловкостью содрал зубами жестяную пробку и наполнил стаканы.
– Пивко что надо, – с удовлетворением сказал он. – Свеженькое.
Видимо, он был в столовой своим человеком или особо уважаемым посетителем.
Я не охотник до пива, мне больше по вкусу крепкие напитки, но я не хотел обижать его отказом и выпил стакан.
Спросил, что он делает, как живет. Он ответил, что жил и в городе, и в деревне, перебывал на самых различных работах. Был милиционером, работал в укоме комсомола, потом его избрали председателем исполкома в том же городке, где он родился и ходил в школу. Чтобы быть достойным своего высокого поста, он усиленно занимался, сдал в Тарту экстерном экзамены за среднюю школу и стал в университете заочно изучать юриспруденцию. К сожалению, он совсем не был привычен к канцелярским делам, бумажный поток захлестнул его.
– Предисполкома в маленьком городке – это просто канцелярская крыса, ты по рукам и ногам связан тысячей инструкций и распоряжений.
Так в точности сказал Похлап. Больше двух с половиной лет он на этом посту не выдержал.
– Мне стало там чертовски скучно.
Опять-таки дословно его слова. В родном городе его ничто не удерживало, отец скончался в сорок седьмом году от рака легких, мать умерла давно; он, собственно, ее не помнил, ему было всего три года, когда матери не стало.
– Я был сыт по горло бумажками, махнул рукой на городскую жизнь и чистую работу, решил испытать, как достается хлеб настоящему рабочему человеку и как живется в деревне.
Весь последний год он здесь же, неподалеку, валил лес, обрубал сучья и распиливал деревья, а теперь хочет податься в рыбаки. Уже якобы договорился с председателем рыболовецкого колхоза на Вируском побережье, он хорошо знает этого человека, они были в одной партизанской бригаде, которая в феврале сорок четвертого ходила в Эстонию по льду Чудского озера. Выяснилось, что, когда он, Похлап, поправился после ранения, его послали в запасной полк, там ему скоро наскучила тупая строевая служба, он все время требовал, чтобы его направили обратно в прежнюю часть, но ему почему-то отказывали. В один прекрасный день ему предложили пойти в партизаны. Он тотчас же согласился, однообразная учеба в запасном полку все больше раздражала: как-никак фронтовик, что с того, что с одной «краюхой», а тут шагай вместе с желторотыми сопляками, полухворыми и всякими ловкачами, отлынивающими от фронта. Так он стал партизаном, а позже разведчиком. Его посылали в Эстонию дважды. В первый раз – по льду Чудского озера в составе партизанской бригады. Во второй раз их в группе было всего трое. Более подробно о том, как он действовал разведчиком, Похлап не рассказывал.
Вообще же он любил поговорить, глаза его при этом весело поблескивали, настроение, казалось, было отличное. О зигзагах собственной судьбы он говорил шутя, и я так и не понял, было ли это проявлением внутренней силы или беспечностью человека, легко относящегося к жизни.
Похлап в свою очередь спросил, что привело меня в Пярнумаа. Я не делал секрета из того, что приехал читать лекцию. Рассказал и о том, чем занимаюсь в институте. Он спросил, удовлетворяет ли меня моя теперешняя деятельность и работа. Я ответил, что менять профессию не собираюсь. На это он заметил, что тогда я, значит, счастливый человек. Возможно, это было сказано с насмешкой, а может быть, и нет.
Тем временем я выпил еще стакан пива, но от третьего отказался. Не годится выступать перед слушателями, особенно перед молодежью, если от тебя пахнет пивом. Он понял и не стал настаивать. Но когда я собрался уходить, он задержал меня. Обещал раздобыть машину, которая в два счета доставит меня на место. Он, похоже, был рад нашей встрече. Я тоже был доволен. Похлап был одним из тех бойцов стрелковых рот, которые стали мне близки. В армии большинство моих друзей составляли офицеры, командиры рот и батальонов и политработники, с которыми я чаще всего общался по роду своей работы. Я знал, правда, многих солдат и младших командиров, но не настолько близко, чтобы знакомство могло перейти в личную дружбу. С Похлапом мне тоже не доводилось спать на соседних нарах, делить хлеб или махорку, но мы как-то сразу нашли общий язык и подружились. Я считал его целеустремленным человеком. Человеком, который вступил в истребительный батальон не потому, что его кто-то агитировал или тащил туда, а по собственному убеждению. Считал его юношей, читающим книги не для развлечения, а для духовного развития, смолоду поставившим себе высокие духовные цели. А сейчас Похлап произвел на меня совсем другое впечатление. Милиционер, комсомольский секретарь, предисполкома, лесоруб – и все это на протяжении каких-то шести-семи лет! Он перепробовал слишком много работ. Отчего такое непостоянство? Он ни единым словом не заикнулся о своих планах поступления в консерваторию, о которых говорил мне во фронтовом эшелоне. Почему он похоронил свою юношескую мечту? Я не решался спросить, боясь, что это может его больно задеть. Чем дольше сидели мы вместе, тем больше крепло во мне ощущение, что Похлап пережил в прошлом какой-то кризис, что-то выбило его из колеи и повернуло его жизнь в другую сторону. После войны многие потеряли почву под ногами, кто запил, кто попался в сети сомнительным женщинам, кто просто не сумел приспособиться к мирной работе. Не тараторит ли Похлап так азартно потому, что хочет скрыть какие-то неудачи своей жизни? Но не слишком ли я склонен искать в поведении людей скрытые мотивы? Ведь оптимизм Похлапа может просто идти от его внутренней душевной силы, которую не смогла сломить жизнь.
В пять часов я решительно поднялся, в шесть начиналась лекция. Похлап успокоил меня и отошел к угловому столику, где сидела громко галдевшая компания. По виду тоже лесорубы, трактористы или шоферы. Поговорил с ними и вернулся ко мне. Позвякивая ключами от машины, гордо заявил:
– Отвезу тебя сам.
При этих словах у меня промелькнуло в голове, что ведь он выпил не одну бутылку пива. Я спросил, стоит ли рисковать своими шоферскими правами.
– А у меня их и нету! – улыбнулся он в ответ. Видя мое удивление, он счел нужным меня успокоить: он, мол, водит машину не хуже многих профессионалов, к тому же здесь половина шоферов ездит выпивши, инспекторы из Пярну бывают тут редко, а на дороге в Тихеметса – почти никогда.
Мы ехали на видавшем виды грузовике. Он гнал машину смело, почти лихо, разговаривая, смотрел больше на меня, чем на дорогу. Я был немного раздражен самоуверенностью, с какой он раздобыл машину, а теперь разыгрывает шофера, иначе не повел бы речь о консерватории. Он ответил, что для консерватории у него не хватило способностей. Одно дело – мальчишкой бренчать на рояле, совсем другое – учиться на пианиста.
– Слава богу, вовремя одумался. Играть я могу – для собственного удовольствия или, с грехом пополам, в сельском клубе, тут консерватории не нужны.
Он рассмеялся и рассказал, что увлечение музыкой помогло ему освободиться от должности предисполкома. Он ходил в церковь играть на органе, что вызвало недовольство. Сообщили даже в Таллин, жалобу послал заведующий потребкооперацией, которого он, Похлап, снял с работы за махинации.
– Орган стал мне больше нравиться, чем рояль, такой я непостоянный человек. Отец говорил про меня: экая беспокойная душа, даже где по нужде присядет, там не сделает.
Я заметил, что, судя по всему, его отец был прав.
– Наверно, – согласился Похлап. – Вся беда во мне самом. Чертовски скоро надоедает любая работа и место, где живу. В лесу сначала было очень интересно. Даже риск был. Среди лесорубов чувствовал себя лучше, чем с падкими до мужчин исполкомовскими барышнями и дамочками. А теперь… Скучно. Ей-богу, Отть, скучно. В этих краях уже нет настоящих «лесных братьев», чтоб пощекотали нервы. Да есть ли они вообще, а если и есть, то держатся от нас подальше. Как и местные хулиганы, которые раньше лезли в драку. Теперь я в здешней иерархии занял определенное место, лесорубы признали меня своим, чужие к нам не пристают, бригада дружная. Все как будто чин чином, а скука уже томит душу. То, что я делаю, должно увлекать меня, захватывать целиком. Пока я учился, мне нравилось валить деревья. Самолюбие не позволяло отставать от других, но попробуй-ка потягайся с коренным лесорубом. Это меня и злило, к вечеру так выматывался, что ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Сколько раз думал: пошлю все к чертям, да гордость не позволяла сдаться. Теперь, когда более или менее наловчился, могу норму выполнить и вдвое, и втрое, все это меня больше не привлекает. Завидую людям, которые довольны собой и своей работой. У нас есть один старый лесной волк – мы зовем его Сассь-Клюква, его фамилия Йыхвикас[2]2
Клюква.
[Закрыть], а имя Александр, – он свою жизнь иначе и не мыслит, как только в лесу. Деревья для него – не просто большие неодушевленные растения, а братья. К каждой сосне или елке подходит как к сознательному существу: выбирая направление, куда свалить дерево, он разговаривает с ним, иногда вслух, а чаще потихоньку, про себя. По натуре Сассь скорее романтик, чем реалист. Его душа и душа леса созвучны, а это самое важное. Моя душа на мою работу уже не отзывается, поэтому я должен с лесом расстаться.
– Ты не нашел себе подходящего дела, – заметил я.
– У меня еще есть время поискать, – ответил он с насмешкой, не то надо мной, не то над самим собой.
Я хотел было сказать, что ему все же следовало связать свою жизнь с музыкой, но вовремя удержался: я ведь знал о его любви к роялю лишь с его слов. Заметил только, что, может быть, ему ближе умственная деятельность.
– Ты, значит, веришь в облагораживающее воздействие умственного труда?
Теперь он явно насмехался надо мной.
– Что ты читаешь? – спросил я, пропустив шпильку мимо ушей.
– Ты имеешь в виду вот это? – Держа руль левой рукой, он правой поднял книжку, которую взял с собой. – Вышинский. Обязательная литература. Госэкзамены на носу.
Оказалось, что занятий он не бросил. Это был прежний Похлап.
Мы прибыли в Тихеметса.
Попрощались. Он пожалел, что обещал сразу же доставить машину обратно, а то остался бы меня послушать – о чем я буду говорить. По-прежнему ли мне все на свете ясно или же возникли какие-то проблемы? И добавил, что для него многое с каждым днем делается все непонятнее. Последние слова усугубили мое впечатление, что в его жизни был какой-то срыв. Пятидесятый год спутал судьбы многих хороших парней.
Главное здание техникума расположено метрах в ста от шоссе. Я поспешно зашагал к нему. Но не сделал и двадцати шагов, как Похлап догнал меня и спросил, воюют ли на стороне Северной Кореи добровольцы из Европы, так же, как во время гражданской войны в Испании они дрались против войск Франко. Я, как образованный человек и столичный житель, должен был это знать. Он завтра же подался бы в Корею, если б мог попасть туда. Слова Похлапа показались мне крайне наивными. Так может говорить и спрашивать только инфантильный неоперившийся юнец, а не человек большого и нелегкого жизненного опыта. Ничего дельного я ему ответить не смог, и он повернул назад.
Снова встретились мы спустя пять-шесть лет. И опять случайно. На сей раз в Таллине. Я, сделав круг, возвращался из Копли, у меня вошло в привычку иногда пешком проделывать путь из Копли к центру города, чтобы дать сердцу хоть небольшую физическую нагрузку. Похлап стоял на углу улицы Тёэстузе. Я и теперь был порядком удивлен. Как-то неожиданно было встретить его здесь, далеко от центра города, где нет ни крупных учреждений, ни больших магазинов, кино или ресторанов, которые могли бы интересовать приезжего. Или, может быть, Похлап перебрался в столицу?
Похлап нисколько не постарел, скорее, даже выглядел помолодевшим. В Килинги-Нымме у него была густая борода, сейчас он был тщательно выбрит, это, пожалуй, его и молодило. Одет он был по-летнему, в серые брюки с давно не глаженными стрелками, выгоревшую темно-синюю рубашку с открытым воротом и короткими рукавами. Лицо его и мускулистые руки были покрыты густым загаром, но румянец не такой свежий, как в нашу прошлую встречу.
Похлап издали протянул мне руку.
– Здравствуй, Отть, давненько тебя не видел.
– Лет шесть-семь, – ответил я.
– Идешь из Копли?
– В самое яблочко попал.
Его догадливость была удивительна.
– Что тебя привело в столицу?
– Пустяковое личное дело, не стоит и разговора. Я увидел тебя еще издали и стал ждать. Так сказать, для эксперимента и проверки. Узнаешь ли меня или сделаешь вид, что не заметил. Тут только что прокатил мимо один важный деятель. Паррель, может, знаком? Черную «Волгу» оседлал. Ты, наверное, его не знаешь, он не служил ни в нашем полку, ни в дивизии. Мы были в одной партизанской бригаде. Он отморозил ногу, когда возвращался по льду Чудского после неудачной операции. Теперь ему вроде гангрена угрожает. Большой палец на левой ноге онемел, не чувствует ни укола иглой, ничего. Жаловался мне, когда приезжал в Кохтла-Ярве. Паррель не такая уж большая шишка, чтоб все его знали. Так, среднего калибра работник аппарата, на министра не тянет. А может, ты все-таки его знаешь? В Йыхви мы с ним поддали как полагается, хоть он и жаловался, что врачи строго-настрого запретили ему употреблять спиртное. Все из-за этого пальца и сосудов. Сегодня промчался на «Волге», видел меня, наши взгляды скрестились, но он или не узнал меня, или не захотел узнать. А может, спешил, руководящим товарищам вечно некогда. Я привык, что меня не узнают, не обижаюсь. Но кое-кому хотелось бы дать по морде. Во время боев чуть в штаны не делали, а сейчас великих героев разыгрывают… Ты на машине не ездишь, я имею в виду и казенную, и собственную, обе? Или топаешь пешком здоровья ради? Несколько кило, этак с полпудика, тебе не мешало бы скинуть.
– Бросил курить, вот и пухну как на дрожжах. Ты где сейчас трудишься?
– Сейчас нигде. Строю планы насчет Дальнего Востока.
– Море уже не влечет?
– А-а, ты помнишь, что я решил стать рыбаком. И стал. Чертовски интересно было. Первые года два. Сейчас другая жизнь, другие люди, другие понятия, другая работа. Работа, достойная мужчины, так я сказал бы. Думал уже, что там и брошу якорь. Не бросил. Бог знает что со мной творится, нигде я себе пристанища не найду. Видно, война сдвинула мои рычаги. Между прочим, так, в виде примечания: на побережье начинают воздавать копейке божеские почести. Копейке и бутылке. Да-да. Больше, чем в лесу и на шахтах. Ты восхваляешь принцип материальной заинтересованности, читал одну твою статью. Боюсь, как бы мы когда-нибудь не погорели с этим делом.
– Ты говоришь так, будто знаешь жизнь и сланцевого района.
– Работал несколько лет на шахте «Кява». Мужики что надо: и работать, и пить горазды. Кулаки пускают в ход почем зря. С шахты я удрал потому, что меня хотели сделать начальником, узнали, что у меня высшее образование, и начали приставать: иди на такую-то и такую-то должность. Учился бы я не юриспруденции, а горному делу – тогда бы, может, и попробовал, подхожу ли на роль начальства. А холодного сапожника играть не хотел. Их и без меня восседает достаточно во всяких учреждениях, комитетах и конторах. Поблагодарил за предложение и пошел своей дорогой.
Я сталкивался со всякими личностями, жизнь сводила меня с людьми очень сложных судеб, но я никогда не встречал таких, как Леопольд, которые так легкомысленно меняли бы работу и место жительства, вели бы себя как искатели приключений, ими, в сущности, не являясь. Я не мог считать Похлапа беспечным авантюристом. Что же его гонит, не дает пустить корни на одном месте, почему он боится руководящей работы? Такие мысли вертелись у меня в голове, пока мы шагали к Балтийскому вокзалу.
Где-то в районе Каламая, то ли на улице Вана-Каламая, то ли на Уус-Каламая, мимо нас промчалась «Победа». Сворачивая в переулок, потеряла управление и врезалась в дом. Из машины выскочил парень лет двадцати, пустился бежать и наткнулся на нас. Похлап молниеносно схватил его за руку и спокойно спросил, почему он бросает разбитую машину. Парень, от которого разило водкой, попытался высвободить руку и ударить Похлапа, но тот был сильнее и ловчее. Он заломил правую руку парня за спину так, что тот оказался бессильным. Похлап повел пытавшегося скрыться нарушителя в отделение милиции на улице Нийне, а мне велел стеречь машину. Он был так резок и категоричен, что я и возразить не смог, мою волю будто парализовало. Мне пришлось ждать почти час, пока прибыли гаишники, отвечать на десятки вопросов, которыми засыпали меня столпившиеся вокруг машины зеваки. Одни считали меня владельцем машины и виновником аварии, другие – просто пассажиром, третьи – добровольным блюстителем порядка. Милиционеры опрашивали меня как очевидца происшествия. Должен честно признаться, что моя роль мне совсем не понравилась, и я мысленно ругал Похлапа, втянувшего меня в эту историю. Неприятно было думать и о том, что, будь я один, я не попытался бы задержать парня, который оказался вором, говоря юридическим языком – угонщиком автомашины. Очевидно, я с ним и не справился бы.
На Дальний Восток Похлап все же не поехал. Почему – и по сей день не знаю. Снова стал работать в лесу. Но уже не лесорубом, а лесником. В нашу последнюю встречу он назвал себя профессиональным егерем. Не женился, так и остался холостяком.
Весной 1959 года Похлап позвонил мне из своего лесничества и сообщил, что завтра, в воскресенье, едет в Таллин, что он разыскал того старика, который спас ему жизнь, и хочет, чтобы я пошел с ним вместе к этому человеку. Зачем, он не объяснил, а я не стал расспрашивать. Голос его звучал очень настойчиво. Мы условились встретиться днем.
Ровно в час он позвонил в мою дверь. И через полчаса мы уже сидели в сарае Яагупа на улице Кёйе, куда Похлап меня привел.
Здесь Похлап опять повел себя так, как ему было свойственно, то есть совсем неожиданно. Он пожал руку старику, кивнул головой в мою сторону, сказал примерно следующее: привел, мол, гостя, профессора, потом сгорбившись сел на корточки в углу сарая, лицом к стене, правым боком к сложенной поленнице, и прошептал мне:
– Вали поленья мне на спину.
Я испуганно уставился на него. Я понял, что он хочет, но это показалось мне нелепостью. Зачем аккуратно сложенную поленницу валить ему на шею?
– Бросай, бросай смело. О моей голове не беспокойся…
Я подумал о том, что всякой глупости есть предел, и не двинулся с места.
– Яагуп, дорогой, давай тогда ты! – обратился Похлап к старику.
– Не валяй дурака, – сказал Яагуп. – Вставай, будь человеком. Нечего ломать комедию.
Старик говорил так, как говорят с ребенком.
Похлап не поднялся. И не отступился до тех пор, пока я не нагрузил ему поленьев на спину. Я сделал это ради него, потому что вдруг понял по его взгляду: он не дурачится. Ему действительно нужно, чтобы я выполнил его просьбу.
Он совсем исчез под поленьями. Словно его и не было больше в сарае. Он не шевелился, не издавал ни звука, я даже не слышал его дыхания. А вдруг упавшие дрова оглушили его?
Только через две-три минуты поленья зашевелились, и Похлап, разбрасывая их, поднялся во весь рост. На лбу у него была кровавая ссадина, руки исцарапаны, одежда в дровяной трухе. Но лицо его просто сияло.
– Теперь ты собственными глазами видел, как я исчез, словно сквозь землю провалился, – возбужденно начал он. – Немцы остались с носом. Это была его мысль, – он показал глазами на старика, – его дело, его уловка. Он велел мне скорчиться в углу и свалил поленницу на меня. А сам начал колоть дрова. Я сидел тихо, как мышь, даже дышать не смел. Он не перестал рубить и тогда, когда преследователи появились в дверях сарая и стали спрашивать, не видел ли он, как мимо пробежал человек. Старик ответил, что как будто слышал топот. А сам все топором тюк да тюк и бросает разрубленные поленья в кучу. Я понял, что ради меня, чтобы моего дыхания не слышно было из-под дров.
Оказалось, что в мае сорок четвертого Леопольд с двумя товарищами был переброшен самолетом в Эстонию. Они прыгнули с парашютами между речками Вазалемма и Вихтерпалу. Приземление прошло благополучно. Погода была пасмурная, летчик действовал хладнокровно, хорошо ориентировался и доставил их в заданный район. Их задачей было следить за продвижением немецких войск по железной дороге и по шоссейным дорогам, а если удастся, побывать и в более отдаленных районах с той же целью – проследить за передвижением войск. Но ему, Похлапу, вскоре наскучило сидеть в лесу, и он решил сходить в Таллин. Его товарищи, правда, возражали, такого задания им никто не давал, но Похлап их все же убедил. Однако в Таллине он сразу попался.
– Ходил, как дурак, смотрел во все глаза на развалины «Эстонии», слишком долго на них пялился. Вдруг растерялся, не знал, что предпринять, куда идти. То, что я видел, было неожиданно и невероятно. Я вообще Таллин знал плохо, мальчишкой бывал здесь раза два-три. На певческом празднике и на выставке, один раз – в гостях у дяди. Бомбежка перевернула город до неузнаваемости, я словно попал в совершенно незнакомое место. Меня схватили трое эстонцев в штатском. Кто они были, и до сих пор не знаю. Шпики из политической полиции, директории самоуправления или еще какие немецкие прихвостни – трудно сказать. В здании СД они вели себя как свои люди. Своих фамилий и должностей мне не назвали, моим документам не поверили. По документам я был стрелочник станции Валга, Weichensteller, на голове – синяя фуражка железнодорожника. Потащили меня на улицу Тынисмяэ, в каменный дом рядом с Карловской церковью, где помещался штаб СД, там сновали и немцы, и мои милейшие соотечественники. Мурыжили меня три недели, допрашивали, лупили, как видно, думали через меня нащупать нашу разведывательную сеть. Измывались надо мной и настоящие немецкие наци, и эстонские эрзацы. В конце концов то ли им надоело, то ли их хваленый порядок начинал трещать по швам, во всяком случае в середине июня впихнули меня в закрытый грузовик и повезли. Думал, вывезут за город и – в яму на болоте. Но этого не произошло. Как выяснилось позже, меня хотели, наверно, перевезти в Батарейную тюрьму. Проехали мы электростанцию – это тоже стало мне ясно позже, – как вдруг раздался залп, более громкий и резкий, чем ружейный выстрел, и машина врезалась в фонарный столб. Наверно, лопнул передний скат, так я подумал уже после. Все мы потеряли равновесие и повалились один на другого, дверца фургона распахнулась. Я опомнился раньше других и, не раздумывая, выпрыгнул из машины. Упал на четвереньки, оглушенный, но сразу вскочил и пустился бежать по улице Яху. Что это улица Яху, я тогда не знал, не знал также, что попал на улицу Кёйе, это все я выяснил уже после войны. Мне кричали, стреляли вслед, но они слишком поздно за мной погнались. К счастью, человек в штатском, сидевший рядом с шофером и визгливым голосом командовавший конвойными, был, по-видимому, совсем оглушен ударом: я почему-то думаю, что о столб особенно сильно ударилась именно кабина. Короче говоря, мне повезло. Просто невероятно повезло.
Из рассказа Леопольда выяснилось также, что Яагуп укрывал его в своем сарае три дня, кормил его, дал ему одежду своего сына и наконец вывел из Таллина. Утром, когда люди идут на работу, он последовал за Яагупом, шедшим шагах в десяти. Старик боялся, что Леопольд, если пойдет один, заблудится в городе. Леопольд шагал как заправский мастер: связка проводов через плечо, в руке старый деревянный чемоданчик, – электромонтер, да и только. Не озирался вокруг, не интересовался названиями улиц, только не терял из виду Яагупа, шедшего впереди.
– Это была детская игра – это превращение в монтера, и все-таки мы прошли по городу и вышли за город, и когда я уже у болота в Пяэскюла присел отдохнуть, то почувствовал себя победителем.
Яагуп оставил его одного только в конце Кадакаского шоссе. За две ночи Похлап добрался до реки Вихтерпалу, но товарищей своих не нашел. Их судьба ему до сих пор неизвестна, хотя он после войны пытался через военкоматы и комитеты найти их след. До прихода Красной Армии он скрывался в лесу, там присоединился к шести-семи парням лет семнадцати, двадцати – двадцати пяти: одни бежали из легиона или концлагерей, другие просто боялись, что их заберут под ружье. Немцы мобилизовывали для обслуживания авиации сопливых мальчишек, а кому охота умирать, это был уже не сорок первый или сорок второй год, когда головорезы, ненавидевшие красных, надеялись помародерствовать в деревнях за Чудским озером. Он, Леопольд, выдал себя за уклоняющегося от мобилизации: решил, дескать, удрать от дома подальше, в их местах хозяйничают несколько сверхретивых местных фюреров, готовы каждого мальчишку продать нацистам.
– Как разведчик я за пару недель погорел и пошел на дно, а как скрывающийся беглец счастливо выбрался наверх. Между прочим, Отть, многие из тех, кто летом сорок четвертого, сидя где-нибудь на кочках в болотах и трясясь от страха, дожидались конца войны, теперь выставляют себя героями-партизанами: только, мол, и делали, что взрывали железнодорожные пути и жгли склады вермахта.
Леопольд начал снова укладывать поленницу, хотя Яагуп пытался его удержать. Прямо-таки запрещал это делать, но с Леопольдом трудно было сладить. Похлап еще в уральские времена был упрям, как козел, и с годами ничуть не изменился. А сейчас он был к тому же и возбужден, как будто вне себя. Складывая поленья в штабель, он беспрерывно говорил – то рассказывал, что он тогда в страхе передумал, сидя под дровами, то словно допытывался, верю ли я его словам. Расскажи он мне где-нибудь в другом месте о своем бегстве и спасении, я, может, слегка и усомнился бы. Но сейчас он у меня на глазах скрылся под дровами, и я ему поверил. Или почти поверил. Вернее, так: сначала я верил буквально каждому его слову, но позже, примерно через час, когда поленница была снова уложена – Леопольд быстро с этим справился, он был проворный и ловкий человек, – позже, когда его избавитель уже казался мне знакомым, появилось сомнение. Разве стал бы человек, которого я счел противником своего строя, прятать такого беглеца, как Леопольд? Засыпать его дровами, лгать его преследователям, кормить и выводить из города? Или он думал, что Похлап просто дезертир или уклоняющийся от мобилизации, попавший в облаву, а потом бежавший из-под ареста? В таком случае, может быть, и стал бы. Но тогда, значит, Яагуп – человек решительный, укрыл Похлапа без колебаний. А разве старик, когда хотел меня высмеять, не проявил решительность? Осторожный, заранее все взвешивающий, а тем более робкий человечек не выступил бы на собрании против представителя партийного комитета с таким азартом.








