Текст книги "Отпадение Малороссии от Польши. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Это мог видеть каждый, у кого были бы глаза, и на последнем, едва не расстроившемся сейме. По рассказу покойного Шайнохи, самого талантливого из польских историков, одно событие кончившееся на этом сейме благополучно, – подобно пролетевшей таинственно буре, бросило на польскую будущность такой же кровавый свет, как и глухо ревущая покамест в отдалении буря казацкая, дававшая о себе знать переговорами орды днепровской с ордою крымскою. В сравнении с этим зловещим эпизодом, все перипетии двух последних сеймов теряют свою антигосударственную выразительность, и я перескажу его со слов Шайнохи, давая, во всех подобных случаях, предпочтение органу тех, которые заинтересованы в характеристике события ближе нас, русичей.
Был у короля Владислава IV известный любимец, Казановский, связанный с ним тесною дружбою с самого раннего возраста. Когда еще при Сигизмунде III, была завоевана московская Северия, королевич Владислав выпросил у отца для Казановского обширные добра, называвшиеся Ромном. Лет пятнадцать пользовался Казановский спокойно королевским пожалованием; но в эти годы возмужал князь Иеремия Вишневецкий, и предъявил старинное право свое на роменские добра, опиравшееся на такие данные, что на них вовремя оно не обратили никакого внимания. Вишневецкий был уже славным воином. В битвах с казаками на Суле и Старце в 1638 году он был правой рукою Николая Потоцкого, а в поражении татар под Охматовым помог Станиславу Конецпольскому настолько, насколько Сагайдачный Ходковичу – под Москвою. Слава означала в шляхетском народе силу, и славный воин повелел своим слугам занять Ромен. Способ, к какому прибегнул князь Вишневецкий для овладения королевским пожалованием, мог выработаться только в Польше, которой паны унаследовали кулачное право наших удельных князей.
В один прекрасный месяц (рассказывает Шайноха), летом 1644 года, к «губернатору» роменских добр явился, в виде гостя, приятель, принадлежавший к партии Вишневецкого. Пан губернатор угощал его ужином, к которому, по счастливой случайности, подоспел другой, третий, четвертый гость, все старые знакомые губернатора. Но когда встали из-за стола, гости просят пана губернатора остаться ночевать у них, и в то же самое время столовую наполнили княжеские жолнеры. Многочисленной дружине непрошенных гостей мудрено было дать отпор, и губернатор считал себя еще счастливым, что и импровизированные обладатели замка выпустили его за ворота живым и здоровым. Ему был дан торжественный наказ – объявить своему пану, что князь Иеремия Вишневецкий занял Ромен по праву наследства.
Весь королевский двор пришел в волнение от самоуправства пограничного магната. Вся Польша наполнилась рассказами о сеймовых замешательствах по поводу вражды королевского любимца с великим воином. С 1644 года не переставала эта вражда занимать законодательную власть и обнаруживать ничтожество власти исполнительной. Вишневецкий был объявлен банитом, но, как ни в чем не бывало, появлялся в Варшаве и даже в королевском дворце. Король только тем и мог явить свое неудовольствие, что не захотел с ним видеться. Дело в том, что если одна половина Польши стояла за королевское пожалование, то другая рукоплескала презрению воинственного магната к власти закона. Это засвидетельствовали провинциальные сеймики, заговорившие в пользу Вишневецкого, лишь только разослал он по всему государству письма. Наконец король, с большим трудом, примирил врагов, присудив Ромен Вишневецкому, с тем чтобы он уплатил Казановскому 100.000 злотых. Это было сделано в силу решения луцкого сеймика, который дал строгий наказ послам своим, «чтобы лучше рвался сейм, нежели чтобы Вишневецкого удалили каким-либо декретом от владения роменскими добрами, отнятыми у Казановского».
«По тогдашнему воззрению на вещи» (говорит Шайноха) «такая мировая сделка была самым постыдным заключением процесса: ибо в подобных случаях магнаты ратовали не столько за самые добра, сколько за то, чтоб устоять на своем. Затеяв раз что бы то ни было, надобно было упорствовать до конца, не обращая внимания на всяческие оттуда опасности для себя и хоть бы даже для государства... Казановский за мировую с Вишневецким взял деньги, а такой торг за претензию, за punkt honoru, подорвал его панскую репутацию у шляхты. Сам король, после их мировой, перешел на сторону Вишневецкого, как это известно из дневника литовского канцлера. «Взявши 100.000 злотых» (пишет канцлер) «Казановский подвергся презрению короля и других... Умеет Вишневецкий побеждать и врагов отечества, и своих собственных».
«Однакож (замечает красноречивый историк) от таких домашних побед дрожали стены дома», и о таком дрожании непрочно построенного государства рассказывает еще более многозначительный пример магнатского гайдамачества со стороны того же Вишневецкого.
Через год по захвате Ромна у Казановского, захватил князь Вишневецкий у своего швагера, коронного хорунжего Александра Конецпольского, добра гадяческие. Пан хорунжий позвал пана воеводу на сеймовый суд 1646 года; но Вишневецкий уклонился от суда под предлогом болезни. В 1647 году коронный хорунжий готов был сорвать сейм, если князь не присягнет, что действительно в прошлом году был болен; а читатель помнит, что оба магната прибыли судиться с железными доказательствами.
Литовский канцлер выразился об этом лаконически, как о деле, не поражавшем тогдашнего поляка: «5 мая прибыли в Варшаву воевода русский и коронный хорунжий, которых ассистенция заключала в себе 5.000, ради неприязни их между собою».
Присягнуть по требованию швагера для магната, не знавшего никакого принуждения, было таким унижением, что после того оставалось только убить соперника среди Сенаторской Избы, на что Вишневецкий и решился.
«Узнав об этом требовании» (записал в своем дневнике дворянин Вишневецкого, Машкевич, и польский историк не нашел в его показании ничего невероятного), «князь всячески старался уклониться от присяги (xiaze zabiegal rozno, zeby nie przysiegal), однакож, по причине упорства пана хорунжего, не мог склонить его к этому. Но сохрани Господи Боже! Была бы бездна зла из-за этой присяги. Ибо с вечера, перед судом, князь Вишневецкий, собравши всех слуг, которых было с ним до 4.000, собравши всех, кроме пехоты да мелкого народа, сказал всем речь и просил, чтобы все стояли за него и смотрели на его почин, а потом кончили, что он начнет. Ибо объявил то, что, если присягну, то, вставши, тотчас ударю саблею хорунжего и буду сечь всех, кто бы за него стоял, хотя б и самого короля, а вы все до единого, дворные слуги и молодежь, протеснитесь в Сенаторскую Избу и меня поддержите. И было бы все это, если бы присягнул. Но сам король Владислав IV с панами сенаторами постарались, чтобы хорунжий не настаивал на присяге».
«Как акт доброй воли» (замечает Шайноха), «эта уступка не вредила в общественном мнении Конецпольскому».
Литовский канцлер, в своем дневнике доканчивает характеристику обоих соперников. Русский воевода овладел Гадячем за то, что коронный хорунжий присвоил себе Хорол, который прежде принадлежал к добрам князя Вишневецкого, но сеймовым декретом обращен в королевщину. Не смотря на готовность Вишневецкого к неслыханному покушению, в возможности которого никто не сомневался, король настолько ценил и боялся бывшего банита, что назначил во дворце домашние заседания сенаторов, расположенных к одному и другому сопернику. После многократных сходок, насилу согласили их к тому, чтобы князь отдал гадячские добра хорунжему, а хорунжий уплатил князю за хорольские добра 100.000 злотых. «О примирении их» (пишет литовский канцлер) «долго мы хлопотали и насилу обоих уговорили поблагодарить короля за интерпозицию своего достоинства. Итак, взаимно обнявшись, не знаю, искренно ли, расстались они, ибо хорунжий сказал мне: «Что пользы в этом мире, который скоро запылает еще большею враждою? И потом, не побеседовав, оба выехали из Варшавы».
Оставалось уже только двенадцать месяцев до кровавого мая 1648 года, в котором враждующие паны должны были мириться для того, чтоб отстаивать свою колонизацию против собственных подданных.
Глава XIV.
Пророчество о гибели Польши от унии. – Вопрос церковный и вопрос казацкий. – Вершитель казацких бунтов. – Свидание короля-демагога с казаком-демагогом. – Надежда на восстание Болгарии. – Казако-татарский союз против Речи Посполитой. – Казацкие досады на украинскую шляхту. – Пограничные сношения Польши с Москвою. – Панское войско идет против казацкого.
Оба заговорщика против «свободного королевства, населенного доблестными поляками в открытых полях и окруженного только стеною любви и единодушного между сословиями доверия»; оба казуиста, пользовавшиеся для своих личных целей неурядицей олигархической республики и её неспособностью к государственности; оба великие мужа, которые могли бы спасти свою польскую отчизну, даже и накануне уготованной ею себе гибели, еслиб не были эгоистами и трусами, – решились отныне действовать под покровом глубокой тайны, и потому осталось весьма мало письменных следов от их последней игры в политику.
Покров глубокой тайны лежал и на казацких делах того времени. В качестве преданных королю подданных, казаки сделались наконец главным орудием для принуждения Королевской Республики к Турецкой войне. Как много значили они теперь у короля, видно из одного того, что для сношений с ними послал он такого человека, которого никто не мог бы заметить ни в Лондоне, ни в Риме, ни в Венеции и Вене.
Но с казаками, кроме военного ремесла их, соединялся у поляков погибельный для олигархии церковный вопрос. Возник этот вопрос, как надобно думать, в умах московских собирателей Русской земли, и обнаружился в Киеве внезапным восстановлением православной митрополии через посредство Сагайдачного. Теперь он опирался уже не на таких людей, какими были творцы «Советования о Благочестии», а на таких, каким явился Петр Могила с его питомцами и креатурами; только Малороссия наша не была успокоена с религиозной стороны митрополитом, созданным родственниками магнатами.
Монашеские вопли о «наступлении ляхов на христианскую веру» подхватывали зложелатели «панов ляхов», запорожские крамольники, питомцы целого ряда казако-панских усобиц, и, вместе с бегавшими к ним банитами да инфамисами, усердно ширили эти вопли в казацких кошах, куда не имели ходу ни попы, ни чернецы. Огласив Малороссию при «яровитом католике», монашеские жалобы не переставали раздаваться и при том короле, которого латинские клерикалы заподазривали в покровительстве всем ересям.
Один из «юродивых ради Христа» игуменов, Афанасий Филипович, видел погибель Польши не в «казацких войнах», которые он, подобно многим таким, как он, энтузиастам, приписывал введению унии, а в самой унии, потворствуемой, по его словам, даже православною иерархиею. Строгий аскет, бессребряник и вечный богомолец, Филипович вообразил себя пророком, посланным от Бога предостеречь короля Владислава от страшной участи, которая должна постигнуть народ его. Не допускаемый к королю не только светскими панами, но и собственными духовными «старшими», Филипович зашил свое пророчество в зеленый атлас и бросил Владиславу в карету. Дерзновение свое оправдывал он словами, которые дают нам понять, что в православном духовенстве произошло, при Петре Могиле, такое же деление, какое при князе Василии постигло православников панов, то есть, что духовные верховники носили на себе, уже только образ древнего русского благочестия, духа же его отверглись.
«Некоторые» (писал Филипович) «обращаются ко мне, убогому человеку, так: почему ваши вдадыки и старшие отцы не домогаются того, чего требуешь один ты, ничтожный?.. Так, правда! Но не моя вина, что меня всемогущий Бог назначил и послал к вашей королевской милости с объявлением святой воли Его, подобно тому, как убогий человек Нафан был послан к царю Давиду», и т. д.
Это было еще в 1645 году. Юродивого игумена, за его безумное, как тогда казалось, предсказание, держали по нескольку недель в тюрьме. Но он вырывался из-под надзора тюремщиков, бегал (по собственному рассказу) выпачкавшись в грязной луже нагой, в одном клобуке и монашеском параманте, по Варшаве и кричал: «Горе проклятым и неверным (Vae maledictis et infidelibus)»! По королевскому распоряжению, Филиповича отправили в Киев к Петру Могиле, а Могила поместил его в отдаленном от Украины Берестовском монастыре, то есть возвратил в ту самую Литовскую Бресть, откуда и распространилось волнение между православным духовенством посредством «синодов» и объявления церковной унии [15]15
В Московской Патриаршей библиотеке хранятся записки Филиповича, ожидающие издания.
[Закрыть].
Напрасны были все старания правительства успокоить эти волнения: причины их таились в «делах давно минувших дней». Ни потачки архиереям, посвященным иерусалимским патриархом в виду ставленников римского папы, ни признание их законности в лице Петра Могилы, ничто не переменило вкоренившегося в народной массе убеждения, что паны о том только и думают, как бы «христианскую веру переменить на римскую». Правительство, озабоченное денежными затруднениями своими и борьбою шляхетских партий, не удостоивало даже прислушиваться к толкам русского простонародья, руководимого своим убогим и озлобленным духовенством; а между тем эти толки смешивались в темных умах с казацкими вымыслами о поголовном истреблении коронным войском таких местечек, как Лысянка, об избиении панами жолнерами встречавшейся на походе руси единственно за то, что она русь, о предположении вырезать все православное население Украины вплоть до московского рубежа и тому подобных ужасах. Две пропаганды, исходя из разных источников и побуждений, приводили украинскую городскую и сельскую чернь к ненависти и, можно сказать, освящали в её сердце ненависть к тем, кого называла она ляхами, в отличие от тех, кого разумела она под именем руси. Недоставало только случая к широкому бунту. Этот случай готовил король с премудрым своим канцлером.
Неожиданно скончался митрополит, с помощью которого Владислав надеялся оторвать схизматиков от константинопольского патриарха, дабы потом привести их к такой унии, которая была бы прочнее устроенной Сигизмундом в Бресте. Ревностные католики не любили Петра Могилы. Им не было дела до его важного, в историческом смысле для нас, как и в князе Острожском, единения с римскою церковью путем науки, общежития, родства и национальности. Еще больше не любили Петра Могилы униаты, у которых отнял он вдруг столько хлебов духовных. Но с Замойскими, Потоцкими, протестантами Радивилами и окатоличившимися Вишневецкими он был связан родством и наследственною зажилостью. Это и было причиною, что никто, а всего меньше сам он, не беспокоил сеймов напоминанием о казаках, из которых Кисели да Древинские, заодно с протестантами, делали «опекунов греческой церкви» в Малороссии, стращая своих религиозных противников исчужа, как стращал и Сопига Кунцевича. Смерть законного, хоть и «схизматического», киевского митрополита заставила короля, в начале 1647 года, с согласия нунция, назначить съезд в Вильне, с целью компромисса между «схизматиками» и униатами.
Малорусский пан Иоаким Ерлич, владелец лежащего невдалеке от Киева местечка Ходоркова [16]16
В наше время это местечко принадлежало Константину Свидзинскому, которому историография обязана, между прочим, и сохранением летописи Ерлича, требующей более полного и точного издания.
[Закрыть], был один из тех представителей православного движения, которые, с благими намерениями, содействовали, как и Петр Могила, ополячению Малороссии.
Ерлич участвовал в сеймованье 1647 года, и ему надворный маршал, Казановский, подарил копию состоявшегося в Вильне компромисса. В своих воспоминаниях, писанных по-польски, под названием Latopisiec, он говорит следующее:
«Средство для общего умиротворения, предложенное съездом в Вильне, состояло в том, чтобы никто из руси греческого обряда не произносил символа веры с прибавкою и от сына исходящего Духа Святого; чтобы никто из руси не порицал и не упрекал латинников ересью за прибавку и от Сына; чтобы каждый греческого исповедания русин говорил, что Святый Дух есть Дух Отца и исходит через Сына, и никто из латинников не упрекал бы его за то в ереси; чтобы все в Руси греческого исповедания веровали в третье место, в котором души задерживаются для покаяния, или для разрешения, и нуждаются в молитвах верных, но никто не должен веровать, что в том третьем месте есть огонь, а может разуметь огонь не огнем. Вся русь греческого обряда, находящиеся в подданстве у короля, должны быть под властью патриарха константинопольского, но с условием, – что патриарх будет веровать, как написано выше; что патриарх будет верным, то есть христианином; что будет посвящен по правилам и будет избран один; что после своего посвящения пошлет к польскому королю, к митрополиту и епископам русским, и объявит, что так верует, как написано выше. Тогда только вся русь греческого обряда будет ему послушна, а все другие пункты веры, церемонии, обряды, согласно обычаю восточной церкви, должны сохранить ненарушимо, без всяких новых выдумок».
Каждому из нас, православных, ясно, что этот компромисс был тем же отлучением паствы от константинопольского патриарха, которое хотели сделать посредством патриархата малорусского. Теперь король намеревался, все с той же целью, испросить у константинопольского патриарха согласие на учреждение в Польше экзархата для русинов. Всегда злотворное для Польши внушение папского нунция, или папских духов тьмы – иезуитов, обнаружилось при этом в намерении избрать экзарха схизматикам вместе с униатами, или же, чтобы его назначал сам король, а сакру должен был он получать явно – или от местного клира, или (как этого желали униаты) от константинопольского патриарха, а потом «другую сакру, преподанную папою, от короля, хотя б и тайно, ради спокойствия совести».
Эти пункты были предложены на сейме русской шляхте (о мнимых опекунах греческой церкви в Малороссии никто не думал, не думал даже и король, нуждавшийся в казаках) и выбранному его электу, Сильвестру Косову, которого король, в конце сейма, наименовал киевским митрополитом. На том же сейме состоялось постановление, в котором король обещал дизунитам привести в исполнение все права греческой религии, и с этой целью назначил из сейма комиссию, которая должна была притязания схизматиков рассмотреть на месте.
И вот коронный канцлер выехал в Украину, чтобы склонить на месте малорусскую шляхту греческой веры к принятию Виленских пунктов, чтоб облегчить и проложить дорогу комиссии, выбранной сеймом, с целью введения в жизнь признанных за дизунитами прав, и, наконец, чтоб исследовать на месте несправедливости, какие они терпели.
Королевский дворянин Освецим, великий поклонник Оссолинского, вспоминает об этой миссии канцлера так:
«В августе 1647 года коронный канцлер выехал из Варшавы в задуманную давно дорогу на Заднеприе, в Батурин, Конотоп и другие находящиеся там свои маетности, которые он держал ленным правом. Тайная же цель этой поездки была вот какая. Так как королю его милости не удалось в прежние годы присоединить к своей церкви всех еретиков, то он возжелал присоединить обратно к римской церкви греческую веру, которую так давно схизма от неё оторвала, с намерением при этом случае вместе присоединить дизунитов к унии и прервать оную казацкую лигу с татарами. Когда у него в переговорах с некоторыми панами русских краев и даже с митрополитом киевским явилась великая и вероятная надежда, упомянутый канцлер, желая привести это как можно скорее в исполнение, изобрел себе предлог осмотреть заднепровские свои маетности, дабы, под этим предлогом, тем скорее с ними переговорить и предложить способы (media) для удовлетворения обеих сторон, сносясь с киевским митрополитом, с Адамом Киселем и Максимилианом Бжозовским, – которому обещал киевскую каштелянию, [17]17
А Киселя той же дорогой прочили из киевской каштелянии на брацлавское воеводство.
[Закрыть] дабы его тем более заохотить и на свою сторону привлечь, – как с старшими главами греческой религии. В чем они не только великую – дай Бог согласие – надежду, но назначили и время для публичного трактата на день 16 (6) июля будущего (1648) года. И хотя это держали в великом секрете, но, так как все дела пана канцлера – хотя бы были и самые святые – возбуждают к нему немалую зависть, то и эта заднепровская поездка возбудила между шляхтою разные против него подозрения».
«Великий секрет» не позволил Оссолинскому быть лично в Киеве и других близких к нему местах. Операционным базисом тайных сношений служил канцлеру Батурин, в котором памятником его пребывания осталась данная им Крупецкому монастырю грамота. Через полстолетия с небольшим, отсюда вел такие же покрытые глубокою тайною сношения Мазепа. Приезжавшие к нему иезуиты останавливались в 30 верстах от Батурина, в селе Оленовке. Может быть, так поступали и агенты преемника Могилы, продавая нашу отеческую церковь папистам.
Католические же подозрения, о которых говорит Освецим касались другого дела, которое обработал Оссолинский, прикрываясь делами экономическими, а, может быть, и церковными. Его в последствии обвиняли, что главною целью поездки его в Украину были договоры с казаками. Враги упрекали его за это в измене государству, делали его ответственным за бунты, поднятые Хмельницким, и за все несчастья, постигшие Речь Посполитую в последние годы. Приятели не были в состоянии оборонять его и освободить от упреков и подозрений, которые, в страшном раздражении общества, разрослись до того, что их повторяли наконец и люди беспристрастные. Даже украинские землевладельцы, которым легче было пронюхать, что делал в Украине королевский наперсник, считали его виновником Польской Руины. Опасаясь в Печерском монастыре от разлива Хмельнитчины, прибежавший туда из Ходоркова пешком Ерлич писал в своих воспоминаниях: «Что сделалось в Польской Короне от хлопства, то все через короля и гнусного изменою канцлера, человека безбожного, – эта распря и гибель Польской Короны и столь великое кровопролитие, поругание и посмеяние от иноземных соседей, что собственные хлопы и подданные завоевали нас и обратили в ничто».
Про канцлера говорили публично, что по его внушениям король, с помощью казаков, хотел отнять у шляхты свободу и ввести монархизм наследственный. Между обвинителями короля и его советника были и такие, которые утверждали, что король дозволил казакам увеличить число их войска для того, чтобы, в случае несогласия сейма на Турецкую войну, казаки не послушались королевского повеления прекратить набеги на турок и татар. Король выступил бы в поход под предлогом их усмирения, вошел бы с ними в переговоры и склонил бы их к повиновению позволением воевать с мусульманами. Казаки сделались бы тогда авангардом королевского войска, которое Владислав повел бы в Турцию с преданными ему панами, не заботясь о меньшинстве противников Турецкой войны. А современный французский посол рассказывал своему соотечественнику, Петру Шевалье, в Варшаве следующее:
«Ходили слухи, по мнению некоторых, весьма правдоподобные, что король, желая еще однажды поднять давнишний замысел похода на татар, вошел в соглашение с Хмельницким, и что Хмельницкий действовал по его воле и повелению, начиная бунт с тою целью, чтобы доставить королю повод к набору войска против казаков. Войдя в Украину, намеревался он присоединить казаков к своему войску, которое, будучи предводимо иностранцами, или приверженцами короля, не заботилось бы о воле и повелении Речи Посполитой, а пошло бы с королем в Крым и потом против турок, что неизбежно привело бы к наступательной войне. Между тем Хмельницкий, видя, что письма, которые послал он с жалобой о казацких и своих собственных обидах, при всей покорности, с которой были писаны, не имели никакого последствия, напротив, коронный гетман готовился против него, – перестал доверять собственным силам, и призвал на помощь татар, которые зимовали в Диких Полях и ждали удобного случая, чтобы распустить по Украине загоны».
Сколько правды, преувеличений и прибавок во всех этих толках, мудрено сказать, не имея письменных свидетельств о деятельности Оссолинского в Украине и зная, как он умел себя маскировать еще в положении путешествующего школьника. Несомненно одно – что Оссолинский договаривался с казаками. В этом убеждают историка не только достоверные свидетельства, но и самая необходимость договора, указанная обстоятельствами.
Десять лет уже, так называемая, казацкая Украина была в глухом, но постоянном бунте. Хотя такие люди, как Дмитрий Гуня, отчаялись в возможности соединить еще однажды рассеянную казацкую орду и призвать к ней на помощь орду татарскую, но наследственная привычка многих десятков тысяч людей питаться «казацким хлебом» могла быть подавлена – и то нескоро – привычкою к трудовому хлебу только под рукой таких великих хозяев, какими были московские собиратели Русской земли. Кроме того, в Королевской Республике доступ к дигнитарствам, соединенным всегда с обильным кормлением, имели только шляхтичи-землевладельцы; люди же, теснимые можновладниками и заедателями шляхетского имущества – ксендзами да католическими монахами, – по утрате земельной собственности, обращались к исканию хлеба казацкого. У нас в России не только высшая и низшая старшина казацкая вошла в состав привилегированного сословия, но даже два сына козелецкой казачки Розумихи, очутясь, царскою волею, на высших местах, как и некоторые простолюдины великорусские, были приняты древними сановитыми барами в родство и дружбу. В Польше, как мы видели, знатная шляхта не хотела забыть, что музыкант и поэт Фантони – итальянский мужичок, не смотря на то, что король сделал его своим секретарем, а церковь католическая возвела в каноники. Там даже таких деятелей, как Жовковский и Конецпольский, паны, наследовавшие «великие имена», называли людьми мелкими. Следствием «столь хорошо обдуманного государства» было то, что 40.000 казаков Сагайдачного, этот «розовый венок» на головах победителей турецкого Ксеркса, были заперты в тесном пространстве чигиринского, корсунского и черкасского староств, и не только не входили в состав государственных сословий, как и торговые классы, но, за исключением 6.000 реестровиков, считались панскими, или, что все равно, старостинскими подданными. Каковы бы ни были казаки по своему разбойно-воровскому быту, но государство, обязанное им столько времени славою побед и завоеваний, должно было бы позаботиться о них по крайней мере настолько, чтоб они, в диком отчуждении своем, не терзали, как выражались паны, «внутренностей» этого государства. Вместо того, им вечно не доплачивали скудного жолду; вместо того, Польша обрекала на тесноту и убожество, даже тех реестровиков, воспитанных в школе Конашевича-Сагайдачного, которые были способны орудовать целыми армиями и, как Дмитрий Гуня, совершали почти невероятные подвиги военного искусства. В ваше время говорят это сами поляки: нам остается только повторять их признания.
Низойдя, волею законодательной шляхты, до уровня пренебрегаемых украинскими лыцарями «хлеборобов» и «гречкосеев», казаки Сагайдачного (так величали их и по смерти великого наездника) влияли на своих товарищей по убогому ничтожеству столь же вредоносно для «доблестных поляков» Оссолинского, как и наши голодные попы да монахи, в виду пожирателей русских духовных хлебов. Это было тем опаснее для Королевской Республики, что и между панскими мужиками было множество воинов, руками которых паны «граничились» между собою, оборонялись от крымских и буджацких татар и, сверх того, хаживали с ними помогать Баторию, Сигизмунду и Владиславу в их прославленных походах. Этим способом интересы казатчины мало-помалу сделались интересами громадной массы украинского населения, и в виду так называемого народа шляхетского явился даже в летописях и документах столь же несообразно называемый народ казацкий.
Очевидно, что Украина, при таком положении общественных дел, находилась в постоянном, немом покамест, заговоре против государства, которому принадлежала, и которому была обязана цветущею колонизацией своих пустынь; а так как Речь Посполитая успокоить казаков не хотела и, по своей тройственности, не могла, то взрыв повсеместного бунта был только делом времени.
Гетман Конецпольский держал казачество в железных, но, по отношению к реестровикам, справедливых руках, и заставлял его быть послушным. Будучи доблестным воином, он умел ценить, как мы видели, воинственные доблести казаков даже и в то время, когда усмирял их бунты. Он их оборонял и от их собственных демагогов, по нынешнему кулаков, и от наглых в пользовании своими правами шляхтичей. [18]18
Сам Хмельницкий упомянул об этом в своем «Реестре казацких кривд», о котором будет речь ниже.
[Закрыть] Он их награждал и землею и другими «подарками на саблю»... «Но, зная ненадежную верность их» (привожу слова Освецима, служившего в звании маршалка гетманского двора), «зная их завзятую злость и обычную готовность к бунту, старательно наблюдал за их делами и приватными поступками, дабы заблаговременно предупреждать возможность события. И, хотя они, чуя над собою бдительную стражу, поступали весьма осторожно в своих замыслах, однакож не могли уберечься, чтоб ему не были известны сокровеннейшие дела их через посредство шпионов, размещенных в самой среде их. Этим способом узнал гетман, что казаки, желая вырваться из-под своего ярма, и не смея рвануться собственными силами, наученные давнишними поражениями, начали трактовать с татарами о союзе, обещая поддаться им, лишь бы татары искренно им помогали воевать ляхов».
С целью разорвать этот союз, коронный гетман находил возможным дозволить казакам идти на море, советовал королю войну с татарами и завоевание Крыма.
Король сохранил в тайне известие Конецпольского о казацком замысле, сознавая себя, в свою очередь, вольным казаком, которому, за все боевые заслуги, законодательная шляхта связала руки. На казацкую завзятость рассчитывал он всего больше в Турецкой войне. Мы уже знаем, что, по смерти Конецпольского, он вызвал в Варшаву Барабаша, Вирмена, Нестеренка и – как его называли в народе – Хмеля; что они обещали королю 100.000 войска, и что король дал им за это весьма важные обещания, подкрепленные венецианскими талерами. Была ли в ночных переговорах речь о казако-татарском союзе, и как стоял Хмель с тремя своими товарищами относительно этого темного вопроса, мы ничего не знаем. Но королевские обещания и поход на Черное море, устроенный на полученные в Варшаве деньги, произвели в казацкой среде великое движение, и так как не было уже на свете великого гетмана, который даже на казацкий заговор с татарами смотрел с уверенностью в могуществе своего режима, то движение между казаками перешло в бурные волнения , грозившие бунтом.
Этот момент Николай Потоцкий изобразил, в письме к подканцлеру Лещинскому, такими словами: