Текст книги "Отпадение Малороссии от Польши. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
«Надобно было мне удержать Запорожское войско в повиновении... так как, по смерти святой памяти коронного гетмана, распространился слух, что все войсковые должности будут отменены; однако, эту искру тотчас потушил».
Искра бунта была потушена, очевидно, не чем иным, как допущением тайной вербовки в казаки со стороны Потоцкого, задобренного в пользу королевских замыслов, по которым казацкое войско в первый же год войны предполагалось увеличить до 20.000.
Вербовкой, по-украински затяганьем в казаки, должен был заниматься не кто другой, как писарь Запорожского войска, который вписывал годных людей в войсковой реестр. Он мог принять и вписать столько, сколько ему было угодно, если только в его реестровку не вникал королевский по казацким делам комиссар, и это было тем легче, что новонабранных затяжцев не нужно было сзывать в полки: они ждали «поклика» по своим жилищам.
Зная московское (1618), хотинское (1621) и смоленское (1633) сверхштатное затягиванье в казаки, надобно думать, что, по королевской регуляции 1647 года, 6.000 реестровиков должны были оставаться под властью королевского комиссара и польских полковников, согласно ординации, а 12 и до 14 тысяч новых затяжцев, называясь также Запорожским войском, состояло бы под начальством казацкого гетмана и казацких полковников. Этим способом король не нарушал постановления Речи Посполитой, столь важного и столь чувствительного для шляхты (Оссолинский, в знаменитой своей пропозиции, причислил это постановление, как результат усмирения казаков, к королевским благодеяниям) и вместе с тем удовлетворял казаков, не думая, как не думали и во времена оны, о последствиях сверхштатной вербовки. Она, в глазах псевдоправительства польского, была то же самое, что и вербовка, под нужду, жолнеров посредством приповедных листов, а между тем домогательства казаков об увеличении реестра и назначении избирательных предводителей – совпадало с интересами короля, так как было известно, что, стоило только дозволить казакам избрать гетмана и собственных полковников, число их тотчас выростало втрое и вчетверо. Под разными видами, под видом родичей, казацких чур, пастухов, погонцев и т. п., они принимали к себе тысячи и тысячи людей, которых исчислить и выискать не было возможности. Гетманом новых казаков, вероятно, под скромным именем «казацкого старшого», был тогда назначен войсковой есаул Иван Барабаш, а писарем остался Богдан Хмель, для польского благозвучия зовимый Хмельницким.
Столько, не больше, определенности допускает изучение неопределенной сумятицы, в которой зародилась истребительная во всех отношениях наша Хмельнитчина.
Польская историография называет Хмельницкого, по его дальнейшим действиям, превосходным вождем, несравненным организатором и политиком, мастером изобретательности и предательства. Мы, питомцы гражданственности москво-русской, сторонясь и от панской, и от казацкой славы одинаково, принимаем это мнение без поправок. Кому, как не полякам, знать, что такое был Хмельницкий? Родной наш Хмель, выросши на возделанной иезуитами почве под именем Хмельницкого, был продуктом культуры польской, продуктом того политического разврата, который резко бросается члену нынешнего велико– и малорусского общества в глаза и под королевской мантией, и под казацким кобеняком. Поляки, прежде наших разъединенных и перепорченных ими предков, отличили Хмельницкого в толпе ему подобных казаков. Они возвели его на самое высокое место, какое только мог занимать казак в Запорожском войске, обезгетманенном и разжалованном, по сеймовому постановлению, в хлопы. Они, устами блестяще образованного Радзеёвского, рекомендовали его особенному вниманию своего короля. На нашу долю, в оценке опьянившего казацкую орду Хмеля, остается только кровь, пролитая лучшими из наших малорусских и великорусских предков по милости его предательской политики, да к тому еще превращение цветущих областей в безлюдную и голодную пустыню, да несметный ясыр, которым он оплачивал татарскую помощь, да крайняя деморализация не только наших мирян, но и самого духовенства малорусского... Если сердце поляка сжимается при мысли об этой демонической личности, то пускай оно утешится хоть малорусским признанием национального позора в той славе, которою казакующая пресса покрыла Ислам-Гиреева сподвижника; пускай утешится хоть вечным нашим сожалением о реках неповинно пролитой и погубленной ясыром нашей крови, ничем не вознагражденной и никем не отомщенной.
Что касается воинской и политической характеристики нашего Хмеля, то он сделался вершителем попыток предшествовавших ему бунтовщиков, очевидно, без определенного плана действий, в силу течения жизни, которая слишком долго подчинялась панской неурядице, считавшейся нормальною. Он первую свою молодость провел в школе у ярославо-галицких иезуитов, но не порхнул из их рук таким наметанным соколом своекорыстия, как Оссолинский с австро-иезуитской насести; напротив, мирился с низменным положением панского слуги-казака и мелкопоместного хозяина до таких лет, в которые порыв к широкой деятельности сохраняется у немногих. Увильнув от беды, постигшей подобных ему шляхтичей под Кумейками, он служил верно интересам Конецпольского, – так верно, что никакие шпионы не заронили в верховном вожде казачества ни малейшего подозрения, до его последнего свидания с королем. Но, сознавая в себе способности к чему-то большему, не мог наш Хмель выносить спокойно высокомерия магнатских креатур, в роде Самуила Лаща, с одной стороны, и подвергаться мстительности новых бунтовщиков казацких – с другой. Человеку с его грамотностью, природными способностями, подавленной энергией и мятежной опытностью, не трудно было стать во главе казако-татарского заговора, хотя паны приписывали потом непостижимым чарам свой недосмотр относительно «давнишних его стачек с перекопским беем». Если же казаки скрывали и от него самого, как от наследственного панского слуги, новое обращение казаков к татарской помощи, то оно могло перед ним обнаружиться во время волнений, последовавших за смертью Конецпольского; а, пожалуй, и сам он был в числе тех, посредством которых Конецпольский, с величавым спокойствием сильного, сведал о начинающейся казако-татарской «лиге». Тогда ему представлялось два пути к торжеству над своими обидчиками: или идти по течению казацких бунтов, все более и более широкому, или же стать против шляхетского самовластия на стороне любимого казаками короля.
Хмельницкому была хорошо известна слабость королевской власти. Он знал, что шляхетский деспотизм никогда не поделится своими захватами добровольно ни с королем, ни с казаками; знал, что полноправная панская республика без борьбы не переменит ординации бесправной республики казацкой, – той ординации, которую с таким трудом завоевали панам Конецпольский и Потоцкий. Король между тем был непомерно щедр на обещания. Это знало множество людей в Польше и повыше и пониже нашего Хмеля. Да и по народной философии малорусса верить обещаниям вообще считается глупостью: «обіцянка – цяцанка, а дурневі радощі». Как Хмельницкий, так и другие умудренные прежними бунтами казаки могли скорее надеяться, что Турецкая война, к которой они порывались и для Ахии Оттомануса, представит королю возможность изменить Польшу в абсолютную монархию, которая обеспечит им права равенства на суде и в землевладении вернее всяких обещаний. Среди казаков было много шляхтичей банитов, много шляхтичей, обедневших под давлением можновладников и чужеядного католического духовенства. В Запорожском войске было много вихреватых голов, подобных Зборовскому. Сидя по пятнадцати и больше лет за Порогами, в отчуждении от правоправящего сословия, как преемник Наливайка, Кремпский, как товарищ Лободы, Подвысоцкий, все такие люди, конечно, желали, чтобы король властвовал без «королят», против которых в последствии гремел Хмельницкий, а казаки, под его верховенством, были бы такою же самоуправною республикой, как и шляхта. Вот в каких интересах и стремлениях позволительно историку искать источника тех слухов о заговоре короля с казаками, которые ходили и до, и после Хмельнитчины по всей Польше. На этой-то связи королевских интересов с казацкими могло основываться и мнение казаков, высказавшееся еще в Павлюковщину, что король не будет гневаться за их бунт.
В 1646 году затягиванье затяжцев казаков шло быстро. Весело и бурно оглашалась казацкая Украина песнями, которых дошедшие до нас отголоски поражают знатока дикою поэтичностью народа, забытого тогдашнею Россиею, пренебрегаемого Польшею и назвавшего себя, как бы в укор им обеим, народом казацким, что собственно значит разбойно-воровским. В его пылком, все преувеличивающем воображении даже Ахия был благочестивым «Турецким Царем». Теперь король представлялся ему Царем Восточным: титул, который казаки, уважавшие силу больше всего на свете, перенесли потом на московского самодержца, согнувшего их в бараний рог. Доверие к Владиславу, носившему такое любезное казацкому сердцу имя силы и власти, с каждым днем возрастало.
Сельская шляхта и замковые урядники, слывшие у казацкого народа ляхами, хотя бы по языку и обычаю были разрусскими, а по родству и вере разблагочестивыми, – слышала кругом косвенные и прямые угрозы, подобные тем, какие в Великой Польше делали навербованные за границей жолнеры. В «доматорах гречкосеях и хлеборобах» проявлялась дерзость, которою еще за полвека до Хмельнитчины гуманный киевский бискуп, Верещинский, характеризовал малорусского хлопа, «гордящегося украинскою свободою своею». Вообще в простонародье обнаруживались чувства, внушенные ему с того поколения, которое назвало панов неблагодарными, и распространенные в темной массе казаками с одной стороны, а мужиковатым, отверженным новыми «старшими» духовенством – с другой.
Шляхта смотрела с ужасом на глухое волнение окружавшего ее народа, и ждала сейма, без которого никто не мог ничего предпринять; а король послал для Запорожского войска красные китайчатые знамена, с изображением на них креста и своего имени, гласящего о славе, следовательно и о добыче, – знамена, родственные той хоругви новосформированных гусар, которая была освящена им в Ченстохове. На Днепре и в Данциге строились чайки и другие суда для морского похода. Из Варшавы ожидались изготовленные королем корабельные реквизиты. Все казаковатые люди обзавелись оружием, в ожидании стотысячного «затяганья на войну». И старым, и новым затяжцам, и бесчисленному множеству затяжцев будущих – грезилось, что зависимое положение казаковавших так или иначе людей никогда уже не возвратится, как из Варшавы пришло известие, что сейм не согласился на войну, повелел распустить, под страшными угрозами, всех вообще затяжцев, как бы они ни назывались, и строжайше воспретил казакам идти на море.
Невозможно изобразить, какое впечатление сделало это известие на оказаченную чернь, и на тех, кого она звала зауряд ляхами. Но легко представить, с какою злостью принялось повелевающее сословие за рассчеты с подчиненными ему, людьми, в том числе и с прямыми казаками, о которых в последствии не напрасно Хмельницкий писал, в исчислении казацких обид, что им вырывали бороды.
Постановление 1646 года было первым сигналом к бунту, славу которого приписывают нашему Хмелю. Зная все обстоятельства, при которых и в силу которых он совершился, Хмель должен был выбрать один из двух жребиев: или сделаться жертвой казацкой ярости, как Грицько Чёрный и Сава Кононович, или прославиться, как те, которых имена гремели в подмывающих на разбой и руину кобзарских песнях.
Выбором его властительно управляли события, которых следствия он мог предвидеть лучше торжествующей шляхты. И в Павлюково время носился уже слух, – что король сам воюет со шляхтою; что паны держат его в осаде; что король зовет казаков на выручку. Теперь Владислав действительно боролся с «доблестными поляками» Оссолинского на жизнь и на смерть; действительно, паны облегли его тесно и в Посольской Избе, и в Сенаторской; действительно, звал он казаков на помощь, под ночным покровом, в качестве заговорщика. Как первый клич Косинского к татарам получил наконец свою фатальную реальность; как первое воззвание Тараса Федоровича за веру сделалось в последствии кровавым девизом Хмельницкого; так и призыв к свободе со стороны государя, обращенный к единственным подданным, готовым за него идти в огонь и в воду, сделался теперь всепобеждающим двигателем бунта. «Скованных рабов можно утешать безопасно» (говорит об этом моменте с образцовым для нас беспристрастием современный нам польский историк), «можно увеличивать постепенно угнетение до последнего обессиления, но снять оковы и желать наложить их сызнова, этого без кровопролития сделать невозможно».
Сообразив такую невозможность, Хмельницкий начал действовать в пользу бунта; но как, с чего и когда именно начал, никакие точные свидетельства нам этого не открыли.
Лично ли ему принадлежал почин договора с татарами, или он воспользовался работой других, за которою следил, может быть, в качестве шпиона покойного своего пана, точных известий об этом также не сохранилось. Но если законодательная шляхта давала ему чувствовать свое кулачное право когда-либо, так это было теперь. Среди приближенных к коронному гетману войсковой писарь значил много и знал, из-за чего ему служит; но у гетманского наследника, официально чуждого Запорожскому войску, он был, естественно, человек лишний; а то, что приобрел по благосклонности к нему великого колонизатора малорусских пустынь, теперь возбуждало зависть у старостинских наместников, так называемых подстаростиев коронного хорунжего, Александра Конецпольского, и вообще дворян молодого магната.
Хутор Суботов, с его слободами, населенными смело над рекой Тясмином, в одной миле от Чигирина, в виду татарских кочевьев, показался Чигиринскому подстаростию, Данилу Чаплинскому, имением завидным по его пасекам, пастбищам, рыбным входам, составлявшим главные статьи полуномадного казацкого хозяйства, и даже по земледелию, которое процветало тогда в казацкой Украине только «под защитою воткнутой на меже сабли», под защитой не только от татар, но и от соперников-осадчих.
С другой стороны, надобно помнить, что подстаростием Чигиринским был, в свое время, отец Богдана Хмельницкого, Михайло, и что сыну тяжело было видеть насиженное отцом теплое место во власти какого-то заволоки ляха. Но, при других обстоятельствах, Богдан Хмельницкий мог бы провести век свой мирно, гоняя на украинские и заграничные ярмарки рогатый скот и лошадей, кочуя в пасеках, попивая с приятелями в свободное от сторожевой службы время и ходя в погоню за татарами на своем любимом сером коне, как проводили свой век многие хозяйливые и казакующие шляхтичи. Этому помешало торжество законодательной щляхты над королем отразившееся яростно и на орудии королевской власти, на казаках, во главе которых стоял наш Хмель.
По смерти коронного великого гетмана, сын его, коронный хорунжий, будучи озабочен содержанием в порядке громадного наследства после знаменитого малорусского и червоннорусского хозяина, должен был свои старостинские права передавать подстаростиям, то есть управителям королевщин, а те не находили ничего выгоднее и покойнее, как отдавать свою «державу» в аренду жидам. Уже и сам по себе жид, хлопотливый и беспощадный экономист, в роли арендатора, был ненавистен казаку, как он бывал ненавистен и заслуженному жолнеру. Но жиды, на свою беду, всегда были готовы к услугам сильного, там, где он притеснял слабого. Так случилось и в Чигирине.
По рассказу современного Хмельнитчине жида, Натана Ганновера, в этом старостинском городе держал аренду жид Захария Сабиленский, который, так же, как и другие заинтересованные в прижимке казаков, вооружал хорунжего Конецпольского против Хмельницкого, – хотя здесь тотчас надобно заметить, что арендатору подстаростия не приходилось иметь подобных сообщений с широко владетельным магнатом, и что скорее мог выслушивать его изветы разве подстаростий. Как бы оно ни было, только Ганновер повествует в своих воспоминаниях [19]19
Они напечатаны по-русски вторым изданием в Лейпциге, в 1883 году, доктором Манделькерном, под заглавием: «Богдан Хмельницкий, рассказ еврея современника, очевидца событий в Малороссии за 1648 – 1653 годы».
[Закрыть] так:
Однажды хорунжий спросил жида Захария наивным тоном: «Ведь ты владелец города: скажи-ка мне, кто именно богачи в нем?» Намерение же его было навести на них напраслину, дабы таким образом вымогать у них побольше денег. Захария назвал ему богачей, упомянув, между прочим, и о чрезвычайном богатстве Хмеля. Услышав о нем, хорунжий сказал: «Ведь отец мой завещал мне об этом зловредном человеке (слух позднейший)... да и в самом деле откуда у него взялось такое чрезмерное богатство? Без сомнения, он ограбил моих же подданных, живущих в моих же поместьях, следовательно все принадлежит мне».
Конецпольский (продолжает свою полусказку Ганновер) насильно отнял у Хмеля один хутор со всем скотом, до нескольких сот штук, что составляло около половины его имущества.
Далее Ганновер рассказывает, выдавая все слышанное им за несомненное, – что Хмельницкий, в отместку Конецпольскому, подговорил татар вторгнуться в его добра, а потом проговорился об этом на попойке с казаками, и что за это, по доносу жида арендатора, пан хорунжий бросил Хмеля скованного в тюрьму, намереваясь казнить его смертью, однакож освободил его, по уверению друзей узника в его невинности.
Для истории Хмельнитчины, свирепствовавшей, между прочим, и над жидами, во всем этом важна только характеристика жидоарендаторской деятельности в Малороссии, представленная жидом-мемуаристом.
Зависть к чужому куску хлеба, свойственная самим казакам не меньше шляхты, сделалась, в этой громадной катастрофе, причиною гибели как взаимных завистников, так и жидов, которые сообщали широкое движение сельскохозяйственной промышленности, не разбирая средств к наживе, и как это было в Чигирине, помогали шляхте притеснять казаков. Но к зависти, обычной спутнице и казацкого, и шляхетского хозяйства, присоединился еще и другой предмет жадного соискания в малолюдном и опасном крае – женщина.
Хмельницкий был вдовец и имел уже взрослых детей; но попавшая какими-то судьбами в казацкую Украину очаровательница степных сердец, полька, предпочла его своему коханку, пану подстаростию, Чаплинскому. Подняв обычную в самоуправной стране войну за свою Елену, шляхетский Менелай вторгнулся в казацкую Трою, Суботов, и вместе с похищением изменницы, похитил всю хозяйственную движимость Хмельницкого. Жаловаться на подстаростия войсковой писарь мог только пану старосте да верховнику казачества, коронному великому гетману. Суды градский, земский и трибунал существовали исключительно для шляхты. Но пан староста был потаковник своего наместника, а наместник его расставил по дороге к резиденции коронного гетмана засады на Хмельницкого, если тому правда, что потом писал Хмельницкий в «Реестре казацких кривд». Оставалось искать управы только у короля, и Хмельницкий, в сопровождении десятка казаков, отправился в Варшаву. Это могло случиться не раньше конца ноября 1647 года, потому что Хмельницкий участвовал в ноябрьском походе на татар, о чем упоминает он в том же «Реестре», а в декабре он был уже за Порогами. Как ни сильно терзала казака досада за наезд на хутор и за похищение любовницы, но для Хмельницкого всего важнее было новое свидание с королем. Ссора с Чаплинским, очевидно, послужила ему только предлогом для поездки в Варшаву.
Он появился перед королем в то время, когда король, основываясь на сеймовом постановлении об удержании на службе квартяного войска, готовился к новому способу войны с Турцией. Парижский рассказ Линажа со слов Радзеёвского о том, что Владислав утаил от Оссолинского сделанные казакам обещания, и что эту тайну Оссолинский узнал только теперь от Хмельницкого, ничем не подтверждается.
Оссолинскому надобно было играть роль незнающего королевских обещаний. Владислав принимал нашего Хмеля секретно у себя в комнате, и никто не знал, о чем они беседовали, но после секретной беседы, король велел написать Александру Конецпольскому увещание, по всей вероятности, только для прикрытия более важного дела. В этом увещании нет речи ни о Чаплинском, ни о возвращении Хмельницкому хутора, (Владислав должен был обойтись кротко с украинским магнатом), а говорится вообще о притеснении казаков старостинскими наместниками. Рассказ о драматической жалобе королю на Чаплинского, очевидно, был распространен везде сперва самим Хмельницким, а потом сделался достоянием стоустой молвы да тех историков, которых можно назвать «убогими собирателями чужих суждений и вестей».
Слушая мистификацию самого Хмеля и тех, кому он замыливал глаза, современники верили, что король произнес приводимые Грондским слова: «Ты воин, и если у Чаплинского есть приятели, то можешь и ты их иметь», или, как пересочинили эти слова наши историки: «Пора бы, кажется, всем вам вспомнить, что вы воины: у вас есть сабли: кто вам запрещает постоять за себя»? [20]20
Костомаров, «Богдан Хмельницкий», изд. 4, т. I, стр. 242.
[Закрыть] Но странно предполагать, чтобы заговорщик-король впутывал заговорщика-казака в хуторскую драку, имея в виду господство над Востоком. Если бы Владислав и был так прост, как историки Хмельнитчины, то войсковой писарь надоумил бы его не хуже канцлера.
Убогие собиратели чужих суждений и вестей, повторяя болтуна Грондского и наших сплетников-летописцев, сочинили целую повесть о романе Хмельницкого, о его тяжбе с Чаплинским в местных судах, о его пребывании в Варшаве во время майского сейма, о возвратном путешествии нового Вильгельма Теля и соглашении к восстанию представителей русского элемента в Польском государстве. [21]21
Костомаров, там же, стр. 238 – 251.
[Закрыть] Все эти известия, выдуманные приятелями и врагами его а posteriori, не соответствуют ни времени, ни положению дел в Речи Посполитой, ни положению самого Хмельницкого. Смешно воображать, чтоб у будущего Герострата панской республики было тогда на уме казако-татарское беспрепятственное шествие с мечем, пожогом и пленением от Корсуня до Львова и Замостья. Даже гениальных бунтовщиков, каков был, например, современник Хмельницкого, Кромвель, только непредвидимые случайности приводили к их широким планам. А Хмельницкий сам говорил послам Яна Казимира, что, будучи человеком ничтожным (lichym), сделал то, о чем и не думал. С чем отпустил его Владислав, не известно, как и все, что делали тайком заговорщики против панской республики, после майского сейма. Но, так как и сам Хмельницкий, во время своего успеха, ничего не высказывал о последних своих сделках с королем и канцлером, кроме выдумки, что король «велел казакам добывать свободы саблею», то видно, что его третировали не иначе, как слепое орудие тайного замысла, как палку в руке человека, по иезуитскому правилу. От этого предположения легче перейти логически к бегству Хмельницкого за Пороги и деятельному соглашению с татарами, чем от королевской интимности с казаком. Хмельницкий, очевидно, зондировал почву, на которой поставили его прежде, и, видя, что она колеблется, решил выбор между королем и ханом, чисто по-казацки.
Во время таинственного пребывания Оссолинского в Украине, король делал военные приготовления, но, умудренный опытом, покрывал их большею, чем прежде, тайною. В это время умер единственный сын его, ради которого не смел он сделаться героем и преобразователем Польши. Смерть малолетнего королевича Карла освободила его от малодушного взвешиванья великих дел pro и contra на весах домашней приваты, общей всем его приверженцам и противникам в Польше. Он горько сожалел теперь, что распустил войско, и выразил свое сожаление, как говорят, такими словами: «Так как Богу было угодно взять моего сына к себе, то я желал бы, чтоб Он взял его перед сеймом: не переменил бы я никогда моего намерения».
Владислав не мог уже делать новых вербовок, и потому старался обеспечить себе, на случай войны, помощь Франции и Швеции, отказываясь за это от всякого участия в готовившемся тогда Вестфальском мире. В это время Венеция начала сухопутную войну в Далмации, рассчитывая на восстание в Боснии. В Польшу прибыл посол от императора марокского и, как гласила молва, посланец константинопольского патриарха, заохочивая к Турецкой войне.
В ноябре 1647 года явился к королю, под великим секретом, посол, облеченный полномочием большей части Греции, с предложением ему болгарской короны и с ручательством, что вся Болгария взбунтуется и выставит 40.000 вооруженного народа, лишь бы только король принял болгар в подданство и выслал своего наместника, в качестве предводителя восстания. Этот посол, старик с большою бородою, посещал короля тайно, под видом чернокнижника, с которым будто бы король советовался.
Только королева и «два польские канцлера» были допущены к этой тайне.
Имя посла было Петр Парцевич. В венецианском архиве хранится интересная реляция посольства Парцевича.
«Еще в 1630 году» (пишет он) «послали было болгары, по соглашению с другими порабощенными турецкими народами, своих посланников к польскому королю Сигизмунду III и к императору Фердинанду II. Оба монарха приняли послов благосклонно и обещали свою помощь. Дальнейшие договоры прервало наступление Густава Адольфа на Германию. Когда начал султан войну с Венецией, между болгарами возобновилось движение. Начальники этого народа, как греческого, так и латинского обряда, видя слабость Турции, вошли в клятвенные договоры и предложили предводительство мультянскому воеводе, Матвею Бассарабе, обещая ему восточную корону. Господарь признал нужным отнестись об этом к королю Владиславу, которого геройские предначертания знал, и которого военное счастье наполняло турок страхом.
Созвав потом начальников договора, и между ними Петра Деодата, архиепископа Сардики (Св. Софии), Франциска Марканича, губернатора Болгарии, и других, советовал отправить посольство к польскому королю. Выбор пал на Петра Парцевича, миссионера (латинского), который, в сопутствии некоего францисканца, выехал, в начале 1647 года, в Польшу. Прибыв, по долгом и утомительном путешествии, в Варшаву, в турецкой одежде и под переменяемыми названиями, представили они королю просьбы болгар, объявили свои инструкции, планы и список союзников. Король тотчас написал к гетману, чтобы держал войско в готовности, и к господарю Матвею, именуя его главнокомандующим восточной армии (generalissimo di tutto l'Oriento), и удостоверяя, что в скором времени поспешит на помощь с другим войском. Посланникам наказал он, чтоб, оставив поездку в Венецию, возвращались в Болгарию и успокоили народ. Подарил им свой портрет, говоря: «Я у вас кажущийся и малеванный, пока приду живой и действительный (Habeatis me fictum et pictum, quodusque venero vivus et verus)», и дал им красное знамя, с крестом на одной стороне и с надписью: «Яви славу твою (Vindica gloriam tuam)» на другой. Вручил им и перстень, в знак обручения своего с Востоком, и священническую ризу, как знак христианской свободы. Королева присутствовала при прощальной аудиенции и говорила королю так: «Государь, доверши отважно начатое дело, а если у тебя не хватит денег, я сниму мои серьги, отдам мои браслеты, лишь бы дело не остановилось». Когда послы возвратились с ответом и королевским подарком, старый господарь помолодел от радости, увидев представителей союза, а они с восторгом показывали ему, как легко можно завоевать Восток и с какой стороны можно иметь наибольшую помощь. С того времени католики и православные жили в наилучшем согласии, исполненные надежд, а турки присмирели и говорили громко, что, когда придут поляки, то они вернутся к вере своих предков и сделаются католиками, так как царство Магометово уже кончилось.
Когда все это делалось в Варшаве, на Украине произошло событие, которое так соответствовало королевским планам, как будто Оссолинский имел там дело не с одними православниками да казаками, а подготовил к содействию королю и главных представителей малорусской колонизации. Коронный хорунжий, Александр Конецпольский, и воевода русский, князь Иеремия Вишневецкий, двинулись одновременно, в ноябре, на татар. Конецпольский с 4.000 войска, в составе которого был и Богдан Хмельницкий [22]22
Об этом упоминается в записке Хмельницкого, известной под названием Реестра казацких кривд.
[Закрыть], достиг Очакова и, в отместку татарам за набег на чигиринское староство, захватил 3.000 лошадей, 1.500 волов, 2.000 коров, 2.000 овец и 50 пленников, а Вишневецкий, с 26.000 своих ополченцев, двинулся к Запорожью, а оттуда часть своего войска посылал к Перекопу.
Это были обыкновенные походы пограничных магнатов, для обуздания татарских казаков, которые своевольно, как и наши казаки, разбойничали и воровали в соседнем крае. Но Варшава боялась возмездия со стороны татар, и успокоилась только известием, что в Крыму вспыхнул бунт. Ширинские мурзы, соединенные с ногайцами и с сыновьями Салмаса-мурзы, давнишнего ханского мятежника, вторгнулись в Крым, вырезали 700 мурз, осадили хана, принудили к уступкам и к принятию визирем Сефер-Казы-аги, который возбудил этот бунт, а теперь сделался всемогущим министром хана.
Застигнутый бунтом Ислам-Гирей написал сперва жалобу к королю, и просил гетмана Потоцкого, чтобы не допускал своевольных походов со стороны панов; но потом созвал мурз на тайную раду. Рада постановила – вторгнуться весною в Польшу.
Отправили к султану просьбу о дозволении и тотчас начали чрезвычайные приготовления к набегу.
До сих пор Ислам-Гирей держал себя с нашими казаками гордо. Они заискивали его помощи окольными путями, через пограничных беев. Презираемые, как низшие твари, неверные наездники пригодились теперь ему, как орудия мести над панами.
Между тем по Украине начали носиться слухи, что Хмельницкий бунтует исподтишка казаков против коронного гетмана и украинской шляхты. Слухи эти доходили и до Потоцкого. Всего больше надобно их приписывать подстаростию Чаплинскому и его приятелям. В интересе каждого из них было – погубить человека, ими обиженного, известного королю и опасного своим значением в Запорожском войске. Весьма быть может, что его обвиняли и в призыве татар на староство Конецпольского. Могли даже войти и в соглашение с жидом-арендатором, показавшим, что Хмель, на пидпитку, проболтался казакам в отмщении пану старосте за хутор посредством татарского набега. Как бы то ни было, только дошло до того, что его схватили и едва не обезглавили. Тогда Хмельницкий решился бежать в пристанище обедневших, промотавшихся, угрожаемых преследованием закона и беззакония, – за Пороги.
Рассказы о приключениях Богдана Хмельницкого до бегства его за Пороги, равно как и кобзарские думы о куме Хмельницкого, Барабаше, прятавшем королевские листы «в глухом конце под воротами», интересны только, как характеристика казацкой и шляхетской публики времен Хмельнитчины. Ограничимся фактом его бегства, в сопровождении двух сыновей и нескольких приятелей.