Текст книги "Отпадение Малороссии от Польши. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)
Когда на это письмо ответа не последовало, а перехваченные казаками письма царских людей к панам дали понять казацкому бунтовщику, что царь остается верен оборонительному договору с Польшею, – он дерзко высказал свою досаду путивльскому воеводе: «Дай же, Боже, чтоб и всякий неприятель нашего войска Запорожского так же шеи уламал и потехи не относил, как ныне ляхов Бог помогл нам надсломити»!
Все пограничные воеводы получили из Москвы наказ посылать за рубеж расторопных людей для проведыванья, что делается в Польше, и за что у черкас учинилась война с ляхами. Сохранилось множество донесений, основанных на словах разведчиков, которыми были обыкновенно люди торговые, как наиболее заинтересованные в такой миссии, наиболее бывалые, а главное – наименее в глазах панов и казаков подозрительные. Они приносили к пограничным воеводам, вместе с точными вестями, много неверных слухов, какими пробавлялись тогдашние рынки, постоялые дворы, священнические дома и монастыри.
Несколько раз было, например, донесено в Mоскву, что король Владислав умер в марте, а не в мае. Доносили также, будто бы короля убил князь Вишневецкий; будто бы сына Потоцкого казаки расстреляли; будто бы его посадили на кол под Киевом, и тому подобные небылицы. Получались в Москве известия и такого рода:
«Сын Николая Потоцкого учился в одной школе с сыном Богдана Хмельницкого, и побранясь де Богданов сын Хмельницкого с Николаем сыном Потоцкого, погрозил ему, что за насильство Потоцкого над его сыном он, сын Хмельницкого, только де даст Бог взмужает, и он ему, Потоцкого сыну, то отомстит. И Потоцкого де сын то сказал отцу своему, и Николай де Потоцкой велел Богданова сына Хмельницково, как он ехал из Киева к отцу своему, на дороге изымать и его у себя во дворе убить, обсекши руки и ноги, весне 156 (1648) году, а жену Богдана Хмельницково с дочерью взял Потоцкой к себе. И за то де Богдан Хмельницкой собрал войско черкаское и призвал к себе крымских татар, и все войско королевское черкасы побили, и гетмана Николая Потоцкого и польного, и Николаева сына Потоцкого, Петра, и многих знатных людей поймали; и Петра Николаева сына Потоцкого Хмельницкой казнил на поле перед отцом ево за своего сына».
Подобные вести варьировались бесконечно, давая материал современным летописцам и кобзарям для изображения того, чего даже не могло и быть. Но вместе с ними отовсюду, начиная с Белой Церкви и оканчивая Смоленском и Дорогобужем, приходил столь же нелепый слух, что казаки бьются с ляхами за веру. Даже такие люди, как дорогобужский мытник, жид Давид, даже заезжие немецкие приказчики, наконец, и сами «ляхи» в Белоруссии – твердили в один голос: что «война с казаками учинилась за веру»; что «казаки с ляхами завоевались за веру»; что «бьются казаки с ляхами за веру».
Бегство монахов за московский рубеж продолжалось. Местные власти, от имени оставшихся игуменов, просили пограничных воевод вернуть их, как воров, похитивших церковное серебро, книги и даже одежду братий своих. Но беглецов препровождали в Москву и царская дума выслушивала от них (не выражая ни в каких наказах собственного воззрения на казацкий бунт): что «поляки на них похваляются: как де они с казаками запорожскими управятся и они де христианскую веру греческого закона искоренят, и церкви христианские разорят, а их, чернцов, побьют всех, чтоб от них, чернцов, впредь бунтов не было».
Эти последние слова вовсе не выражают, чтобы малорусские монахи принимали непосредственное участие в казацких мятежах, хотя казацкие историки рассказывают, на основании современных выдумок, будто бы львовский владыка посылал порох и свинец казакам Хмельницкого, а луцкий – даже пушки, называвшиеся гаковницами. (Об этом будет у меня речь в своем месте). Но вопли попов и монахов, изгоняемых из церковных имуществ для водворения в них тех, которые отвергли «схизму» во имя единения церквей, или тех, которых сместили, по Филиповичу, могиляне, – эти вопли и жалобы, плач и озлобленные речи против ляхов, под которыми разумелись вообще паны, и способные, и неспособные защищать веру предков своих, – сделали глубокое впечатление на ту массу, для которой ни государственное, ни общественное право не существовало; а к этой-то массе и обратились казаки. За веру! за веру! раздавался всюду клич, где из панских жилищ голодная сволочь таскала хлеб, где пылали панские дома вместе с экономическими заведениями, а панское добро делалось достоянием поджигателей.
Но это был клич героев самозванщины, героев Московского Разорения, изобревших только новый девиз для своего истребительного промысла. Ни один епископ, ни игумен, ни даже протопоп, к чести полуразрушенной малорусской церкви, не выступил вместе с запорожцами Хмельницкого в роли возмутителя украинского простонародья. Даже нерадивые, подобные Филиповичу, даже и они притаились в своих скитах и монастырях.
В ужасное лихолетье Хмельнитчины, заставившее нас припомнить позабытую Батыевщину, игуменствовал в Почаевском монастыре почти столетний уже старец, преподобный Иов Железо. Родившись в 1551 году, он прожил в иноческих подвигах и времена протестантского легкомыслия малорусских панов, и времена продажного отступничества малорусских архиереев. Его чествовал князь Василий, обратясь от униатских мечтаний к православницкой борьбе с папистами. С ним Иов Борецкий, в «великой» печерской церкви предавал проклятию апологию Смотрицкого. Его репутация, как мужа святого, была такова, что одному появлению его вне монастырских стен приписывали испуг и бегство татар, набежавших «великою Ордою». Если кто-либо, так именно этот самоотверженный аскет мог бы теперь играть роль Петра Пустынника проповеданием войны за древнее русское благочестие, за поруганное панами отступниками православие. Но, состоя в постоянном общении с печерскими застолпниками и с афонскими «преподобными мужами россами, житием и богословием цветущими», Иов Железо не имел ничего общего с наливайковцами, жмайловцами, тарасовцами, павлюковцами и, наконец, хмельничанами.
Казацкие историки, ловя современные слухи с легковерием пограничных московских разведчиков, заставляют каких-то безымянных представителей нашего духовенства взывать к народу во время Хмельнитчины: «Приспел час, желанный час! Время возвратить свободу и честь нашей веры», и т. д. [40]40
Костомаров, «Богдан Хмельницкий», изд. 4, т. I, стр. 317.
[Закрыть] Между тем преподобный Иов Почаевский, сидя в своей подземной келье, из которой братии святого человека виделся исходящий сверхъестественный свет, произносил скорбным голосом одни только слова:
«Господи, помилуй! Господи, помилуй!» И эти слова, в своем согласии с апостольскою программою «Советования о Благочестии», были соответственнее духу православной церкви, нежели все, что прославители казатчины могли узнать о нашем духовенстве от католиков и протестантов.
Видя в казацких похождениях нечто достойное сочувствия и уважения, казакоманы посвящают целые томы на повторение всяческих сказаний о том, как разлились по арене древне-русской культуры казаки в сопровождении своих единомышленников татар; как они вызывали на свой кровавый пир безумных, бесстыдных и жестокосердых людей всех племен, всех наречий и состояний; как дикие полчища их прошли вдоль и поперек всю Киевщину, Черниговщину, Подолию, Волынь, Червонную и Белую Русь, точно сплошной пожар, гонимый дующим из Запорожья ветром; как не давали казаки пощады ни старцам, ни женщинам, ни грудным младенцам, не отличали благочестивых от злочестивых, православных от кривоверных, ругались всячески над женской чистотою, находили симпатичную для зверской толпы забаву в том, чтоб, изнасиловав девицу шляхетского звания, наградить ее красною лентою из кожи, содранной с её же шеи и бюста, разоряли церковные усыпальницы, выбрасывали тела покойников на улицу, одевались в их одежду без отвращения, без ужаса, без угрызения совести и пр. и пр. и пр.
Возведя казацкие разбои в идею народной самозащиты, в сознание своих исконных прав и национальности, в чувство русской чести и веры, они находят интерес углубляться во все подробности убийств и мучительств, вдохновляются новым и новым красноречием по мере того, как разливаемые казаками реки крови делаются шире и этому позору имени русского, этому поруганию исторического характера православной веры придают санкцию со стороны её верховников. Если бы верховники нашей малорусской церкви в эпоху Хмельницкого и были способны, по своей природе, к тому, что им приписывают; то не в казацкую сторону глядели они по своему образованию, по своим общественным связям, по своим нравственным интересам.
Сами же казацкие панегиристы пером своего вожака, Костомарова, пишут, что преемник Петра Могилы по митрополии, Сильвестр Косов, «совсем не разделял православно-русских идей независимости, которые (будто бы) одушевляли его предшественника». Но, нетопырствуя в потемках баснословия, не обращают внимания на поразительное обстоятельство, что, от начала и до конца казацких бунтов против панов, правительство Речи Посполитой не подвергло суду и следствию ни одного попа и монаха за участие в этих бунтах, а исполнительная власть этого правительства, в лице племянника и наместника Николая Потоцкого, в 1638 году освободила от ареста нежинского приходского дьячка на основании собственной его присяги в непричастности к бунту. Хмельницкий, пожалуй, писал к московским воеводам, что ляхи, умоляя его о мире, сажают на кол православных священников; но его слова заслуживают еще меньше веры, нежели сказания малорусских летописцев о медных волах, мурованных столбах, поголовном избиении руси за то, что она русь, и ляшеском свирепстве над казаками, над их женами и детьми среди Варшавы, в присутствии сенаторов и земских послов. Помраченный своими страстями и злодействами бунтовщик должен был прибегать ко всем ухищрениям самозванщины, чтобы с высоты воителя за веру, не спуститься до того уровня, на котором стояли татары, призванные им на добычный промысел.
Что касается Москвы, то она, глядя издали на пожар, уничтожавший польские труды на русской почве, держала себя выжидательно. Ни киевский митрополит, воспитанник Петра Могилы, ни кто-либо из тех владык, которые, по словам легковерных историков, снабжали казаков порохом и гаковницами, ни даже такой энтузиаст, как известный на Москве Афанасий Филипович, не присылали к царю послов и не являлись, подобно Исакию Борисковичу, с просьбами принять казаков под свою высокую руку, как это бывало в те времена, когда казаки не вводили еще татар в христианскую землю. О Хмельницком ходили не меж одними польско-русскими панами слухи, что он, бывши долго после Цецорского поражения в плену, отуречился, что отсюда завязалась у него дружба с мусульманами и что он, в случае неудачи в войне с панами, отдаст Украину турецкому султану. Да и сам Хмельницкий много раз хвастался, что отдаст султану всю Польшу. Ходатайствовать перед московским царем в пользу такого патриота, стремившегося к Великой Руси «всеми силами души», не могли ни те, которые, по почину Петра Могилы, вели малорусское общество к соединению церквей путем школьной науки и польской общественности, ни даже те, которые, устами Филиповича, вопияли: «Vae maledictis et infidelibus!» Москву, надобно думать, смущало отчуждение от неё малорусской церкви в такой критический момент, когда силы её исконного супостата были поколеблены и когда русская почва тряслась под его ногами, дымилась как вулкан, извергала пламя вместе с потоками крови. Теперь бы, именно теперь, следовало казакам соединиться с церковными властями и обратиться в царю с общею просьбою о покровительстве, как это было сделано 23 года тому назад. Но малорусский народ, в лице своего духовенства, дворянства, купечества и мещанства, держался в стороне от казаков.
Между тем бунт Хмельницкого сделал громадные успехи. Огни, истреблявшие панские хозяйства и дома, пылали уже на Волыни. Счастливый в возбуждении низких инстинктов разбойник мечтал о завоевании себе удельного княжества. Выжидательное положение Москвы раздражало его и он посылал к пограничным царским воеводам сердитые письма.
Правительство Тишайшего Государя знало, что между казаками Хмельницкого находится множество донцов. Знало оно, что к запорожским черкасам примкнули не одни татары, но и калмыки. Казацкая ватага, мечтавшая еще в XVI веке о разрушении Кракова, могла, в случае чего, покуситься, подобно косолаповцам, на Москву, которая, по пословице антигосударников, «стояла на крови», то есть подавила удельных князей, каким задумал сделаться наш Хмель и уничтожила драчливые веча, воскресавшие в казатчине. Нельзя было оставлять польского Косолапа без внимания, с его громадными полчищами и с его решимостью действовать по казацкой пословице: «або пан, або пропав»!
Хотмыжский воевода, князь Болговской, на вопрос: как отвечать Хмельницкому против его грозящего письма? получил из Москвы проект ответа. Он отписал к запорожскому гетману, – что царские ратные люди стоят с ним (князем Болговским) «на Украйне и в других украинных городах и у крепостей воеводы и многие ратные люди есть, как и прежде сего бывали. А стоим де с теми ратными людьми для обереганья его царского величества украинных городов и места от приходу крымских и ногайских татар. А что будто на вас хотят стоять, и то нехто вместил вам неприятель, христианские веры, хотя тем в православной христианской вере ссору учинить. И вы бы и вперед от нас того не мыслили и опасенья никакова не имели. И от вас никакова дурна не чаем и опасенья не имеем, потому что вы с нами одное православные христианские веры».
Это было писано в июле 1648 года. В конце русского июля Хмельницкий благодарил князя Болговского за его дружеский ответ, и приглашал Москву нападать на Польшу. Но перед тем он писал к путивльскому воеводе, Никифору Плещееву: «Уж то третьего посла вашего имаем, что вы, утаясь нас, ссылаетесь с ляхами нас воевать... Естли себе того будете желати, чтобы есте на нас, на свою веру православную христианскую, имели мечь подняти, а мы будем Богу молитися, что также потехи не отнесете, как и хто иной. Легче нам, колько бившися меж собою, помиритися, а помирився, на вас поворотиться, что за измену вашу Бог вас погубит».
В своих письмах к царским людям счастливый разбойник титуловал себя «Божиею милостию гетман», чего, конечно, не оставила Москва без внимания, – хоть однажды он, с пьяна, заключил свое письмо к Путивльскому воеводе (от 11 русского июля) словами: «Вашему величеству всего добра желаю приятно», а подписался без Божией милости.
Москва была поставлена в положение затруднительное, опасное и вместе с тем неловкое. В августе путивльский воевода получил указ о том, как написать ответное письмо к Богдану Хмельницкому, и при указе – образец самого письма, по поводу задержания Хмельницким московского посланца к Иеремии Вишневецкому. Плещееву было наказано: «к Вишневецкому и к Адаму Киселю, и к иным ни к кому, без царского указу, ни о каких делах листов от себя не писать и с ними не ссылаться».
В «образцовом письме», которое Плещеев должен был «написать на листе слово в слово», всего замечательнее то, что в титуле: «Богдану Хмельницкому, гетману Войска его королевской милости Запорожского», слова: его королевской милости, написанные в черновом отпуске, были (без сомнения, думной редакцией) зачеркнуты. Может быть, здесь имелось в виду бескоролевье, а, может быть, и что иное. В образцовом письме, посланном белгородскому воеводе, князю Пронскому, от 27 февраля 1649 года, по избрании на королевство Яна Казимира, означенные слова не были восстановлены, как и никогда после.
Сочиненное в Москве письмо Плещеева к Хмельницкому было буквальным повторением уверений, сочиненных для князя Болговского; прибавлены только слова:
«Писал ко мне князь Еремей Вишневетцкой, воевода руской, что крымские татаровя в собранье на урочище у Княжих Буераков 40.000 стоят наготове, а хотят идти царского величества на украины войною. И против того ево письма яз, царского величества путивльской воевода, к нему ко князю Еремею Вишневетцкому писал, хотя от него прямые вести ведать, куды тех крымских татар впрям походу чаять, для опасенья царского величества украинных городов. А то дело не новое, что о татарех на обе стороны ведомо чинить и от их безвестного воинского приходу береженье держать».
Наконец, в начале 1649 года получено в Москве из Смоленска тарабарское письмо от царского гонца, думного дьяка Григория Кунакова. Это был человек в посольских делах опытный и вообще сметливый. Ему было поручено «доведаться подлинно, за что учинилась у панов (не сказано у поляков) ссора с черкасами», и он, донося обо всем, что ему рассказывали русские зарубежники, написал следующее:
«Богдан Хмельницкий хотел отомстить Потоцкому за свои обиды домашние, и собрал черкаское войско, даючи причину, будто для того, что меж королевств устоять о вере, чтоб им под уне его не быть».
Эти слова согласовались с известной уже нам отпиской путивльского воеводы 1638 года, в которой он, со слов строителя Густынского монастыря с братиею, доносил, что поляки побивают черкас за самовольство, за избиение по городам урядников, за грабежи над жидами и ляхами, за поджиганье костелов и святотатство, а не за веру. И видно было для чего писать «вести в Смоленску доведаны есь» тарабарским письмом, иначе письмом по литоре, которого ни Кунаков, ни другие вестовщики в последствии не употребляли.
Это был великий государственный секрет: Москва наконец знала, в чем дело и как ей быть.
Всё, однакоже, польские труды на русской почве уничтожались, как бы неисповедимым судом Божиим, через посредство казацких и всяческих разбойных рук.
Новая орда грозила вырасти на древнем пепелище варяго-руссов, засыпанном костьми тех русичей, которые забыли, что «их предки веры от папы не принимали». Эта орда (так должна была размышлять Москва) будет необходимо подначальна крымской Орде, а крымская Орда пошла от той, которая испепелила первопрестольную столицу Руси, и таким образом снова готова встать уничтоженное Москвой и Литвой владычество Чингисхановичей над широким займищем Рюриковичей. Что станется тогда с Великой Русью? Ее совсем отрежут от христианских народов, и, может быть, на местах древних киевских святынь, Ярославовской Софии, Золотоверхого Михаила, Царствующей Печерской Лавры, появятся магометанские мечети. Если же так не станется; если казаки будут «сильны татарам» и удержат под своей властью священные и славные высоты киевские, тогда донцы соединятся с запорожцами, тогда и вся казатчина царских украин примкнет к днепровским наездникам, – и настанет новое царство, хуже Литовского, царство казацкое, воровское. Уже и то было слыхать, что Хмельницкий, «гетман Божиею милостию», объявил своей столицей Киев, а в Смоленске Кунаков доведался, что казаки не пустили киевского митрополита на сейм и «приставили к нему варту по сту человек: знай де свою келью и в такие дела не вступайся».
Правда, Кунаков доносил, что Хмельницкий домогается от нового короля, чтобы он «церкви благочестивые христианские веры в Киеве и во всей Белой Руси все от унеи учинил свободны, и костелов бы и унеи в Киеве и во всей Белой Руси отнюдь не было»; но тут же писал своею государственной тарабарщиной, что казаки требуют от короля – отдать «киевское и всей Белой Руси правленье на их гетманскую волю, а сам бы король в Киев и во все белорусские города, ни в росправу, ни в што не вступался, и на том бы де король и паны рады присягли и записьми укрепились».
Это было бы не больше и не меньше, как воскресение великого князя литовского Гедимина в особе казацкого гетмана Богдана. Случись это на самом деле, – и Москва была бы стеснена казацкой вольницей гораздо больше, чем во времена оны новгородским и псковским вечами. Москве тогда угрожал бы переворот еще более тяжкий, чем под владычеством навязанного ей в Смутное Время Владислава Жигимонтовича. Устроенное в ней веками должно было расстроиться, и утвержденное великими заботами да крепкими думами царских сановников было бы поколеблено. Москва не могла допустить у себя под боком, на древнерусской почве, безбоярщины и безгосударщины. Как ни противна ей была вольница шляхетская, но вольница казацкая противоречила всем её симпатиям и государственным преданиям. Притом же, что бы там ни делали латинцы римляне из-под руки у короля во вред малорусско-белорусскому православию, но ей, как державе самоуважающей, не подобало наседать на соседнюю, тоже почтенную державу в её несчастных обстоятельствах. Уж если судом Божиим пришло такое время, что Польша должна поплатиться за все свои грехи, содеянные в угожденье беззаконному Риму, так надобно выждать, чтобы фиал гнева Господня излился на нее сам собой до конца:
Так должна была рассуждать и так действительно поступала Москва, эта фурия польских «народных пророков», постоянно стремившаяся в Польшу для её разрушения, – эта робеющая перед «сильным могуществом Польского государства» держава наших казакоманов, игравшая роль друга и поляков и казаков. В предыдущем, не-тарабарском письме своем Кунаков доносил царю:
«В Дорогобуже, государь, говорил со мною, холопом твоим, в розговорах бурмистр Хриштоф Красовский, удивляяся и похваляя твою государскую милость, что ты, великий государь, в такое их безглавное время и в великом упадку и в разоренье, в которое они время ни откуды посилку себе не чаяли, показал над ними свою государскую милость, в вечные роды удивленью и хвале достойную: не изволил на них послати своей государевой рати; а мочно де, государь, было тебе, государю, все свое изволенье учинить и городы отыскать и небольшим собраньем».
В самом деле, Тишайший Государь был расположен благоволить евангельски даже исконным врагам своего царства, полякам и их побратимам, литво-руссам. Но его думные бояре и дьяки должны были оглядываться на польскую воинственность, усиленную с одной стороны богатырями русичами, а с другой – «хороброю Литвою». Поляко-литво-руссы – надобно было признаться – с малыми боевыми силами торжествовали над многолюдными московскими ратями. Правда, теперь лучшие польско-русские ротмистры были побиты; весь походный наряд пропал, и даже арсенал Речи Посполитой, Бар, не сегодня, так завтра, мог очутиться в руках у казаков. Притом же, в польских войнах с Москвою, казаки были бурным ветром, предшествовавшим грозе; они были крыльями громоносных орлов; они были пламенем, превращавшим заселенные области в немые пепелища. Теперь этот «дух бурен», этот «поядающий огнь» обращен волей Всевышнего на царских супостатов и, судя по началу Хмельнитчины, не устоит против неё ни Краков, ни Варшава. Но Москва знала по себе, как может быть сильна земля против опустошителей. Запасы боевой силы в стране Мечиславов, Болеславов, Казимиров, Сигизмундов и Владиславов не исчерпывались ни выбывшими из польских ополчений казаками, ни погибшими коронными и панскими жолнерами. Польско-русский и литво-русский шляхтич оказывался весьма часто на войне трусом, а в мирное время разорителем беззащитной братии своей, но в случае крайности он являлся героем. Он вел свое происхождение, если не от тех, которые повыщербили свои мечи на Золотых Воротах в Киеве, то от тех, которые приковали свои щиты к воротам цареградским, да от тех, которые с своими Гедиминами и Ольгердами прогнали кипчакскую Орду с днестро-днепровского Черноморья. Надобно было, кроме того, помнить еще, что сзади Польши стоял Рим с послушными ему государствами. Дорожа своим передовым редутом, римский папа, чего доброго, поднимет на его защиту все Католичество, которое целые тридцать лет билось, в угоду Вечному Городу, с немецкими да свейскими люторами, и которое как раз теперь, после Вестфальского мира, удосужилось. Наконец, в Польше, какова она ни есть сама по себе, могут явиться свои Ляпуновы, свои Скопины Шуйские, Минины, Пожарские, которые остановят казацкое всегубительство, как было остановлено Московское Разорение подвигами героев Смутного Времени, и Польша, помышляющая теперь об отступлении за Вислу, двинется яростно к Днепру, а потом и к Москве-реке.
Такие соображения, естественно, могли занимать советников Тишайшего Государя, и политика их не была ни ошибочна, ни чересчур осторожна.
Среди всеобщего страха и уныния польско-русских панов, геройский дух шляхетского народа проявился в боевых подвигах князя Иеремии Корибута Вишневецкого.
Князь Иеремия объявил себя католиком незадолго до того времени, когда двоюродный брат его матери, Петр Могила, сделался киевским митрополитом.
Известно трогательное заклинание гонимого Могилою Копинского, обращенное к отступнику. Ничего подобного, да и вовсе таки ничего, не предпринял дядя малорусского магната, чтоб удержать его в православии; а кому, казалось бы, спасать молодого человека от католичества и ополячения, как не тому, о православно-русских деяниях которого печатают ныне грузные томы в тысячу страниц?
Дом Вишневецких, как дом князей Острожских и самих Могил, представлял один из тех подмытых римским прибоем устоев православия, которые паписты уничтожали последовательно, начавши с древних домов Радивилов, Сопиг, Замойских, Потоцких, Збаражских, Чорторыйских (по польски Czartoryzkich), Сангушек, Ходковичей, Пузин, Тишковичей. Но, приняв господствовавшее в Польше вероисповедание, князь Иеремия не трогал монастырей, основанных под патронатом его матери. Подобно всем аристократам, воспитанным латинскою наукою, он презирал малорусских монахов, как жалких сектантов. Он был уверен, что, с распространением тех знаний; которыми снабжали наше малорусское общество наставники могилинских школ, монастыри Исаии Копинского сами собою оценят и примут благодеяния церковного единства, с которым, в уме римских политиков, была тесно связана мысль о единстве общественном и национальном. Он ограничивался только тем, что, в виду обскурантов и пьяниц, наполнявших наши монастыри, водворял в своих имениях представителей священства и монашества католического, отличавшихся бытом просвещенным и трезвым. С целью уничтожить полуязыческие молельни, какими ему, воспитаннику львовских иезуитов, представлялись наши храмы, и привлечь симпатии лучших людей к религии облагороженной, Князь Иеремия, построил доминиканский, а это значит – проповеднический, монастырь в Прилуке, в нашей полтавской Прилуке, и костелы в Лубнах, Ромне, Лохвице. Этими сооружениями, как явствует ныне, воспитатели Байдича метили в самый центр малорусской народности. Как тьма исчезает от света, так, по их воззрению, должны были исчезнуть малорусские попы и монахи от влияния образованного по европейски духовенства на общество. (Мужики в рассчет не принимались).
Сам Вишневецкий отличался среди панов трезвою и порядочною жизнью, необыкновенною деятельностью по всем частям колонизационного хозяйства и тем удельно-княжеским или можновладским патриотизмом, который был основан на возвышении собственного дома. Он смотрел на себя, как на самодержавного монарха. В нем ожил литво-русский дух предка его, Корыбута-Дмитрия Ольгердовича, под внешним видом польского магната. На все стороны расширил он свои владения с помощью мелкой, так называемой низшей шляхты, этих дружинников можновладства, отдававшихся под панский щит с беззаветною преданностью, этих протопластов казатчины, послуживших ей так или иначе кадрами. Он, как мы видели, был «силен» каждому соседнему магнату и стращал необузданностью духа самого короля Владислава. Не только у людей вялых и бездейственных, но и у таких, как Станислав Конецпольский, краса польского племени, слава древних сарматов, оспаривал он поприще колонизации малорусских пустынь, на котором не имел и не терпел соперников. К этим жестким и, пожалуй, отталкивающим чертам характера Князя Иеремии необходимо прибавить такие, которые делают из него симпатичного рыцаря. Не взирая на то, что великий Конецпольский тягался с ним до самой смерти за сорок спорных осад в Украине, Вишневецкий всегда был готов помогать ему, как и всякому другому пану, в борьбе с врагами колонизаторских трудов и помог Конецпольскому одержать славную победу над татарами под Охматовым.
Подругу своей кипучей и воинственной жизни нашел он себе в доме гуманного, разносторонне просвещенного Фомы Замойского, известную своею красотою Гризельду, в которую был влюблен до конца недолгого своего века, как подобает истинному паладину без страха и упрека.
Основав с 1634 года свою резиденцию в Лубнах, Вишневецкий отнюдь не дозволял московским пограничникам переходить за черту его владений у Недригайлова, под Путивлем, а крымская Орда, вторгавшаяся беспрестанно в Западную Украину, через древнее Поросие, в имения таких казаковатых помещиков, каковы были князья Корецкие и Рожинские, – не смела с востока перейти Ворскло и Псел, чтобы ясырничать на Посулии. Корибут Вишневецкий служил шляхетскому народу щитом на весьма важной линии от своих местечек Баровицы и Мошен на правой стороне Днепра до московской, так называемой польской (полевой, степной) украйны – на левой, колонизуя здесь новую Вишневетчину в подспорье к старой, которой центральным пунктом был Вишневец на Горыни, – и это важное обстоятельство придавало князю Иеремии характер удельного князя больше, нежели кому-либо из польско-русских магнатов, так что и сам Хмельницкий, в письмах к нему, называл его заднепровские владения государством (panstwo). Чем был в XV и XVI столетиях, на тогдашнем пограничье Речи Посполитой дом князей Острожских, тем в XVII-м, на пограничье новом, сделался дом Корибутов Вишневецких. И как дом Острожских оборонял свои владения преемниками торков и берендеев казаками, так точно поступал, в магнатской самозащите от татар да соседей-панов, и дом князей Вишневецких. Казаки были искони то друзьями и хлебоедцами, то врагами и опустошителями этих маркграфов Речи Посполитой. Один из предков Иеремии Вишневецкого, князь Дмитрий, по прозвищу Байда, водил их за собой даже на службу к Сулейману Великолепному, потом к Ивану Грозному, далее осаждал низовых казаков, со своими казаками-городовиками, у Днепра, в устье Сулы (сколько это известно по воспоминанию старожилов Павлюковщины), и наконец попал, с казацкою дружиною своею, в ловушку, устроенную для него в Волощине политикою Сулеймана. Казаки воспели его, под именем Байды, как борца за христианскую веру, погибшего от магометан мучительною смертью на железных крючьях.
Соединяя с развитием казатчины идею веры и путаясь в ней, как мухи в паутине, наши историки делают из казни, постигшей «казака Байду» за измену султану, то же самое не любо не слушай, которое они проводят в своих писаниях от Косинского до Хмельницкого. [41]41
Если Байда был религиозен, то по духу его времени и по его связям с такими людьми, как владелец Хотина, Лаский, он был арианист.
[Закрыть] Но вера и для самого Иеремии Вишневецкого не была главной заботой жизни. Подобно своим предкам и подобно множеству разноверных магнатов своего времени, он, как говорится по-украински, кохавсь у казаках, и его наследственная страсть к полудиким наездникам соприкасалась так же мало с его религиозными воззрениями, как и страсть к степным кречетам-рарогам, которых для него искали даже за московским рубежом. Казаки были ему нужны, как хищные птицы, натравливаемые, то его слугами-шляхтичами, то им самим, на таких же хищников. И как Острожскому не снилось даже во сне защищать православие с помощью Наливайка, так Вишневецкий не мог вообразить, чтобы между ним и таким бунтовщиком, как Хмельницкий, стояла религия.