Текст книги "Отпадение Малороссии от Польши. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)
Но Хмельницкий не дал ему ничего сделать и для досточтимого им Свентольдича, которого память ублажают и в наше время тупые сплетники былого [54]54
См. в «Киевской Старине» 1885 года, август, стр. 745 – 750, а в сентябрьской – декабрьской кн. биографию Адама Киселя.
[Закрыть]. Хмель задержал у себя Коса на несколько дней под тем же почетным караулом, который не дозволял ему сноситься с ляхами да с недоляшками, проводил время в каких-то «беседах» с ним и в каких то «спорах», уверял, что готов помириться с панами, но что ему не позволяет казацкая рада.
А Свентольдич узнал между тем окольными путями, что на панов идет вся казацкая сила, и поспешил обратно в свою Гощу. «Все-таки я сделал много и после первого соглашения с Хмельницким и нынешним посольством своим»! Так думалось ему, судя по его дальнейшим письмам.
Киселя, в самом деле, превозносили паны за то, что он своими мирными, «весьма искусными», переговорами удержал казака Тамерлана от наступления на беззащитное государство после гибели коронного и панского войска на Желтых Водах и в Крутой Балке под Корсунем. Примас, в пропозиции своей на конвокационном сейме, объявил, что он за это достоин вечной памяти и благодарности в потомстве, а законодательное собрание выразило ему свою признательность публичною речью.
Естественно, что Кисель полюбил роль миротворца; а панам доматорам было приятно исполнять его просьбы, чтобы воинственные люди никакими подъездами не раздражали Хмельницкого и не портили мирных переговоров. Подвиги Вишневецкого были досадным перекором их чувствам, их надеждам, и сам Кисель, в одном из писем к Оссолинскому, давал понять, кто был причиною нарушенного казаками перемирия, следовательно – и всех несчастий миролюбивой шляхты. Два противоположные настроения общества колебали панов и в ту, и в другую сторону, ослабляя нравственную и физическую энергию шляхетского народа. Наконец, громадные размеры казацкого разбоя, гибель городов, истребление людей, повсеместное опустошение края, более обширного и богатого всеми дарами природы, чем Великая и Малая Польша вместе, заставили некоторых подозревать стачку самого Киселя, как русина, с Хмельницким [55]55
Например львовский арцыбискуп писал, от 1-го римского сентября, к своему приятелю: «Pan Kisiel w traktatach excuzuje zlosci Kozackie, i tem traktaty stanowi; et hostes excusat, jako Rusin».
[Закрыть].
Даже товарищи комиссары возмущались его уверенностью в мирном настроении казацкого гетмана, указывали своему презусу на потерю городов и крепостей, писали к нему, что их верность заподозрена у Речи Посполитой (fides nasza u Rpliej suspecta). Только тогда встревожился миротворец вестями о вооружении Хмельницкого и его движении против панов.
Глава XVII.
Расстройство финансов. – Казаки морочат панов надеждой на мир. – Пышность панского лагеря под Пилявцами. – Борьба между собой трех русичей на гибель Польши. – Два триумвирата. – Удачная проба панского оружия под Пилявцами и перевес паники. – Бегство панов из-под Пилявцев. – Казаки осаждают Львов, потом Замостье, и принуждают панов к избранию указанного им короля.
Было чего тревожиться панам и дома. По докладу их министра финансов на конвокации, в коронном скарбе было у них всего-навсего 76.000 злотых. По всей Руси (доносил он), «главной» (относительно доходов) стране, таможни и мытницы (cla i komory) были уничтожены; торговля приостановилась, даже ярмарок не было; а в самой Короне, во время междуцарствия, доходы очень уменьшились. К явной досаде заинтересованных панов, коронный подскарбий объявил, что администрация в государственных имуществах весьма убыточна для Речи Посполитой, и что аренды несравненно выгоднее.
Этот доклад панского министра финансов, коронного подскарбия, служит ответом на вопрос, естественно представляющийся русскому читателю: почему бы не задобрить хищных татар и не менее хищных казаков своевременною уплатой одним за четыре года гарача, а другим за пять лет жолда, не дожидаясь, пока они примутся вознаграждать сами себя разбоем, как это делала много раз и служилая шляхта, составлявшая кадры жолнеров, как и самих казаков. Немец вернее всех обозначил причину падения Польши своею поговоркою: polnische Wirthschaft [56]56
Польское хозяйство.
[Закрыть]. В этом смысле историку приходит на память упрек одного сеймового брошюриста, сделанный правительственным панам лет за десять до Косинщины. Он говорит, что паны держали казаков на татар, как собак на волков, но, побивши Орду, не платили им жолду, и тем приводили к новым бунтам [57]57
Печатные брошюры, распространяемые между сеймующими панами, заслуживают прилежного изучения. Biblioteka Polska г. Туровского напечатала их несколько, но в нее не вошла весьма редкая брошюра: O nowych Osadach: Slobodach ukrainnych Zdanie i Rozsadek, напечатанная без означения года и имени автора, но по шрифту и правописанию относящаяся к XVI столетию. Не думаем, чтобы заслуженный перед наукою издатель отверг ее потому, что в ней высказано много неприятной для поляков правды.
[Закрыть]. То же самое можно сказать и о вознаграждении жолнеров за службу, вечно несвоевременном.
Едва кончилась в Варшаве конвокация, как получено было известие, что казаки взяли приступом опору панской колонизации, ранговый город коронных гетманов, «арсенал Речи Посполитой», Бар, по древнерусскому названию своему – Ров. После отчаянной и безуспешной защиты города и замка, воинственная подольская шляхта вопияла к варшавянам своим окатоличенным голосом: «Спасайте же хоть муры и костелы, если уж не нас, братьев»! Но варшавяне умели только полячить русских людей на их пагубу, а спасать и самих себя не умели.
Одновременно с жаждавшими войны Подолянами и миротворец Кисель жаловался Оссолинскому, что казаки опустошили больше прежнего ero Гощу, a Перебийнос (не смотря на сказочный приков к пушке) вырезал по своему обычаю Межибож.
Во время нового грабежа гостеприимной Гощи (повествовал горестно Свентольдич) казаки схватили юркого монаха, Отца Ляшка, и, не взирая на его православие, положили среди улицы, и до такой степени избили киями, что его благочестивый патрон сомневался, будет ли он жив. Казаки (продолжал Кисель) взяли у него все письма и какой-то «патент от примаса». (Видно, и Ляшко принадлежал к таким православникам, как сам Кисель и его приятель, митрополит). Три дня гостили хмельничане в Гоще, как во время оно Наливайцы в Яссах, распуская кругом загоны по имениям горынских помещиков Сопиг, Нарушевичей, Хребтовичей и многих других, носивших малорусские имена [58]58
Один весьма талантливый польский писатель, видя в моей «Истории воссоединения Руси» восстановленные по малорусскому произношению имена наших полонизованных русичей, знаменитых в истории Польши, спрашивает печатно в недоумении, для чего я это делаю. Отвечаю ему: для науки, для науки самопознания. В нашем «домашнем старом споре, уже взвешенном судьбою, интересно видеть, насколько польский элемент был увлекателен для русского, и как потом русский элемент восторжествовал над всеми польскими приманками (о принуждениях молчу). Что поляки умели торжествовать над Русью посредством Руси, это составляет гордость польского имени. Почему же нам не гордиться сознанием, что без нас, русских людей, сами по себе поляки были бы еще больше несостоятельны в войне и политике, чем они есть ныне, когда, в лице полонизованных русичей, владеют значительною частью древней русской почвы и пользуются присвоенною Польше славою множества русских имен?
[Закрыть]. «Десятка полтора бочек вина» (писал Кисель, забывая, в своем новом горе, о том, что казаки, по его прежнему донесению, допивали остатки медов) «и несколько десятков бочек меду пили (у меня) день и ночь, потчивая моих же хлопцев, равно как и соседних, а что осталось, пораздавали мужикам».
Уведомив об окончании этой, как назвал он, трагедии, Кисель доносил, что, по словам посланных языков, Хмельницкий собрал уже 120.000 войска, сверх Кривоносова корпуса, и стоит под Янушполем, невдалеке от Любартова. «Видя» (писал разочарованный миротворец), «что мы не спешим собирать войско, что главные наши деятели» (следовательно Заславский, Конецпольский и Остророг) «бессильны, что все, в страхе, показывают неприятелю спину (terga dederunt omnes), «и никто не хочет заглянуть ему в глаза, – мужики делаются смелыми, и все пристают к этим войскам, или казацким, или мужицким, или разбойничьим».
Так наш Адам Свентольдович, сам того не замечая, повторял то, что давно проповедовал глас вопиявшего в панской пустыне Вишневецкого. Но ему было тяжело расстаться с великою своей надеждою на памятник любви к отчизне, и потому Хмельницкий представлялся ему (если не он представлял Хмельницкого) действующим вопреки собственной воле. Толпа черни (multitudo plebis), по его словам, не допускала казацкого гетмана до примирения с панами. Кисель даже предполагал, что эта multitudo plebis перебила послов Хмельницкого на обратном пути из Варшавы, поэтому де и его (Киселевы) письма не доходили до Хмельницкого (а о прикове Кривоноса к пушке перед глазами Ляшка молчал). Так умел казак морочить панскую голову Свентольдича.
В надежде на мировую, панские ополчения собирались вяло. Хмельницкий, в письмах своих к предводителям коронных сил, только и говорил, что о помиловании, о своих усилиях приостановить пролитие христианской крови да о страшном свирепстве князя Вишневецкого, который будто бы один и мешал ему привести казаков к миру с панами. Кроме панских ополчений, войско состояло из охочей шляхты. Шляхта известного повета записывалась в одну названную по имени повета хоругвь; из нескольких хоругвей составлялся полк, называвшийся по соответственному воеводству. Этак вся Польша имела в войске представителей своего шляхетского народа. По решению конвокационного сейма, входившие в состав ополчившейся шляхты паны, в числе 24, составляли род совета, которому дано было право принимать участие в походных распоряжениях.
Сборным пунктом ополчений, вооруженных для защиты отечества, было назначено местечко Глиняны, верстах в 30 к востоку от Львова. Вишневецкий колебался между негодованием на своих собратий и злобою к опустошителям края. Он выдвинулся с преданными ему людьми к Константинову. Лично на Доминика Заславского и его товарищей триумвиров не за что было ему гневаться. Князь Доминик не искал первенства: оно принадлежало ему в Речи Посполитой по обширности его владений, как императору между королями. Система обороны Польши была построена на том, чтобы великие паны, расходуя деньги и боевые средства на защиту края, одушевлялись мыслью о защите своих имений, и паны избрали Заславского первенствующим военачальником именно потому, что «большая половина казаков Хмельницкого состояла из его подданных». Что касается товарищей князя Доминика, то они были приданы к нему – один в виде дополнения скудных его познаний, а другой – для поддержки его трусливого духа. Вишневецкий это знал, и был доволен публичным уничижением диктатора.
Еще больше был он доволен, когда богатейший землевладелец, сознавая свое ничтожество, стал искать союза с ним, отверженцем польских законодателей. Эти два представителя широкого можновладства были соперники в любви. Оба они искали руки прекрасной Гризельды, и Гризельда предпочла самого воинственного пана самому богатому, несмотря на то, что, по понятиям общества, он был завидным по преимуществу женихом. Забывая оскорбление панской гордости в виду опасности для своего государства в государстве, князь Доминик смирялся перед обеднелым и уничиженным князем Иеремией.
Вишневецкий был богат преданностью лучших воинов польских и благороднейших польских умов. На поругание сеймового большинства, знаменитое нравственными преимуществами меньшинство возвышало Вишневецкого публичными демонстрациями. Многие, прибыв под Глиняны, не хотели повиноваться князю Доминику, и перешли под знамя князя Иеремии. Вообще люди независимого характера и положения поступали здесь относительно Вишневецкого и Заславского по малорусской пословице: «лучче з розумным згубити, ниж из дурным знайти». Даже младший из триумвиров, Александр Конецпольский, присоединился, с ополченцами своими к тому, которого доматоры провозглашали едва не вторым Хмельницким.
Так, из наследственного опасения панов, чтобы в шляхетском народе не явилась диктатура, образовалось два лагеря, из которых в одном недоставало предводителя, а в другом – предводимых. В Гомеровской Греции, в нашей федеративной Руси и в поглотившей было нас, малоруссов, феодальной Польше повторялись одни и те же явления антиобщественности, антигражданственности, антигосударственности. Желать гибели сподвижникам из-за оскорбленного самолюбия – не считалось делом бесчестным. Не мог князь Вишневецкий не предвидеть гибели войска, вверенного полководцу, которого он отказался бы взять к себе в ротмистры, и, в мрачном настроении духа, без сомнения, услаждал себя мыслью о тех бедствиях, которые должны были постигнуть презираемую им панскую толпу. Но в лучшие свои минуты был готов забывать личные обиды. Так, стоя гордо на передовом своем посту, написал он дружески к Остророгу, что, оставаясь под Глинянами, гетманы предоставляют в добычу неприятелям Волынь, Подолию и почти всю Червонную Русь. «Оттого упали» (писал он) «воеводства Брацлавское, Киевское, Черниговское, Волынское, Подольское, что хлопство, видя, что не в глаза им, а в глаз идут наши войска, встало отовсюду и, не имея никакого отпора, или по крайней мере острастки, делает столь великие злодейства. Чего не удалось бы самому могущественному иноземному неприятелю, то ныне свободно совершает плебейский осадок (flex plebejorum peragit libere). Так сделали казаки и теперь, когда взяли Бар и его замок, истребили гарнизон и овладели военными припасами, вместе с другой добычей. То же самое угрожает и Каменцу, когда не бросимся ему на помощь, когда по крайней мере не покажем оружия и какой-нибудь нашей готовности... Но где бы вы ни решили действовать против неприятеля» (заключает Вишневецкий свое письмо), «я не замедлю прибыть к вам вместе с теми, которые готовы, как и я, жертвовать жизнью для отечества. В это тяжелое время каждый из нас общее должен предпочитать своему частному (publica privatis anteponere powinien)».
Хмельницкий – было слышно – двинулся уже с белоцерковского своего кочевья и, послав старшего сына, Тимоша, в Крым звать Орду, приближался к Константинову. С ним были: Кривонос, иначе Перебийнос, Колодка, знаменитый, как и Наливайко, взятием в Белоруссии Слуцка, Лисенко, Гайчура, Нечай, Морозенко, Тиша, Носач, Ганджа, Джеджала, герои, прославленные в свое время казацкими кобзарями и прославляемые в наше время казацкими историками. К навербованным так или иначе малорусским простолюдинам, «борцам за веру», примешались у него молдоване, волохи, сербы, донские казаки. Но цвет этого христолюбивого воинства, розовый венок на головах «преславного Запорожского войска», находился еще в Крыму.
В виду страшного неприятеля, Заславский послушался наконец совета Вишневецкого: в половине римского сентября перенес он свой лагерь и расположил его вблизи лагеря князя Иеремии близ Константинова. В этом городе, составлявшем наследованную после Острожских собственность Заславского, побывали уже казаки, и, в качестве защитников православия, оставили следы свои на опустошенных и поруганных костелах. Мещане, как всегда, волей и неволей казаковали или делали для казаков то, что называлось adminicula. После того что, благодаря иезуитам, произошло в Польше между теми, которых наши называли благочестивыми, и теми, которые считались у них злочестивыми, мещанам было приятно, как и казакам, глумиться над католическою святынею. Но Заславский объявил своим константиновцам общее прощение, чтобы заохотить прочих казацких сообщников к повиновению. Его примеру последовали и другие паны. В это время панам столько было наделано мужиками огорчений, что каждый дышал отмщением. «Но кто же будет отбывать повинности»? говорили вздыхая землевладельцы, и всячески старались умиротворить вооруженную против них массу, о чем надобно было позаботиться целым столетием раньше.
Настроение шляхетского народа, собравшегося со всей Польши в этот поход, было «какое-то торжественное». Понеся столь внезапно тяжкие утраты в Диких Полях и под Корсунем, потеряв так много в городах и селах от казако-татарского нашествия, паны точно сговорились показать казацкому народу, будто бы он отнял у них сравнительно безделицу: чувство истинно польское, то самое чувство, которое, при других обстоятельствах, было обнаружено хвастовством Оссолинского в Риме.
В последние два царствования, паны так много поработали мечем внутри и вне государства, так много уложили в сырую землю дорогих сердцу составной нации представителей её силы, её чести, её воинских и гражданских доблестей, что и самым воинственным из них захотелось почить от блестящих и представляемых блестящими дел своих, – хотелось им, насладясь добычей польского меча, насладиться и добычей польского плуга. В истекшее десятилетие внутреннего и внешнего спокойствия, польско-русская колонизация сделала успехи громадные. Она так подняла и обеспечила сельское хозяйство, что даже на самих окраинах, по соседству с татарскими кочевьями, панские подданные «жили во всем изобильно, в хлебах, стадах, пасеках ». Тем изобильнее во всех прихотях успокоенного от казаков и татар сельского быта жила служилая и господствующая, низшая и высшая шляхта. Уже и в царствование Сигизмунда III, Ян Замойский в законодательном собрании, Петр Скарга в церкви, а Симон Старовольский в литературе – проповедовали об уменьшении излишеств в пище, напитках, одежде, выездах, указывая на желание каждого пана выдвинуться вперед выставностью, при невозможности нарушить сословное равенство титулами.
Блестящее победами и превозносимое выше всякой меры царствование Владислава IV наделало в шляхетском народе тысячи королей по тщеславной пышности, а благословения десятилетнего спокойствия вселили в нем убеждение в его непобедимости и в неистощимости средств к роскошному существованию.
Выставность, роскошь, соединение множества клиентов и всевозможных слуг вокруг щедрых и гостеприимных из рассчета и тщеславия патронов – казались панам силою и в походе, как они были силою на сеймиках и сеймах. В этом-то трагикомическом смысле представительница всех воеводств, крупная и мелкая шляхта, была построена в своем походе, по словам самих поляков, торжественно.
Совестно смеяться над несчастными; но поляки и – что еще досаднее – ополяченные малоруссы так нагло и так долго смеялись над всем русским и даже над спасительною для нас русскою царственностью, что нельзя, без некоторого самоуслаждения, изображать их общее беспутство. Впрочем, и новейшая литература польская представляет нам описание тогдашнего безголовья шляхетскаго народа в том смысле, какой заключается в словах пророка, оплакивавшего падение Израиля: «Горьким моим смехом посмеюся».
«Шляхта» (рассказывает поляк) «вступила в поход с такою пышностью, на какую только могла собираться после многолетнего мира. Добыли паны из скарбовень богатейшее оружие (а мы знаем, что у них бывали сабли ценою в 10.000 злотых), оделись в рыси и соболи, забрали пурпурные, раззолоченные рыдваны и полные дорогих одежд, серебра, золота, драгоценностей, обоев скарбовые возы, а было много таких товарищей (рядовых шляхтичей), которые, для того, чтобы сравняться с другими, продали последнее имущество. Так явилось под стенами Львова (на переходе из Глинян под Пилявцы) 40.000 шляхты, снарядившейся как бы на свадебное пиршество. Мигали в толпе протканные серебром шелки, бархаты, золотые пояса, серебряные панцири и шлемы; шумели на всадниках сокольи крылья, колыхались брильянтовые кисти, а пышные кони, в позолоченной упряжи, в шелковых сетках, выступали на серебряных подковах.
«Войско шло» (продолжает он) «в Украину, как бы на коронацию. Двести тысяч слуг, в легком вооружении, сопровождало бесчисленные панские возы и кареты.
Хотели показать взбунтованным хлопам, что это идут паны; а шляхта говорила громко, что будет воевать с хлопами не саблей, а нагайками».
Но чтобы панское беспутство явилось во всем ужасе будущности, к которой оно неизбежно вело Польшу, надобно прибавить, что вся эта кампания была непрерывным пиршеством, на котором сквозь панские горла пропущены громадные суммы, а между тем панское войско, промотав полученное вперед жалованье, добывало себе продовольствие по селам, сопровождая грабеж обычными жолнерскими бесчинствами.
Так было под Глинянами. Теперь настала очередь страдать от защитников Польши волынцам, и они вопияли, что шляхетские ополчения разоряют их еще больше, чем казаки. Естественно, что Вишневецкому, строгому воину и хорошему хозяину, было противно и мучительно смешать свои воздержные дружины с объедалами, пьяницами и мародерами. Он больше всех понимал опасность грозы, наступающей на панов со стороны Диких Полей, и готовился встретить ее так, чтобы не посрамить земли, которую называл, по старой памяти, Русскою.
Но правительственные паны успокоили себя высылкою в поле роскошного парада, и не обратили внимания на полученное сеймом предложение хана, который соглашался порвать лигу с казаками, если ему заплатят 700.000 злотых недоимочного гарача. Мы знаем, что князь Василий оставил после себя 20 миллионов своему Янушу. При таких запасах в скарбовнях частных лиц, можно бы, кажется, было спасти общее отечество, разъединив татар с казаками. Но паны были неспособны к пожертвованиям, а государство свое так эксплуатировали ловкой администрацией, вымогательствами и простой кражею денег, что, хотя многие из них располагали миллионами, а в коронном скарбе оставалось у них в десять раз меньше той суммы, какою могли бы они разлучить орду татарскую с ордой казацкою.
Ждали Хмельницкого. Было получено известие, что он ведет не меньше ста тысяч казаков. Татар на этот раз было у него мало. Но к нему должна была подойти многочисленная Орда из Крыма. Так доносили панам, и в то же время ходили между ними успокоительные слухи, что татары недовольны казаками. Татары де ропщут на казаков, что сами они захватили лучшую добычу, а им отдали пленников, которые у них перемерли. Остальных они должны были продавать дешево. Угнанные в Крым стада тоже пропали от бескормицы. По словам Яскульского, слуги пленного Потоцкого, множество лошадей у татар и их самих не мало «передохло». Но казаки (рассказывал Яскульский) склонили Орду к новому походу беспрестанными посольствами и обещанием «побусурманиться».
Гораздо больше успокаивало доматоров полученное в это время Киселем от Хмельницкого письмо. Оба корреспондента были верны – один своей глупости, не дававшей ему понять, с кем имеет дело, а другой – своему злобному уму, преследовавшему руинную цель с настойчивостью Сатаны.
Кисель писал к нему: «Неужели нет у тебя Бога на небе, который видит все? Чем же виновата перед тобой наша отчизна, воспитавшая тебя? Чем виноваты домы и алтари того Бога, который дал тебе жить на свете? Чем виновны мы, – одни, которые объявляли наши желания Запорожскому войску, а другие, которые вовсе ничем невиновны? Нет на свете человека без совести и без воздыхания к небу. Турки, и те имеют своего Бога; а вашей милости, который родился христианином, должно пронзить сердце и душу то, что сталось и что делается, и какой будет конец соединения такого множества черни на людскую кровь», и т. д.
Хмельницкий отвечал на это, – что несколько хоругвей войска князя Вишневецкого напали на несколько сот казаков, которые де шли мимоходом в Острог, без его (Хмельницкого) ведома, ради прокормления; а в городе Межириче невинных христиан вырубили в пень. «Разве это по христиански?» (проведывал Хмель в свою очередь). «Велите тех своевольных из обоза князя его милости Вишневецкого поунять», и т. д. Наконец, сделал комиссарам такое предложение: «Благоволите, ваши милости, ехать прямо под Константинов, а мы пришлем туда рассудительных людей, и обо всем, как бы могло быть наилучше, будем условливаться».
Это письмо, превращая подвиги Вишневецкого в государственные преступления, показывало в Хмельницком панам человека сговорчивого, и разъединяло их нравственные и вещественные средства гибельно. Общественное мнение между двух представителей жадно проглоченной Польшею, но плохо переваренной, Руси колебалось то в одну, то в другую сторону. Православник русин, Кисель, обвинял католика русина, Вишневецкого, в том, что усмиренный бунт возобновился (usmierzona recruduit hostilitas), и что рецидив больше наделал беды, нежели первый, хоть и ужасный, пароксизм (recydywa swoja wiecej zlego przyniosla, nizeli pierwszym lubo ciezkim paroxyzmem); а русин католик приписывал православному соплеменнику своему и его примирительной утопии падение городов, крепостей, замков, истребление беззащитного населения, и предсказывал новые ужасы войны, если из-за надежды на невозможное примирение паны будут ждать соединения чужих язычников с язычниками домашними (jezeli bedziem czekac ligi poganskiej swojemi domowemi pogany).
Если бы взглянуть на Польское государство a vol d'oiseau, то его гибельное междоусобие представилось бы борьбою трех русинов, из которых один ополячился, другой окатоличился, а третий отатарился. Каждый из них желал добра своим единомышленникам, по желанию каждого, по древней пословице, боги исполнили бы во гневе своем. Так, или иначе, только проглоченная Польшею жадно, но переваренная плохо, Русь должна была разрушить польский государственный организм. Три русина, точно три злые духа, представители общественных беззаконий, боролись на погибель Польши.
Во время письменных перемолвок Хмеля с Киселем о мире, казаки овладели Луцком, Клеванью и Олыкою, той Олыкою литовского канцлера, которую, по его мнению, спасали от них чудотворная икона в Пясечной да предстательство Св. Бернарда, osobliwszego kochanka Najswietszej Panny. Это известие потрясло панов не меньше, как и резня в Полонном, хотя подробности новых казацких завоеваний нам неизвестны; а о резне в Полонном сохранилось несколько представленных сенаторскому заседанию строк, которые врезываются в сердце, как нож. «Там» (доносили сеймующим панам официально) «казаки взяли добычи на четыре миллиона, и вырезали до 400 девиц-шляхтянок и маленьких детей в замке. Кровь запеклась в пол-колена». Это была такая страшная бойня, что казацкая Илиада приписала ее самому Хмельницкому. Казацкий батько (пели кобзари) сделал такое воззвание к осажденным:
Есть у мене одна пушка Сирота, —
Одчиняцця ваші залізні широкі ворота.
и продолжали набожным тоном:
Тогді ж то, як у святый день божественный четверток
Хмельницький до сходу сонця уставав,
Під город Поляное ближей прибував,
Пушку Сироту у переду постановляв,
У город Поляного гостынця подавав, и т. д.
Вместо переписки с кровожадным Хмелем, Вишневецкий делал подъезды да рассылал всюду разведчиков, наконец уведомил примаса, от (30) 20 августа, что татары переправляются уже через Днепр. «Вот он, плод перемирия, fructus armistitii!» (восклицал он). «Казаки берут у нас города, а здесь нам велят молчать и вяжут Республике руки».
Раздражение против Киселя разделяло с Вишневецким едва ли не столько же польско-русских сердец, сколько с Киселем – злобу сторонников примирения против самого Вишневецкого. Но ни те, ни другие не смели высказаться открыто. Однакож, когда Кисель вернулся с полком своим к ополчению своих противников и поклонников, никто не вышел и не послал приветствовать его, а один из панов, Вольский Ржемик, увидевши в его обозе казаков-заложников, схватил их, как шпионов, перед собственной его палаткою и велел челяди обезглавить.
Хмельницкий, вместо того, чтобы послать под Константинов «рассудительных людей», двинулся к этому городу со всеми своими силами. Густая туча бунтовщиков надвигалась медленно, предшествуемая молниями пожаров, которыми они истребляли панские гумна и мельницы, чтоб отнять у неприятеля средства продовольствия.
В войске Заславского было тысяч тридцать с небольшим хорошо вооруженного народа, но видавшего бои мало. Остальную массу составляли толпы кой-как вооруженной челяди, которая, под нужду, помогала в битве панам, но больше смотрела за лошадьми, возами, кухнею, и занималась опустошительною фуражировкой.
В старину, когда подольские и подгорские паны хаживали за Днестр для борьбы с турками, всех плохих воинов и лишних людей отсылали бывало домой, находя их помощь вредною. С развитием богатства края, развились и прихоти походов, и десятилетие благоденствия панского усыпило в шляхетском народе воинственность, и заменило ее роскошной обстановкой. В этом упрекал шляхту еще Старовольский, говоря: «Наши отцы называли себя серою шляхтою (что соответствовало казацкой сероме) потому что не носили блестящих блаватов и пурпур. Довольствовались они сукном, выделанным дома, или в соседних местечках, а доблестью да искренностью сияли больше, нежели теперь златоглавыми да дорогими клейнодами. Не едали с кореньями, не знали вина, которое зарождает в нас подагры да скорбуты, не возили в лагерь серебра, ни золота: довольно было медного котелка да железного рожна. Не издерживались на рысьи да собольи воротники, или на сбрую, украшенную драгоценными каменьями. У них были в цене ремень да железо. Не знали ни тигровых, ни леопардовых шкур, а только кирасы да панцири. Теперь серебряные сервизы, теперь собольи киреи, подшитые золотыми табинами; теперь вышитые чапраки, кисти с запонами, а сердце заячье, глаза хорьковые, ноги оленьи. Погибла смелость, погибло мужество, а излишество наслаждений, к которым привыкли мы дома, поделало нас бабеями.
Но чем больше теряла шляхта смелость и мужество, тем больше привыкла она к излишествам наслаждений, тем больше развивалась в ней беспощадность к беззащитным и убогим людям во время её походов. Вот и теперь львовский арцыбискуп жаловался приятелю: «Хоругви идут беспрестанно из Перемышльского и Сендомирского поветов. Волонтеров также много. Уже шляхетские и королевские села обращаются в ничто; из моих мужики бегут, бросая дома. Господь Бог знает, что с нами будет».
Все это было хорошо известно Хмельницкому. Знал он и триумвиров панских, из которых Заславского прозвал, в своем казацком обществе, пуховиком, по-малорусски периною, Конецпольского – ребенком, или детиною, а Остророга схоластиком, или латиною. Ему был страшен один Вишневецкий, этот потомок буйтура Байды, сохранивший все крупные черты знаменитого предка. Но в панских радах господствовала унаследованная сарматами от варяго-руссов рознь, и на нее рассчитывал Хмельницкий больше, нежели на свои добытые у панов гарматы и гаковницы, на свои громадные пушки Сироты, на свои кованные и босые возы и на подпаиваемых перед битвой казаков. Рассчитывал он на эту рознь больше, нежели даже на татарскую помощь.
Выиграть время и перессорить панов, эти две задачи выполнял он с таким старанием, с каким Кисель хлопотал об умиротворении казаков. «Ни сын в деле отцовском» (писал Кисель к Хмельницкому), «ни слуга – в панском не мог принимать столь горячего участия, какое принимал я в этой несчастной кровавой усобице Запорожского войска с Речью Посполитою. И сколько за это вытерпел колкостей и презрительных толков, это знают не только в Польше, но и в чужих краях».
Действительно об его разномыслии с князем Вишневецким вырос уже такой чудовищный слух: будто бы Вишневецкий требовал от него объяснения в трех пунктах, именно: 1) Кисель де публично объявил, что казаки обещали отдать в его распоряжение 15 000 своего комонника; 2) каждый казак обязался уплатить ему по талеру; 3) казаки наняли 8.000 татар, которые помогут ему овладеть польским престолом.
Это писал (вероятно, к «шведскому королю» Яну Казимиру) будущий проповедник его, доминиканец Цеклинский. Умоисступление разноверцев дошло до того, что рассказывали, будто сам Хмельницкий желал примирения, но Кисель умышленными проволочками довел до войны.
Ученейший, хотя вовсе не мужественнейший, из панов, коронный подчаший, а ныне и региментарь, Николай Остророг, выразил свое разномыслие с партией миротворцев, и поддержал самого воинственного можновладника, князя Вишневецкого. Он писал к подканцлеру Лещинскому от 3 римского сентября: «Что касается переговоров Хмельницкого, то в них тайну составляет то, о чем Кисель говорит вслух, что даже на самых невыгодных условиях (etiam iniquissimns conditionibus) надобно помириться: в противном случае Речь Посполитая погибнет. Я же думаю так, что мир здесь невозможен, не только честный, но и бесчестный. Никогда это хлопство не держало данного слова (fidem datam), а теперь, надменные победою, тем меньше будет его держать. Лишь только исчезнет эта общая готовность к войне, они опять взбунтуются, и тогда последняя будут горша первых (beda posteriora pejora prioribus)».