Текст книги "Отпадение Малороссии от Польши. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
Комиссары посулили по 100 червонцев главным полковникам за содействие в освобождении пленников. Они были тайком у войскового обозного, Чорноты, пробуя подкупить «жестокого тирана», как назван Чорнота в дневнике, и достойно замечания, что даже в этом щекотливом и опасном случае не могли обойтись без своих гувернеров: они взяли с собой ксендза Лентовского, – того самого, которого Вешняк едва не ударил булавой за весьма осторожное замечание. Казаки даже православных попов не допускали в свои коши и рады: тем более было противно им совещание с попами католическими. Не понимали этого паны, проведя столько веков на попечении римского духовенства, и потому крайне дивились ответу «жестокого тирана». Кисель отдавал ему даже свое столовое серебро, которое ценил в 24.000 злотых. Другие комиссары также не жалели «своих мешков». Но казак отвергнул (sprevit) все это, и отвечал: «Не пійду до гетьмана, бо нездужаю: пили всю ніч із гетьманом. Він буде в мене тута. Але ж не радив я йому и не раджу пускати пташок із клітки. Та й ви самі, коли б я не нездужав, не знаю, як би влизнули».
Тогда комиссары отправились к Хмельницкому «трактовать окончательно (ultimarie), просить со слезами (cum lacrymis)». Кисель, воображая, что знает чувствительные струны казацкого сердца, заперся с гетманом и провел часа полтора в убеждениях. «Ничто не помогало (nihil profuit)».
К ужасу комиссаров ночью с 25 на 26 февраля весь город был оцеплен стражею: казаки боялись, чтоб комиссары не ушли и не увезли пленников. Пойманных на улице топили. Топили особенно кодацких драгун, прикованных к пушкам: их подозревали в заговоре. Один шляхтич, Шимкевич, усердствовавший Киселю, погиб за то, что спросил о «поташе Пана Хорунжего», своего господина. Комиссары и их челядь провели ночь без сна. Комиссарским конвойным не дозволялось и взглянуть на казацкую армату, а кто к ней приближался, тех жестоко били.
На рассвете комиссары начали сбираться в дорогу, и лишь только настал день, послали к Хмельницкому сказать, что желают откланяться. Он обещал сам быть к ним, а потом переменил свое слово для сохранения достоинства (z powagi). Комиссары пошли к Хмельницкому; но Кисель так заболел хирагрой и подагрой, что его везли в санях и не поднимали в светлицу. Сели они с Хмельницким на подворье, которое было заперто от натиска шумевшего поспольства. Перед ними стояли полуживые пленники. Паны, перепробовав напрасно все средства к их освобождению, просили теперь отослать несчастных к татарам.
Хмельницкий отдал Киселю подписанные им пункты, два письма, одно к королю, другое к канцлеру, и подарил ему серого мерина да мешок с 500 или 600 червоных злотых, которые Кисель отдал тут же пленникам, в виде «отъездного». Еще однажды комиссары просили Хмельницкого освободить их, а пленники пали ему в ноги с горькими слезами (sami niebozeta pokornie do nog upadli i krwawe niemal lzy toczyli). Но просьбы и слезы приводили Хмельницкого только в ярость. Он обратился к Андрею Потоцкому и сказал:
«Для того ще подержу тебе, що, коли твій брат заїхав мій город Бар, дак посаджу його на тику перед містом, а тебе тут же в місті, та й дивитесь один на одного».
«Хорошо его утешил жестокий тиран! » (пишет Мясковский). «Задрожали шкуры на панах Конецпольском, Гродзицком, Гарнецком, Лачипском и других, даже на самих нас. Уже две ночи летали голоса черни по городу: «Повбивати сих коміссарів, або облупити тай одіслати на Кодак»! Весь город и казаки были под оружием (in armis), а пан гетман – никогда в трезвом виде (nigdy dobrze trzezwy)».
Когда Кисель напомнил Хмельницкому о перемирии до святок, об успокоении Волыни и Подолии, он сказал: «Не знаю, як воно буде, коли не вдовольняцця двадцятьма або тридцятьма тисячами лейстрового війська та удільним, одрізним своїм князтвом. Побачимо. А з тим бувайте здорові»!
Полковники проводили комиссаров за город: иначе – их бы не выпустили без грабежа, а, может быть, и без побоев.
Глава XX.
Возвращение панских миротворцев из Переяслава. – Встреча русичей гражданственных с русичами одичалыми. – Перевес чувства народной мести над правдою фактов. – Два противоположные способа государственного самосохранения. – Борьба государственного права с казацкой вольницей. – Казацкий поход на панов 1649 года.
О положении панского общества в это бедственное время можно судить по тому обстоятельству, что иссреди самих посетителей Переяслава несколько человек перебежало к казакам. Даже некоторые шляхтянки и служебные панны из штата супруги Киселя предпочли остаться в казацком царстве. В числе перебежчиков, были подкуплены Хмельницким или переманены обещаниями – пожилой шляхтич, слуга самого Киселя, какой-то Соболь, хорошо знавший положение панской республики, и литвин пан Ермолович, перед которым паны не скрывались в своих совещаниях, Хмельницкого окружали и такие перебежчики, как паволочский войт, предавший казакам своего державца. Мы видели, какую важную роль играл он в церемониале приема царского посланника Унковского. Эти люди сильно вредили теперь бывшим господам своим, становясь, если не юридически, то фактически на их места в обладании краем.
Но и сами казаки были прошпигованы предательством, так что не знали, на кого из своих сообщников можно полагаться в слове и в деле. Этим объясняется, почему вся казацкая столица была в тревоге по случаю выезда комиссаров с их малочисленным почтом. Около сотни пленников, содержавшихся в Переяславе, получили возможность переодеться в панскую ливрею и выбраться благополучно, в толпе челяди, из логова казацкого батька, в том числе даже несколько офицеров князя Вишневецкого и несколько десятков казацких драгун. Несмотря на приков к пушкам и на побои за приближение к армате, казацкие стражи, как видим, входили в сделку со стерегомыми, и достойные детушки обманывали достойного батюшку исправно.
Во все пребывание в гостях у Хмельницкого, королевские комиссары не видали его трезвым. Окружавший гетмана штат был также собранием грубых пьяниц не лучше и не хуже тех, которых русские люди видали впоследствии вокруг Стеньки Разина и Емельки Пугачёва. Древний наш Переяслав, сделавшийся казацкою столицею, являл подобие разбойницкого притона. Среди обилия дорогих одежд, вещей, напитков, лошадей и всего того, что пришло сюда путем набега на культурников, местные продукты были так дороги, что комиссары за мерку овса платили 16 злотых, а за вязанку сена по 2 талера. Шестьсот собственных лошадей Хмельницкого бродило за городом, добывая себе траву из-под снега, и множество казацких кляч падало от голода по улицам. Замок, бывший до бунта местом городского и земского суда для всей Переяславщины, стоял в безобразных развалинах, так точно, как и школа высших наук, иезуитский коллегиум с его костелом. Разбитые гроба и поруганные остатки заслуженных в государстве людей, валяясь кругом, представляли еще более дикое зрелище. Такая обстановка соответствовала ночным попойкам украинского Макбета с его вещуньями-ведмами. Она бросала мрачную тень на судьбу землевладельцев, очутившихся чужими среди народа, который они созвали на воли да на слободы, который они устроили хозяйственно и защитили от мусульманского пленения, которого родную землю они сделали «землею Христианскою» не только по знамению креста, но и по праву меча. И папский Рим, разделивший наших русичей на ся ради своего господства, не давал теперь панам нити для выхода из этой гибельной борьбы с казаками, из этого лабиринта взаимных кривд и незабываемых ругательств.
Путь королевских комиссаров от границы удельного казацкого княжества до его правоправящего центра был преисполнен таких лишений, что часто нельзя было достать не только зерна для лошадей, но даже и соломы. Голодные среди плодородной земли мужики дополняли горечь хозяйливых путников своими грубыми выходками.
Миролюбивый Кисель, при всем своем православничестве, представлялся даже собственным подданным паном ляхом, а это значило таким вредоносным зверем, что они тотчас бы его убили, когда бы не конвой. Ревнивая пропаганда против ляхов, гонителей «христианской веры», распространяемая невежественными в своей нищете попами да монахами среди невежественной черни, слилась в темных умах с понятием о притеснителях вообще, – и «благочестивые» паны были у них одно и то же с панами злочестивыми. Опустошители панских имений, казаки вопияли, что «паны пустошат Украину», и люди, доведенные руинниками до голода, верили, что голод стался не от кого другого, как от тех же панов, которым теперь оставалось только идти по миру.
Украина, покинутая бегущими помещиками в виде полной чаши, привлекавшая сотни тысяч выходцев из осад старинных баснословною роскошью крестьянского быта, представляла бедствующим комиссарам повторение Батыева нашествия. Об исчезнувших панских хозяйствах говорили в ней только виднеющиеся на «кучугурах» печища да обгорелые деревья, а мужицкому хозяйству не давали процветать истребители панского – казаки и татары. Зато про «казацкую славу» гремели в каждом кабаке песни, уподоблявшие панскую колонизацию древних пустынь египетской работе.
Каково было на душе у православной иерархии под протекцией и караулом нового Моисея, видно из того, что киевский митрополит и архимандрит Киево-печерской Лавры выехали за 20 верст от Киева «для секретной беседы» с Адамом Киселем. Не взирая на мирный характер комиссарского похода, казаки не только не позволили королевским сановникам проехать через Киев, но взяли с них и на окольной дороге окуп. В Хвастове комиссары ехали мимо валявшихся шляхетских трупов обоего пола.
В Киеве, как объяснил сам Хмельницкий, избивали безоружных людей за то, что не хотели участвовать в казатчине, или же за то, что отказывались «креститься на нашу веру». Голод, грабеж, разбой и инквизиция: вот что представила далеким путникам с их приорами да гвардианами страна, прослывшая благословенным краем в государстве!
Обратный поход искателей мира был еще печальнее. Они должны были по-старому миновать Киев, но для каких-то сношений с митрополитом отрядили небольшую партию, которая, не въезжая в жилой город Подол, отдала поклон митрополиту в Старом Киеве, у Св. Софии, окруженной древними развалинами. «Сведав о нас» (говорит комиссарский дневник), «шляхтянки и убогая католическая чернь (misera plebs catholica) рвались к нам и догоняли нас на дороге, кто как мог. Некоторые бежали и пешком по глубокому снегу, зарослями и байраками, в Белогородку. За ними гнались казаки и многих настигали. Возвращая этих несчастных вспять, ободрали до нага, били и тут же топили, так что и мы были не безопасны, из-за наших католиков».
Подвигаясь далее обратным путем, королевские комиссары наткнулись на новую беду. Казаки и татары заходили, на перерез дороги, к Звяглю, чтоб их ограбить.
Пришлось делать большие упряжки, бросая на дороге изнемогших лошадей. Наконец явилась к ним выручка. Не доезжая до Корца, были они встречены князем Корецким, который выехал к ним в поле в несколько сот коней, оставивши в городе до четырех тысяч ненадежных подданных.
Здесь опять вспомним, для характеристики времени и страны, что изо всех местных землевладельцев один Корецкий имел столько духа и сноровки, чтобы вернуться на свое руйновище и жить в опустошенном замке своем. Он сделал первую из многократных попыток – возобновить былой компромисс, в котором, по переходе нашем из-под кипчакской Орды под орду литовскую, а потом под панованье польское, – состояли здесь крупные и мелкие землевладельцы с рукодайными своими слугами, с мещанами, казаками, всеми вообще «служебниками» и сельскою чернью. Но всякий компромисс был бесполезен там, где одни не признавали фактически над собой закона, а другие не хотели знать ничего, кроме жизни на чужой счет, без всякого возмездия собственников и без всякой заботливости о трудящихся. Строго судили казаки панов за их действительные и мнимые кривды, но, принявшись за панское дело сами, «напроказили вдвое хуже», и кончили свое панованье тем, что сдали край потомкам истребленной ими шляхты в виде голодной пустыни, которую собственные их потомки опять были принуждены обрабатывать панским плугом. Но это произошло через 120 лет взаимной резни и всевозможных преступлений с обеих сторон. Возвратимся в XVII век.
Как ни беспомощна была панская республика в виду республики казацкой, но паны, по наследственной дрессировке своей у иезуитов, продолжали их темное и губительное дело, воображая свои уловки спасительными. Это видно из их тайных бесед с питомцем созданного польщизною митрополита-магната. Бесполезны были для них уроки, полученные ими в зрелище повсеместного разорения костелов и иезуитских школ заодно с панскими замками, и крайне вредоносно было вмешательство римского духовенства между борющихся шляхтичей плуга, землевладельцев, и шляхтичей меча, казаков. Не видя проку в руководительстве своих наставников ни среди боевых обозов, ни в мирных посольствах и переговорах, они тем не менее остались при своих римских воззрениях до конца и по конце политического существования Польши, как добыча ксендзов, завоеванная многовековыми подвигами ксендзовства и всего, что соединено с этим словом. Поэтому история смутного времени, порожденного в Речи Посполитой Польской прежде всего и больше всего римскою политикой, – для нас, пострадавших от этой политики много, должна быть столь же интересна, как и все то, что мы видим теперь в остатках польской политической системы.
Когда королевские комиссары достигли обильной некогда напитками и всяким угощением Гощи, панская болезнь Адама Киселя усилилась до такой степени, что его «вносили в пекарню и выносили на санях». В Гоще было тревожно, как и всюду от Случи до Горыни. За два дня перед приездом Киселя (3 марта), 5.000 гультаев-хмельничан вторгнулись перед рассветом в город Острог и «насекли до 400 мещан (даже руси) и жидов, а город ограбили. Из шляхты погибло только двое. Приспевшая из Межирича надворная хоругвь князя Заславского вытеснила гайдамак из города и положила на месте до 150 человек. Этот набег сделал по собственной воле Звягельский полковник, кушнер [97]97
Kürschner, скорняк.
[Закрыть] Тиша, ища в Остроге пана Вонсовского, бывшего Звягельского старосты, подобно тому, как некогда Гренкович искал своего врага в Межигорье.
Положение миротворцев сделалось отчаянным. Несмотря на то, что конвойным жолнерам не вышел еще срок наемной службы, они не хотели остаться при пане воеводе в Гоще, для защиты его убежища от гайдамацких набегов. Очевидно, что дело казацкое находили они более верным, чем панское. Неизвестно, как уладили свою оборону комиссары, но оставленное ими позади себя зрелище казако-гайдаматчины ужасало их.
«Вся чернь» (писал Мясковский) «вооружается, полюбив свободу от работ и податков и не желая на веки иметь панов. Хмельницкий велел вербовать казаков по всем городам, местечкам и селам, кормить лошадей, и зазванные таким образом в казаки берут, бьют, грабят. Но далеко большая часть простонародья молит Бога о мире и мести над Хмельницким и своевольниками. (Носится слух, что) Хмельницкий чует близкую смерть (niedlugo sobie zyc wrozy). Зарыл в Чигирине бочек 15 серебра. Там же у него 130 турецких коней и 24 скрини дорогой одежды. Пилявецкой добычи полна Украина. Больше всего покупает ее Москва в Киеве и по ярмаркам в других городах. Серебряные тарелки продавались по талеру и дешевле. Один киевский мещанин купил за 100 талеров такой мешок серебра, что мужик едва мог нести. Жена полковника Тиши, кушнерка, угощала в Звягле посланцов пана воеводы на серебре, за богато накрытым столом, и бранила Хмельницкого (laja Chmielnickiemu), что не так великолепно (splendide) живет, «коли Бог дав усього много». Нашим продавать серебра казаки не хотели. Даже лошадей запретил гетман продавать нам».
В силу перемещения богатства и всяких вольностей из панской республики в казацкую, сотниками гультаев и гайдамаков делались весьма часто шляхтичи, даже с такими фамилиями, как процветающие в Киевском Полесье доныне Горностаи. О Хмельницком ходили такие слухи, что хоть бы и хотел он мириться с панами, то не может: чернь остервенилась до того, что решилась истребить шляхту, или же сама погибнуть. Татары готовились к новому нашествию, в помощь казакам. К Хмельницкому являлись они даже пешком из Крыма и Буджаков, и Хмельницкий снабжал их тотчас лошадьми и оружием. Не только ежемесячно, но и еженедельно (говорила молва) посылает он послов к хану с зазывом на войну и просит его не давать свободы ни одному пленнику. «Ты, мол, хочешь их выпустить, а я хочу их выгубить, чтоб ни одного ляха не было на свете». Даже днестровские побережники, славные в шляхетских походах против буджацких татар, теперь делались «разбойниками», как уведомляли один другого паны.
Каковы были отношения Хмельницкого с татарами, и что заставило его приостановиться с «кончанием ляхов», открывает нам следующее письмо его к первому соправителю хана – султан-калге:
«Ясновельможный, милостивый пан султан-калга крымский, наш милостивый пан и добродей!
Доброго здоровья и всяких счастливых помыслов со всем предостойным рыцарством вашей царской милости, низкий поклон отдавая, желаем пользоваться им на многие лета.
3а труд, который ваша царская милость благоволили подъять для нас, нижайших своих слуг, много и униженно благодарим, и, пока живы, мы и дети наши, за столь милостиво оказанное нам благоволение готовы отслуживать. Однакож, во время бытности вашей царской милости, был бы я рад, когда бы мы этого неприятеля нашего, победив, уничтожили до остатка; только ваша царская милость сами видели, что войско было крайне отягчено (добычею), и я уже тем удовольствовался. Но, как они издавна привыкли жить неправдою, так и теперь на нас наступают своею силою, вознамерившись уничтожить нас, в чем им, Господи Боже, не помоги, и на Крым хотят идти. Мы имеем верную о том весть от его милости венгерского короля, который предостерегает нас и ваших милостей, наших милостивых панов, что и шведов на нас и на весь Крым вербуют... Умилосердись, умилосердись, милостивый пан, чтобы мы не дали этим нашим неприятелям распространиться. И вторично, и третично просим: ибо множество Христианства нашего, душ невинных, вырезали бы. Умилосердись ваша царская милость: как начал с начала, так и до конца благоволи нас оборонять»...
Татарское милосердие к беспощадным руинникам грозило шляхетскому народу тем большими несчастьями, что у него был теперь такой король, который помог Хмельницкому отстранить от гетманства единственно страшного для него человека.
Если у Киселя было хоть немного прямой любви к отечеству, то он, хворая в Гоще над Горынью, должен был бы на досуге понять, какую нелепую и злотворную играл он роль в качестве миротворца. Товарищ его по комиссии, Мясковский, из Млыновцев под Русским Зборовом, от 28 (18) апреля, уведомлял краковского бискупа, Гембицкого, что хан дал упросить себя Хмельницкому (dal sie Chmielnickiemu uprosic); что посылает впереди себя крымских собак (ogarow krymskich) и сам садится на коня.
«Никогда не были мы ближе к последней гибели» (писал он), «как ныне, в несчастном будущем мае. Это будет октава и года и месяца, еще горшая прошлогодней, Желтоводского и Корсунского погрома. Никакой спасительной надежды нет; из Варшавы ничего утешительного..... Уже из Каменца бежит все живое; кто уходит в Венгрию, кто – куда может».
Теперь Кисель знал, что такое Хмельницкий. Оправясь в Гоще от своей хирагры, под гул наступающей грозы он уведомил казацкого батька приятельски о своем расстроенном здоровье и, вместе с другими комиссарами, просил об окончании комиссии, но сделал это для того, чтобы маскировать панские приготовления к войне.
Хмельницкий видел пана воеводу насквозь, и писал к нему из Чигирина, от 13 (23) мая так нежно, как писал бы мурлыка-кот к неосторожной мыши, желая удержать ее по сю сторону подполья:
«За письменное навещение благодарю ваших милостей панов и приверженным сердцем желаю радоваться, видя вашмость-пана в добром здоровье. Что же касается окончания комиссии, то всеми силами (totius viribus) стараюсь, чтобы она, согласно нашему условию, получила конец. Одно только всех нас очень удивляет, что в Короне и в Литве собраны весьма великие войска. Это тревожит все наше Запорожское войско. Оно опасается, чтобы – от чего сохрани Господи Боже – не так желали кончить комиссию, как в прошлом году: тут про мир, а тут совсем про другое думали.
Однакож, я, будучи другого мнения, обослал всех полковников, чтобы посоветоваться, где бы всего безопаснее можно было отправить комиссию. Когда между собой постановим, я не замедлю дать знать вашим милостям как можно скорее днем и ночью. А вашмость-пан и их милости паны, с своей стороны благоволите задержать жолнеров, чтоб не давали повода к разорванию этой комиссии, которая будет, даст Господь Бог, отправляться».
Но 22 (12) мая мозырский подкоморий, Федор Михаил Обухович, писал литовскому подканцлеру, Льву Сопиге, что Кисель ретировался уже из Гощи за Горынь, имея явные доказательства враждебности Хмельницкого (operta hostilitatis argumenta), так как он ни королевского посла Смяровского не хочет оттуда выпустить, ни на письма о комиссии не отвечает. «Отовсюду также» (писал Обухович) «сыплются толпы взбунтованного поспольства и наполняют весь тракт между Горынью и Случью, а сам author et dux этого подвига наступает главною купою, окруженный огромными ордами».
Через три дня сам Адам Кисель уведомлял коронного канцлера, – что видел неприятеля собственными глазами; что Хмельницкий был бы рад поймать его в свои руки; что потому пишет к нему (Киселю) штучно, и что теперь уже нет надежды на трактаты (juz nulla spes traktatow). Так поумнел наш Свентольдич, умудренный поздним опытом.
Он отписал Хмельницкому дружески (bona verba), как будто ничего не подозревает, и едва двинулся из-под Гощи, в ту же минуту 600 хмельничан вступило в местечко, а ночевало в нем 1.500. Прискакавший от Смяровского в Тайкуры казак перебежчик (transfuga), по фамилии шляхтич, объявил, что «запорожский Макиавелли» отобрал у королевского посла и его челяди лошадей и держит всех их под стражею до приезда комиссаров: тогда их выпустит, а комиссаров задержит. Он же уведомлял, что юркий монах, Отец Ляшко, конфидент Киселя, очутился в татарской неволе.
Вместе с тем было донесено, что Хмельницкий заключил с Москвою тайный договор. Основанием этому слуху послужила, без сомнения, милостивая грамота царская, из которой Хмельницкий сделал умышленно тайну. Говорили также, будто бы письмо Киселя в Москву было прислано к Хмельницкому из Москвы. Но гораздо правдоподобнее, что он, перехватив письмо, делал из московского царя своего сотоварища. Ему было нужно, чтобы московский царь, во мнении панов, был то же самое, что и крымский хан. О Киселе же наперсники Хмельницкого говорили Унковскому, – что он отпущен из Переяслава с тем, что гетман и все войско Запорожское и вся Киевская Русь под властью польского короля и панов-рады быть не хотят, и паны бы рады на войско Запорожское и всю Русь не наступати и крови не проливати; но Адам Кисель с таким условием в Польшу идти не решился, потому что, отправляясь послом, хвалился войско Запорожское на мир привести по-прежнему, и теперь живет в своей маетности, в городе Гоще, а город этот принадлежит войску Запорожскому.
Каковы бы ни были виды московской политики на Русскую землю, которая ломалась в руках у Польши, но правительство московского царя должно было смотреть на казаков не иначе, как и правительство короля польского; а Кунаков представил своему государю польский взгляд на казатчину в следующих выражениях: «Великому государю, его царскому величеству, своих (московских) украин годитца от такова гультяйства оберечь, чтоб не вомкнулись и шкоды какие не учинили. А у Богдана Хмедьницкого многие своевольные люди казаки, и гультяи, и татаровя; и только им в королевском панстве не удасца, и им де без хлеба не пробыть, и чаять их промыслу и инуды».
Так говорили правительствующие паны царскому гонцу. Но, в виду того, что они держали себя так гордо перед царским гонцом, Алексей Михайлович долго не отвечал на привезенное ими 30 марта 1649 года благодарственное письмо Яна Казимира. Зная все обстоятельства польской неурядицы и видя, какой «пожар» пылает внутри польско-русских областей, Москва выжидала событий во всеоружии своих ратей, обступивших польские границы.
В конце апреля появился в царской столице посол Хмельницкого, полковник Федор Вешняк, тот самый, который так рыцарски вел себя за столом у гетмана. Несмотря на название, данное им заодно и ксендзам и попам, его сопровождали – игумен могилевского Глядовского монастыря да «черный поп» (т. е. иеромонах) Никифор. Этим лицам было поручено ходатайствовать у царя, через посредство иерусалимского патриарха, Паисия, о принятии Хмельницкого и его казаков под высокую царскую руку и о «пособии» в войне с поляками. «А розделавшись де с поляками» (докладывал Посольский Приказ), «казаки обещали, для царского счастья, идти с крымскими людьми на турского салтана. А войска де черкаского с 40.000 человек да татар с 400.000».
Но для царя не было тайною, что Хмельницкий отмерил уже туркам Червенские Города равноапостольного Владимира по самый Люблин. С этим опасным интриганом надобно было вести себя крайне осторожно, не так, как этого желали бы наши киевские ретрограды. Из его неверного положения вытекала для царского правительства двойная забота: во-первых, чтобы, воюя поляков с побратимами татарами (которых сам он показывал 400.000), не очутился он в руках у мусульман со всем своим кочевьем; а во-вторых, чтоб, отвергнутый царем, не обратил он, по старой казацкой памяти, на Москву опустошителей своего родного края.
Не получив никакого ответа через глядовского игумена, Хмельницкий написал, от 3 мая, новое письмо к царю Алексею Михайловичу. Он просил принять Запорожское войско «в свою милость и благословить своей рати на их (казацких) наступцов и за веру православную наступати». При этом выражал желание, чтобы московский государь был над казаками царем и самодержцем, приняв их со всею Русью под свою милость и оборону.
Письмо было представлено царю полковником Вешняком, который не упомянут в прежнем докладе Посольского Приказа, и теперь из поповского провожатого сделался самостоятельным послом: уловка, проделанная и Мужиловским. Этот грубый пьяница получил от своего достойного гетмана наказ: «чтоб он с его царским величеством» (точно Ян Коровченко с крымским ханом) «изустно розговорил и всю истину исповел».
Бывши в Переяславе, паны подхватили слух, что тонкая Москва (subtelna Moskwa) приняла не совсем радушно и патриарха Паисия (male exceptus et habitus) за его индульгенции в Украине. Тем несимпатичнее отнеслась она к анти-обычайному Вешняку.
Тяжела была в казацком вопросе роль царя Алексея Михайловича, столь величавого в своих приемах, столь высоко ценившего достойную обстановку царственности. Верх русского общежития, олицетворяемый москвичами, и самая низкая ступень его, изображаемая запорожцами, сошлись волею исторических судеб, в общей работе русского воссоединения, которую Москва производила сознательно еще в эпоху Великого Собирателя Русской земли, а казачество совершало бессознательно и под бунчуком того, кто объявил себя русским единовладником и самодержцем. Из этой встречи русичей, просвещенных новою гражданственностью в удалении своем на Клязьму и Москву, с другими русичами, одичалыми в пустынях Калки и Днепра, надобно было царскому правительству выйти с достоинством. Такие ведомые нам представители Москвы, как Унковский и Кунаков, не могли смотреть на казатчину иначе, как с отвращением. Но, с другой стороны, воспитанные вне западного влияния, они чуяли в грубиянах казаках древнее русское родство больше, нежели в малорусской шляхте, – больше, чем даже в нашем начальствующем духовенстве, пропитанном так или иначе антирусскою латинщиной.
В течение трех веков политического разобщения Руси, население литво-русской части её не переставало делиться на приверженцев забвенной русской старины и на приверженцев прославляемого латинства, или же – протестантства. С каждым поколением оставалось у нас меньше и меньше староверов, напоминавших собою древнее наше единство с тем русским народом, который собрался в одно сильное тело под спасительным единовластием Москвы. С каждым поколением, малорусское наше староверство оседало из высших, богатых и порядочных слоев общества в низшие, убогие, по своему быту, ордынские. Это было оседание русской народности и обычайности, русских сочувствий, русских отвращений.
Перед началом Хмельнитчины иноплеменник наш, Петр Могила, сроднил идеалы нашей духовной аристократии с идеалами латинскими, и тем осадил у нас русский элемент ниже прежнего. Представителями этого элемента в нашей интеллигенции, таившейся в монастырях, сделались подобные Филиповичу личности, остатки подавленной могилянами партии Копинского, которые и по своему убожеству, и по своему ничтожному положению в панском обществе, следили только издали, сквозь туман своих предубеждений, за совершающимися в Малороссии событиями, пробавлялись в политических делах только молвою прихожих богомольцев и, не видя себе ни откуда поддержки, взирали на казаков, как на борцов за веру, а на московского царя – как на последнее убежище в безотрадной будущности.
Здесь церковь, разделенная с казачеством диаметрально противоположными стремлениями, очутилась в таком точно опасном положении за свою верность древним преданиям, в какое казаки были приведены своими посягательствами на права и имущество производительных классов малорусского населения. Церковь, воздвигнутая из своего упадка творцами знаменитого Советования о Благочестии, проповедовала святое мученичество, родственное с мученичеством Гермогена и Филарета московских, как единственный способ одолеть своих отступников, и в то же время, подвергшись новому упадку в лице своих верховников, могилян, чаяла какого-то спасения от людей, проливавших кровь, как воду; а общество убийц и грабителей, верставших попов и ксендзов под одну стать, хваталось кровавыми руками за её чистое знамя, лишь бы выбраться из той беды, которая грозила ему за его неслыханные злодейства даже и в момент его торжества над панами.
Вслед за посольством Хмельницкого пришло к царю и к московскому патриарху от игумена Мгарского монастыря, Калистрата, с братиею письмо, умоляющее царя «принять его под крыла царства своего со всеми старцы и со всеми статки монастырскими и церковными». В письме к царю Калистрат изображал положение дел в Малороссии такими словами: