Текст книги "Избранные произведения. Дадзай Осаму"
Автор книги: Осаму Дадзай
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 41 страниц)
Матушку ни в коем случае нельзя назвать суеверной, но с того дня, как десять лет назад в нашем доме на Нисикатамати скончался отец, она испытывает смертельный страх перед змеями. Буквально за минуту до того, как отец испустил последний вздох, матушка заметила возле его изголовья какой-то тонкий черный шнурок, недолго думая, она потянулась, чтобы взять его, но шнурок оказался змеей. Змея выскользнула из комнаты в коридор и скрылась, будто ее не бывало, видели ее только двое – сама матушка и наш дядюшка В ада, но они лишь молча переглянулись, не желая поднимать шум в комнате умирающего. Потому-то мы, хотя и были тут же рядом, ничего не знали.
Зато я прекрасно знаю, ибо видела это собственными глазами, что вечером того дня, когда скончался отец, деревья, растущие на берегах пруда, все до одного, были увиты змеями. Сейчас мне уже двадцать девять, а отец ушел в мир иной десять лет назад, значит, мне было тогда девятнадцать. То есть я была уже вполне взрослой и не могла ошибиться, я никогда не забуду тот вечер и даже сейчас, через десять лет, помню все совершенно отчетливо. Я помню, как спустилась к пруду, чтобы нарезать цветов для поминальной службы, как, остановившись на берегу у кустов азалии, вдруг увидела маленькую змейку, свисающую с кончика ветки. Удивившись, я повернулась к кусту керрии, решив срезать ветку с него, но на нем тоже были змеи. Растущая рядом магнолия, клен, ракитник, глициния, вишня, все, все до одного деревья и кусты оказались обвитыми змеями. Однако я не особенно и испугалась. Мне просто подумалось, что змеи вместе со мной скорбят о кончине отца, вот и выползли из своих норок, чтобы помолиться за упокой его души. Я потихоньку рассказала матушке об увиденном в саду, она спокойно выслушала меня, слегка склонив голову набок и словно размышляя о чем-то своем, но так ничего и не сказала.
Однако после тех двух случаев со змеями матушка сделалась змеененавистницей. Она не столько ненавидела змей, сколько испытывала по отношению к ним нечто вроде благоговейного трепета, страха, даже ужаса.
Поэтому мне было очень неприятно, что матушка увидела, как мы жгли змеиные яйца, она наверняка сочла это дурным предзнаменованием. Постепенно мне и самой стало казаться, что я совершила нечто ужасное, я просто сходила с ума от тревоги, мне казалось, я навлекла на матушку проклятие, прошел день, другой, а я все не могла успокоиться, и надо же мне было сегодня утром в столовой сболтнуть эту глупость насчет того, что красивые люди рано умирают, к тому же я не нашла ничего лучше, как разреветься вместо того, чтобы постараться загладить неловкость. Убирая со стола после завтрака, я чувствовала себя просто ужасно, мне казалось, будто ко мне в грудь заползла маленькая отвратительная змейка, которая пожирает матушкину жизнь.
И в тот же день я видела в саду змею. Погода была тихая и теплая, поэтому, закончив с мытьем посуды, я решила вытащить на лужайку в саду плетеное кресло и устроиться там с вязаньем, но, когда я спустилась в сад, то у камня, окруженного низкорослым бамбуком, тут же заметила змею. Какая мерзость! Только эта мысль и мелькнула у меня в голове, и, не дав себе труда подумать как следует, я вернулась с креслом на веранду и устроилась там. К вечеру я снова спустилась в сад, чтобы взять из книжного шкафа, находившегося в углу молельни, альбом Мэри Лорэнсин, и увидела ползущую по лужайке змею. Эта была та же змея, что и утром. Тонкая и очень изящная. «Должно быть, самка», – почему-то решила я. Змея спокойно пересекла лужайку, затем, остановившись у кустов шиповника, подняла головку и высунула трепещущее, словно узкий язычок пламени, жало. Казалось, она озирается вокруг, но спустя некоторое время ее головка уныло поникла, и она свернулась кольцом. «Какая красавица!» – поразилась я и пошла за альбомом в молельню. Возвращаясь оттуда, я украдкой бросила взгляд на то место, где видела змею, но ее уже не было.
Под вечер, когда мы с матушкой пили чай в китайской гостиной, я посмотрела на сад и вдруг увидела, что на третью ступеньку каменной лестницы медленно выползает все та же змея.
Матушка тоже заметила ее.
– Неужели это были… – с этими словами она вскочила, бросилась ко мне и, вцепившись в мою руку, замерла, скованная ужасом.
– Ее яйца? – договорила я за нее, поняв, что она имела в виду.
– Да, да, – прошептала она внезапно осипшим голосом.
Держась за руки, затаив дыхание, мы молча смотрели на змею. Некоторое время она лежала на камне, потом неуверенно двинулась вперед, с явным трудом пересекла лестницу и скрылась в ирисах.
– Она с утра рыщет по саду, – прошептала я, а матушка, вздохнув, бессильно опустилась на стул.
– Еще бы, она ведь ищет яйца, бедняжка, – упавшим голосом сказала она.
Не найдя, что сказать, я только истерически засмеялась.
Матушка стояла, освещенная лучами вечернего солнца, ее глаза сверкали каким-то иссиня-черным блеском, лицо, чуть порозовевшее от гнева, было так прекрасно, что я с трудом удержалась, чтобы не броситься к ней на грудь. Мне вдруг показалось, что матушка чем-то похожа на ту несчастную змейку. И у меня возникло странное, необъяснимое предчувствие, что когда-нибудь поселившаяся недавно в моей душе страшная, отвратительная гадюка уничтожит эту невыразимо прекрасную и такую печальную змейку-мать. Положив руку на нежное, точеное плечо матушки, я скорчилась от внезапно пронзившей меня мучительной боли.
Мы уехали из Токио, бросив свой дом на Нисикатамати, и поселились в Идзу, в этом небольшом, похожем на китайский домике в горах в начале декабря того года, когда Япония объявила о своей безоговорочной капитуляции. После того, как скончался отец, финансами семьи ведал наш дядя Вада, младший брат матушки, теперь он был ее единственным кровным родственником. Когда закончилась война и все так изменилось, дядя объявил матушке, что мы не можем больше жить так, как жили всегда, что мы должны продать дом, рассчитать слуг и купить небольшой уютный домик в провинции, где мы – мама и я – смогли бы жить, ни в чем не нуждаясь. Матушка в денежных делах разбиралась хуже ребенка, поэтому в ответ она только попросила дядю Вада позаботиться о нас.
В конце ноября от дяди пришло срочное письмо с сообщением, что по железной дороге «Суруга – Идзу» продается вилла виконта Кавата. Дом находится на возвышенности, из окон открывается прекрасный вид, рядом имеется около ста цубо [3]3
Цубо – 3,3 кв. м.
[Закрыть]пахотной земли. По мнению дядюшки, нам там наверняка понравится: этот район славится красотой цветущих слив, зимой там тепло, летом прохладно. В заключение он предлагал матушке завтра прийти в его контору на Гиндзе, поскольку ее присутствие было необходимо для переговоров с противной стороной.
– Вы пойдете, маменька? – спросила я.
– Но ведь я сама просила его, – ответила она, улыбаясь своей невыразимо печальной улыбкой.
На следующий день после обеда матушка вышла из дома в сопровождении Мацуяма-сан, нашего бывшего шофера, он же привез ее обратно. Было уже около восьми вечера, когда она вернулась. Войдя в мою комнату, она бессильно рухнула на стул, ухватившись за край стола.
– Ну вот, все и решено, – кратко сказала она.
– Что решено?
– Все.
– То есть? – удйвленно переспросила я. – Ведь мы даже не знаем, что там за дом…
Опершись локтем о стол, матушка приложила ладонь ко лбу и коротко вздохнула.
– Но ведь дядя Вада сказал, что там очень хорошо. Ах, если бы можно было вот сейчас закрыть глаза, а открыть их уже в том доме… – С этими словами она подняла голову и слабо улыбнулась мне. Ее осунувшееся лицо было прекрасно.
– Что ж, – согласилась я, покоренная ее верой в дядю Вада, – тогда и я закрою глаза…
Мы обе расхохотались, но уже в следующий миг нами овладела гнетущая тяжелая тоска.
Потом к нам в дом ежедневно приходили наемные слуги и паковали вещи. Иногда заходил и дядя Вада, улаживая разные, связанные с переездом дела и наблюдая за тем, чтобы все вещи, ставшие нам теперь ненужными, были распроданы. Мы с моей горничной О-Кими хлопотали, разбирая и укладывая одежду, сжигая всякий хлам в углу сада, а матушка, не помогая нам и не давая никаких указаний, целыми днями бессмысленно копошилась у себя в комнате.
– Что с вами? Вам расхотелось ехать в Идзу? – собравшись с духом, спросила я ее. Может быть, мой вопрос прозвучал резковато.
– Нет, – только и ответила она, и вид у нее при этом был совершенно отсутствующий.
Прошло десять дней, и со сборами было покончено. Под вечер, когда мы с О-Кими жгли в углу сада всякий бумажный мусор и солому, матушка вышла из своей комнаты и с веранды молча смотрела на наш костер. Дул холодный и какой-то пепельно-серый западный ветер, по земле стлался дым от костра. Случайно взглянув на матушку, я вдруг испугалась – до сих пор я никогда не видела у нее такого мертвенно-бледного лица.
– Маменька, что с вами, вы нездоровы? – закричала я, но она только слабо улыбнулась:
– Да нет, ничего, – и тихонько ушла к себе.
Наши постельные принадлежности были уже упакованы, поэтому в ту ночь О-Кими устроилась на диване в европейской комнате на втором этаже, а мы с матушкой легли в ее комнате, постелив на пол позаимствованный у соседей футон.
– Я еду в Идзу только потому, что у меня есть ты. Только поэтому. Только ради тебя, – неожиданно сказала матушка таким старчески-блеклым и слабым голосом, что я испуганно вздрогнула.
– А если бы меня не было? – невольно спросила я, пораженная в самое сердце.
Матушка вдруг заплакала:
– Тогда я бы предпочла умереть. Я хотела бы умереть в том же доме, где умер твой отец, – прерывающимся голосом сказала она и зарыдала.
До сих пор матушка никогда не говорила со мной таким слабым голосом, и я ни разу не видела ее рыдающей столь безудержно. Она никогда не позволяла себе ни малейшего малодушия: ни когда умер отец, ни когда я выходила замуж, ни когда я вернулась к ней с младенцем в утробе, ни даже тогда, когда этот младенец, едва успев родиться, скончался в больнице, а я, заболев, надолго слегла, ни тогда, когда Наодзи совсем сбился с пути. После смерти отца прошло уже десять лет, и все это время матушка была точно так же беззаботна и ласкова, как при его жизни. Наверное, поэтому и мы выросли такими избалованными, изнеженными. И вот у матушки не осталось ничего. Все деньги, которые у нее были, она потратила на нас – на меня и на Наодзи, потратила, не раздумывая и ни в чем нас не ограничивая. В результате она лишилась дома, в котором прожила много лет, и вынуждена была переехать в Идзу, где ей предстояло влачить жалкое существование в каком-то убогом сельском жилище вдвоем со мной. Если бы матушка была более жесткой и расчетливой, если бы она не потакала нам во всем, если бы украдкой от нас исхитрилась бы сохранить и приумножить ту часть наследства, которая принадлежала только ей, у нее не возникло бы теперь мысли о смерти, перемены, происшедшие в окружающем нас мире, ее бы никак не затронули. Впервые в жизни я задумалась о том, в какой страшный, жуткий, безнадежней ад превращается твое существование, когда у тебя нет денег, невыносимая тоска сжала мне грудь, мне захотелось плакать, но слез не было, возможно, именно в тот миг я и поняла, почему человеческую жизнь обычно называют суровым испытанием, я лежала, уставившись в потолок, мне казалось, что мое тело окаменело и я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой.
На следующий день матушка, как и следовало ожидать, выглядела неважно, она перебирала что-то у себя в комнате, судя по всему, ей хотелось хоть как-то отдалить время отъезда. Но скоро появился дядя Вада и заявил, что почти все вещи уже отосланы и сегодня мы выезжаем в Идзу. Неохотно надев пальто, матушка молча склонила голову в ответ на прощальные пожелания О-Кими и нескольких приходящих слуг, и мы втроем покинули наш дом на Нисикатамати.
В поезде было сравнительно мало народу, и нам удалось сесть. Всю дорогу дядюшка был в редкостно хорошем расположении духа, напевал что-то вполголоса, но матушка сидела понурившись, зябко ежилась, и вид у нее был совсем больной. В Мисима мы перешли на линию «Суруга – Идзу» и доехали до Нагаоки, где пересели на автобус. Проехав минут пятнадцать, вышли и пешком пошли вверх по пологой горной дороге. Скоро впереди показался поселок, чуть поодаль от него стоял небольшой довольно изящный дом в китайском стиле.
– Маменька, а здесь гораздо лучше, чем я думала, – задыхаясь от подъема, сказала я.
– Пожалуй, – ответила матушка. Она остановилась у входа в дом, и на миг ее лицо озарилось радостной улыбкой.
– Главное, что здесь замечательный воздух, – самодовольно заявил дядя, – Чище не бывает.
– В самом деле, – слабо улыбнулась матушка. – Он вкусный, здесь очень вкусный воздух.
И все рассмеялись.
Войдя в дом, мы обнаружили, что наши вещи из Токио уже прибыли: и прихожая, и комнаты были буквально забиты ими.
– Посмотрите, какой красивый вид открывается из гостиной! – настроенный весьма восторженно дядя потащил нас в гостиную п заставил сесть.
Было около трех часов дня, слабые лучи зимнего солнца освещали лужайку в саду, от нее к маленькому прудику вели каменные ступени, везде росли сливовые деревья, ниже, за садом, начиналась мандариновая роща, за ней – дорога к поселку, еще дальше были заливные поля, за которыми темнел сосновый бор, а за бором синела морская даль. Отсюда из гостиной казалось, что линия горизонта находится как раз на уровне моей груди, вот протянешь руку и…
– Какой умиротворяющий вид, – печально проговорила матушка.
– Это, наверное, из-за воздуха. – весело откликнулась я, – Здесь и солнце совсем другое, чем в Токио. Будто солнечные лучи процедили сквозь шелк.
Дом был невелик: две жилые комнаты – одна поменьше, другая побольше – гостиная в китайском стиле, небольшая прихожая, почти такая же по площади ванная, столовая и кухня. На втором этаже находилась еще европейская комната с огромной кроватью. Впрочем, для нас двоих (или даже троих, если вернется Наодзи), места было вполне достаточно.
Дядя пошел в единственную в поселке гостиницу, чтобы договориться об ужине, и вскоре нам принесли коробки с едой. На стол накрыли в гостиной, и дядя стал есть, запивая еду привезенным из Токио виски и рассказывая о своих злоключениях в Китае, куда он ездил вместе с прежним хозяином дома, виконтом Кавата. Настроен он был весьма благодушно, но матушка почти ничего не ела, когда же стало смеркаться, прошептала:
– Простите, я пойду прилягу…
Вытащив постельные принадлежности, я уложила ее и, почему-то встревожившись, нашла градусник и измерила ей температуру. У нее было тридцать девять.
Тут перепугался и дядя, во всяком случае, он отправился в поселок на поиски врача.
– Маменька! – взывала я, но она только сонно кивала.
Сжав ее маленькую руку, я заплакала. Мне было так жаль, так жаль и ее и себя, так жаль, что я никак не могла унять слезы. Я все плакала и плакала, и мне хотелось умереть прямо сейчас вместе с матушкой. «Нам больше ничего не нужно, – думала я, – наша жизнь закончилась тогда, когда мы переступили за порог нашего дома на Нисикатамати».
Часа через два вернулся дядя с местным доктором, довольно пожилым человеком в шелковых хакама [4]4
Хакама – широкие полуюбка, полуштаны, принадлежность официального мужского костюма.
[Закрыть]и белых носках таби.
Осмотрев матушку, доктор сказал:
– У нее может развиться воспаление легких, но даже если это и случится, оснований для беспокойства нет.
Ограничившись этим малоутешительным указанием, он сделал матушке укол и удалился.
Температура не упала и на следующий день. Вручив мне две тысячи йен и наказав немедленно телеграфировать, если вдруг придется класть матушку в больницу, дядя в тот же день отбыл в Токио.
Достав из нераспакованных еще вещей самую необходимую кухонную утварь, я сварила кашу и попыталась накормить матушку. Не вставая с постели, она проглотила ложки три, а потом отрицательно покачала головой.
Перед самым обедом снова пришел доктор. На этот раз он был уже не в хакама, но на ногах его по-прежнему белели таби.
– Может быть, лучше отвезти ее в больницу? – сказала я.
– Да нет, вряд ли положение настолько серьезное. Сегодня я введу вашей матушке более сильное лекарство, и температура должна понизиться.
И снова, не тратя лишних слов, он сделал матушке укол этого «более сильного лекарства» и удалился.
Однако похоже, что это более сильное лекарство действительно оказалось весьма эффективным, во всяком случае к вечеру лицо у матушки сильно покраснело, все тело покрылось испариной, и, когда я меняла ей ночную рубашку, она сказала, посмеиваясь:
– Может быть, он и неплохой специалист.
Температура спала до тридцати семи градусов. Обрадовавшись, я побежала в поселковую гостиницу, выпросила у хозяйки десяток яиц, тут же сварила их всмятку и дала матушке. Она съела три яйца и еще почти полпиалы каши.
На следующий день поселковый эскулап снова появился в своих белых носках, когда же я стала благодарить его за вчерашний укол, важно кивнул с таким видом, будто хотел сказать, что ничего другого и не ожидал, затем внимательно осмотрел матушку и, повернувшись ко мне, сказал:
– Ваша матушка изволила полностью выздороветь. Из этого следует, что с сегодняшнего дня она может принимать любую пищу и делать все, что пожелает.
Он изъяснялся так странно, что мне стоило больших усилий не расхохотаться ему прямо в лицо. Проводив доктора и вернувшись в комнату, я увидела, что матушка сидит в постели с радостным и немного удивленным видом.
– Он и в самом деле оказался прекрасным специалистом, – пробормотала она словно про себя. – Я чувствую себя совершенно здоровой.
– Раздвинуть сёдзи [5]5
Седзи – перегородки в японском доме, отделяющие внутренние помещения от окружающей дом веранды.
[Закрыть]? – предложила я. – Идет снег.
С неба, словно лепестки цветов, падали крупные хлопья снега, мягко ложились на землю. Раздвинув сёдзи, я села рядом с матушкой, и мы стали смотреть на снег.
– Я совершенно здорова, – снова пробормотала матушка.
– Когда мы сидим здесь вот так, – сказала она, – все, что с нами случилось, кажется мне далеким сном. Откровенно говоря, перед самым отъездом я вдруг прониклась такой глухой и беспричинной ненавистью к Идзу, что просто ничего не могла с собой поделать. Я хотела только одного – хоть на день, хотя на полдня задержаться в нашем доме на Нисикатамати. Когда мы сидели в поезде, мне казалось, что я наполовину мертва, когда же мы приехали сюда, я сначала почувствовала себя немного лучше, но едва опустились сумерки, нестерпимая тоска по Токио опалила мне сердце, у меня закружилась голова, и все расплылось перед глазами. Это никакая не болезнь. Просто Бог убил меня, превратил в совершенно другого человека, не имеющего ничего общего со мной прежней, а потом снова возвратил к жизни.
И до сих пор наша жизнь в этом сельском уединении шла довольно спокойнр и размеренно, без каких бы то ни было происшествий. Местные жители были добры к нам. Мы переехали сюда в декабре прошлого года, минули январь, февраль, март, наступил апрель… До сегодняшнего дня мы жили, отрешившись от всего на свете, и если не возились на кухне, то либо сидели с вязаньем на веранде, либо читали, либо пили чай в китайской гостиной. В феврале расцвели сливы, и поселок оказался погребенным под цветами. Пришел март, но дни стояли такие безветренные и теплые, что ни один лепесток не упал на землю, сливы стояли в цвету до самого конца месяца. Они были так прекрасны – и утром, и днем, и в сумерках, и ночью, – что просто замирало сердце. Стоило приоткрыть стеклянную дверь на веранде, как в дом проникал необыкновенный тонкий аромат. В конце марта по вечерам обязательно поднимался ветер, и когда мы сидели за чаем в сумеречной столовой, из окна в комнату влетали лепестки и падали в пиалы с чаем. В апреле мы с матушкой проводили время на веранде за вязаньем и обсуждали, что посадим на нашем огороде. Матушка сказала, что будет помогать мне. Ах, когда я написала это, мне вдруг пришло в голову, что хотя мы и в самом деле, как сказала матушка, умерли и возродились потом в совершенно ином обличье, человеку, наверное, все же не дано воскреснуть, как Иисусу Христу. Вот и сама матушка, что бы она там ни говорила, все-таки вскрикнула, проглотив ложку супа, потому что в тот миг подумала вдруг о Наодзи. Мои старые раны тоже, наверное, еще не скоро заживут окончательно.
Ах, мне хочется описать все в точности, как оно было, не пропуская ничего, ни единого пустяка. Иногда я думаю, хотя и себе самой боюсь в том признаться, что безмятежность нашего нынешнего существования в этом сельском жилище не более чем ложь и притворство. Я не могу избавиться от ощущения, что на эту мирную жизнь, дарованную Богом матушке и мне, как недолгую передышку, уже легла мрачная тень несчастья. Иногда мне кажется, что я больше не выдержу: матушка угасает с каждым днем, хоть и делает вид, что абсолютно счастлива, а в моей груди поселилась гадюка, она тучнеет и тучнеет, словно высасывая из матушки все соки, она тучнеет, несмотря на то, что я всеми силами стараюсь противиться этому. Ах, если бы я могла сказать: «Это просто проделки весны!» Конечно, я скверно поступила с змеиными яйцами, и это лишний раз доказывает, в каком ужасном состоянии мои нервы. Я доставляю матушке одни неприятности, усугубляя ее горе и лишая последних жизненных сил. Любовь… Ах нет, я больше не в силах написать ни слова.
2
После того случая со змеиными яйцами прошло дней десять, и все это время нас преследовали дурные предзнаменования, они делали матушку несчастной и сокращали ее жизненный срок.
Начать с того, что я устроила пожар.
Я поджигаю дом! Да такого кошмара мне и во сне не могло привидеться!
Неужели я так и осталась изнеженной «барышней», которой и в голову не приходит, хотя это так очевидно, что неосторожное обращение с огнем ведет к пожару?
Встав по нужде поздно ночью, я дошла до стоявшей в прихожей ширмы и вдруг заметила какое-то свечение в той стороне, где ванная. На всякий случай заглянула туда и увидела, что стеклянная дверь ванной сделалась ярко-красной, а за ней что-то трещит. Я бросилась к боковой двери, открыла ее и босиком выскочила наружу. Куча хвороста, громоздившаяся возле топки, была охвачена пламенем.
Добежав до крестьянского дома, стоявшего сразу же за нашим садом, я что было силы принялась колотить в дверь:
– Накаи-сан! Скорее проснитесь! Пожар!
Накаи, судя по всему, уже спал.
– Иду-иду! – наконец откликнулся он и поторапливаемый моими криками: «прошу вас, скорее, скорее», выскочил из дома прямо в ночной рубашке.
Вдвоем мы вернулись к полыхавшей куче хвороста и стали поливать ее водой, таская ее ведрами из пруда. Тут со стороны коридора послышался крик матушки. Отбросив ведро, я поспешила к ней.
– Маменька, не волнуйтесь, все уже в порядке, ложитесь.
Успев подхватить лишившуюся чувств матушку, я отвела ее в спальню и, уложив, бегом вернулась в сад. Теперь я черпала воду из ванны и передавала ее Накаи-сан, а он выливал ее на кучу хвороста. Но пламя все разгоралось, похоже было, что вдвоем нам не справиться.
– Пожар! Пожар! На вилле пожар! – послышались крики снизу из поселка, и вскоре в сад, сломав изгородь, ворвались люди. Они стали заливать огонь, передавая от одного к другому по цепочке ведра с водой, которую они черпали из резервуара, стоящего у изгороди. Через несколько минут им удалось справиться с пламенем. А ведь еще немного, и оно перебросилось бы на крышу дома.
«Повезло!» – с облегчением подумала я и тут же содрогнулась, поняв, что послужило причиной пожара. В тот миг я впервые сообразила, что весь этот ночной переполох возник только потому, что вчера вечером я оставила возле кучи хвороста вытащенные из топки тлеющие гнилушки. Мне казалось, что я загасила их, а на самом-то деле я забыла это сделать. От такого открытия слезы навернулись мне на глаза, я словно приросла к земле. Тут до меня донесся громкий голос жены Ниси-яма-сан из дома напротив: «Ванная-то, небось, сгорела подчистую. Уж конечно, если так обращаться с топкой…»
Подошли староста поселка Фудзита, местный полицейский Футамия и глава пожарной управы Оути. Фудзита спросил, как всегда приветливо улыбаясь:
– Испугались, наверное? Как это случилось?
– Это я во всем виновата. Мне казалось, я загасила гнилушки… – только и сумела выдавить из себя я и, опустив голову, замолчала.
По щекам моим покатились слезы, я чувствовала себя такой несчастной. «Сейчас меня заберут в полицейский участок как самую последнюю преступницу», – мелькнуло в моей голове. Вдруг я вспомнила, что стою перед ними босая, непричесанная, в одной рубашке, и чуть не сгорела от стыда, подумав, сколь жалкое зрелище я, должно быть, собой представляю.
– Понятно. А ваша матушка?.. – тихо спросил Фудзита-сан, в голосе его звучало живое участие.
– Матушка в спальне. Она очень испугалась…
– И все же, – вставил молодой полицейский, очевидно, желая утешить меня, – вам повезло, что огонь не перебросился на дом…
Тут пришел успевший переодеться Накаи-сан и, задыхаясь от быстрой ходьбы, заявил:
– Да ничего страшного, подумаешь, сгорела кучка хвороста. Не из-за чего поднимать шум.
Он явно хотел меня выгородить.
– Что ж, тогда ладно. – Фудзита-сан несколько раз кивнул и, пошептавшись о чем-то с полицейским, сказал, обращаясь ко мне:
– Ну, мы пошли. Кланяйтесь матушке.
И удалился вместе с главой пожарной управы и прочими. Только полицейский задержался и, подойдя ко мне почти вплотную, чуть слышно прошептал:
– Я не стану упоминать в донесении о том, что произошло сегодня ночью.
После того, как удалился и он, Накаи-сан озабоченно спросил:
– Что он вам сказал?
– Что не станет упоминать в донесении… – ответила я.
Соседи, все еще стоявшие у забора, очевидно услышали мои слова, во всяком случае, они стали расходиться, бормоча: «Ну вот и хорошо, вот и ладно».
Пожелав мне приятного сна, ушел и Накаи, а я осталась одна у сгоревшего хвороста. Глотая слезы, рассеянно взглянула на небо – оно уже начинало светлеть.
Зайдя в ванную, я умылась, после чего долго возилась с волосами – почему-то мысль о встрече с матушкой пугала меня, – потом прошла на кухню и до самого рассвета наводила никому не нужный порядок на полках.
Когда наконец рассвело, я, стараясь ступать как можно тише, прошла в комнату и нашла матушку уже одетой. С совершенно измученным видом она сидела в китайском кресле. Увидев меня, ласково улыбнулась, но лицо ее было бледнее обыкновенного.
Даже не улыбнувшись ей в ответ, я молча стала за ее стулом.
Спустя некоторое время матушка сказала:
– Ничего страшного ведь не произошло. В конце концов, хворост для того и предназначен, чтобы гореть.
Почему-то вдруг развеселившись, я засмеялась. Мне вспомнилась библейская притча: «Золотые яблоки в серебряных сосудах – слово, сказанное прилично» – и я от всего сердца возблагодарила Бога за дарованное мне счастье – иметь такую добрую мать. Что было вчера вечером – было вчера. И нечего больше хандрить. Долго-долго стояла я за матушкиным стулом, глядя сквозь стеклянную дверь китайской гостиной на далекую морскую гладь, и в конце концов ощутила, что мое дыхание сливается в единое целое с тихим дыханием матушки.
Наутро, наскоро перекусив, я занялась сгоревшей кучей хвороста. Тут появилась О-Саки-сан, хозяйка единственной местной гостиницы. Влетев в сад через калитку, она набросилась на меня с расспросами:
– Что, что случилось? Я только что узнала… Так что же произошло? – в ее глазах блестели слезы.
– Мне очень неловко, простите, – тихо сказала я.
– Да что тут неловкого? Вот только, как насчет полиции?
– Они сказали, чтобы я не беспокоилась.
– Ну, значит, все в порядке! – она была искренне рада за меня.
Я спросила у О-Саки-сан, каким образом мне отблагодарить жителей поселка за помощь. Она сказала, что, наверное, все-таки лучше всего дать им денег, и посоветовала, какие именно дома следует обойти.
– Если вам неловко идти одной, я могу пойти с вами, – предложила она.
– Но будет лучше, если я пойду одна?
– А вы справитесь? Тогда, конечно, вам лучше пойти одной.
– Так я и сделаю.
О-Саки-сан помогла мне навести порядок на месте пожара.
Покончив с уборкой, я попросила у матушки денег, каждую банкноту в сто йен завернула в красивую бумагу и на каждом пакете написала: «Примите мои извинения».
Сначала я пошла в поселковое управление. Самого старосты, Фудзита-сан, там не оказалось, и я передала бумажный пакет девушке-дежурной.
– Я знаю, что прошлой ночью допустила непростительную оплошность, – сказала я, – но впредь обещаю быть осторожнее. Простите меня, пожалуйста. И передайте мою признательность господину старосте.
Затем я направилась к дому Оути-сан, главы пожарной управы. Он сам вышел на крыльцо и молча смотрел на меня, печально улыбаясь. Почему-то мне вдруг захотелось плакать. С трудом выдавив из себя:
– Пожалуйста, простите меня, – я поспешно откланялась и двинулась дальше.
Меня душили слезы, лицо пришло в ужасное состояние, поэтому я зашла домой, чтобы умыться и попудриться. Я уже надевала туфли в прихожей, собираясь уходить, когда из комнаты появилась матушка.
– Еще кто-то остался? – спросила она.
– Да, я только начала, – ответила я, не поднимая головы.
– Что ж, желаю удачи, – ласково сказала она.
Черпая силу в матушкиной любви, я сумела обойти все оставшиеся дома, ни разу не заплакав.
Все были добры ко мне. В доме районного головы меня встретила невестка – хозяина не было дома, – которая при виде меня сама принялась шмыгать носом. А полицейский Футамия, когда я пришла к нему, только повторял: «Ничего, ничего, все в порядке». Потом я обошла соседей и везде встречала только сочувствие, каждый старался меня утешить, как мог. Исключением была только молодая – на самом-то деле ей было уже около сорока – жена Нисияма-сан из дома напротив. Она сурово отчитала меня:
– Впредь извольте быть осторожнее. Может, вы там и из благородных, не знаю, но у меня просто душа в пятки уходит, когда я вижу, как вы живете, ну будто в дочки-матери играете. Еще странно, что вы раньше ничего не подожгли. Надеюсь впредь вы будете осторожнее. Сами подумайте, ведь будь вчера посильнее ветер, вся деревня сгорела бы.
Ночью, когда Накаи-сан старался всячески выгородить меня перед старостой и полицейским, говоря: «не из-за чего поднимать шум», эта женщина громко возмущалась: «Баня сгорела дотла. А все потому, что они не умеют обращаться с топкой!» Но я понимала, что правда на ее стороне, и не обижалась. Мы и в самом деле ничего не умели. Матушка, пытаясь утешить меня, сказала: «Хворост для того и предназначен, чтобы гореть», но шутки шутками, а если бы ветер был посильнее, то мог бы сгореть весь поселок, тут жена Нисияма-сан была совершенно права. И если бы это действительно произошло, даже смертью я не искупила бы своей вины. Если бы я умерла, матушка тоже не стала бы жить, и не только это – я запятнала бы доброе имя покойного отца. Я понимаю, что аристократы теперь уже не те, что были раньше, но если уж умирать, то умирать красиво. А уйти из мира таким жалким образом, только чтобы снять с себя вину за поджог, о нет, такая смерть не принесет моей душе покоя. Так или иначе, я не должна падать духом.