Текст книги "Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России"
Автор книги: Ольга Матич
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)
История, изложенная в компендиуме Крафт – Эбинга предположительно собственными словами хирурга, подробно описывает чувства и ощущения умного «неврастеника – инверта», транссексуальность которого проявилась в раннем детстве[613]613
В двенадцатом издании «Psychopathia Sexualis» она фигурирует как история № 129; В тринадцатом, посмертном, с которого сделан перевод для самого последнего и доступного издания на русском – № 134. См.: Крафт – Эбинг Р. Половая психопатия. С. 305–320.
[Закрыть]. Сам доктор называет себя фетишистом, помешанным на перчатках. Он был из вырождающейся, неврастенической буржуазной семьи, в которой большинство детей умерло очень рано. В немецкой школе, которую он посещал после того, как семья покинула Венгрию, одноклассники называли его именем известной им всем девочки, потому что он был на нее похож. Есть и другие подробности, характеризующие этого подростка как транссексуала. Помимо всего прочего, он был трансвеститом, ему нравилась красивая женская одежда.
Больше всего поражает в этом Ich‑Erzählung пациента, что он обрел женскую идентичность силой фантазии. Будь он холостяком, пишет хирург, он давно бы оскопил себя. Но его женская идентичность скрывалась: он вел публичную жизнь успешного хирурга, мужа и отца. Его окончательное превращение произошло во время тяжелого приступа артрита, сопровождаемого галлюцинациями, возникшими под воздействием ка– набиса и гашиша. После наркотических галлюцинаций он «стал» женщиной: он ощущал свой пенис как клитор, свой мочеиспускательный канал как вход во влагалище, свою мошонку как вульву, соски стали чувствительными, как у девоч– ки – подростка, живот начал по форме напоминать женский, каждые четыре недели у него была воображаемая менструация (Люди. С. 154–173). Медицинская литература рубежа веков о менструациях у мужчин (например, Гиршфельд) особо подчеркивает, что пол – это континуум между мужским и женским[614]614
См.: Gilman S. L. Disease and Representation: Images of Illness from Madness to AIDS. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1988. P. 187–191. По мнению Гильмана, мужчинам стали приписывать менструации благодаря мифу о менструациях у мужчин – евреев.
[Закрыть]. Как «женщина» (или дегенерат) он также приобрел особую чувствительность к запахам и прикосновениям.
В отличие от Крафт – Эбинга, подходившего к этому случаю с позиций позитивиста и психопатолога, Розанов высказывает крайний интерес к эротизму хирурга, явно выходящему за пределы естественного. В полемическом примечании он ставит под сомнение характеристику данного случая Крафт – Эбингом как патологии (Люди. С. 157. Сн. 1). Особенно показательно его стремление увидеть в этом случае космический смысл, напоминающий соловьевскую концепцию эроса как космического феномена, ведущего к воскресению, которую Розанов обычно ставил не очень высоко. Он видит в рассказе «мировой процесс передвижения, совершающийся во всем человечестве» (Люди. С. 154). В своих маргиналиях он изображает забытье хирурга в больнице как фантастическую эманацию космической активности, «когда человек в сущности пролетает, – но внутренно, организационно – биллионы миль, межзвездные пространства!» Розанов отмечает и его описание визуальных галлюцинаций: «искры из глаз сыплются». «Ведь он, в самом деле “умерев” и “воскреснув”, слышал голос мертвых, – с трепетом пишет Розанов, – и чувствовал все, и женское, родство» (Люди. С. 164. Сн. 1 и 2). Комментируя реакцию Крафт – Эбинга на этот случай, он критикует сексолога за то, что тот воспринимает историю как «курьез» и не видит ее космического бисексуального смысла. Розанов сравнивает ее с открытием радия (Люди. С. 166. Сн.1), произошедшим за несколько лет до того. Исторический контекст, в который он помещает телесные превращения хирурга – раскопки Ниневии (Ассирия) и Персеполя (Персия), причем они представляются ему менее важными, чем опыт первоначального единства у хирурга (Люди. С. 154).
Я пытаюсь показать, что Розанов приписывает истории хирурга необычайное значение для природы и культуры: он интерпретирует ее как апокалиптическое событие, в котором «старый» человек умирает и вновь рождается в «новом», «женском» теле, причем сам Розанов, по – видимому, отдает предпочтение последнему. Хотя он и отвергает апокалиптическую концепцию преображения тела Соловьева, экстатическая реакция писателя на превращения хирурга напоминает образную систему Соловьева, а именно финал «Смысла любви», где фаллос инвертируется и человек получает новое, андрогинное тело. В примечаниях Розанов критикует отсутствие в медицинской литературе исследований об андрогинах (Люди. С. 169. Сн. 1). Возможно, на визионерскую интерпретацию воображаемой перемены пола рассказчиком оказал влияние тот факт, что он был хирургом, проводившим гинекологические операции и вскрытия трупов: его способности к анатомированию настолько велики, что он может пожелать изменить собственные половые органы. На риторическом уровне представление Розанова, что хирург обратил способности к анатомированию внутрь, представляет собой еще один пример реинтерпретации основного тропа позитивизма в fin de siècle. Еще одна деталь, вероятно, расположившая Розанова к рассказчику, – преодоление отвращения к зловонным запахам и крови, когда он стал хирургом.
Во время своего фантастического полета воображения тот испытал состояние мифической бисексуальности (все родство, и женское). В интерпретации этого случая Розановым доктор предстает как мифический андрогинный предок. В других местах «Людей лунного света» он описывает «третий пол» (т. е. гомосексуалистов) как существ «не этого света», которые создали «тот [трансцендентный] свет» (Люди. С. 236. Сн. 2). Завершает он анализ истории хирурга, особо подчеркивая его желание оскопить себя: поскольку ему уже не нужны репродуктивные органы, его новая жизнь напоминает время до начала прокре– ации; предполагается также, что после воображаемого превращения он уже не испытывал сексуального желания. Розанов называет его «носителем живого чуда в себе» (Люди. С. 177). Возможно, именно поэтому он с таким благоговением относится к этому случаю, игнорируя акцент Крафт – Эбинга на страданиях пациента и диагноз его состояния как дегенеративной неврастении[615]615
В своих заметках об этом случае Розанов ассоциирует историю хирурга с примерами самооскопления у христианских аскетов (Люди. С. 177).
[Закрыть]. В письме Крафт – Эбингу, опущенном в версии Розанова, хирург благодарит психиатра за то, что тот дал ему смелости не считать себя «чудовищем»[616]616
Крафт – Эбинг Р. Половая психопатия. С. 319.
[Закрыть]. Но именно «чудовищный», «неестественный» аспект истории вдохновил Розанова, несмотря на его веру в продолжение рода и патриархальную семейную жизнь.
Розанов помещает свое примечание о данном случае и о текучести пола вообще в русский культурный контекст, соотносимый с его видением радикальной интеллигенции 1860–х гг. Особенно примечательной делает эту часть комментариев отразившееся в них понимание подавляемой гомосексуальности хирурга, введенной в автобиографию самим повествователем. Но эта интерпретация остается на уровне подтекста – в примечаниях, где Розанов называет хирурга то «урнингом», то «содомитом». В тексте он, однако, делает упор на космическом значении рассказа, а не стоящей за ним истории подавляемой сексуальности.
Розанов, как и Гиппиус, пишет о шестидесятниках в двусмысленных выражениях, направляя свою критику против Чернышевского и в то же время заявляя, что значение того для русской культуры «огромно». Описывая его портрет, помещенный в «Вестнике Европы» за 1909 г., в сноске к истории все того же хирурга, он сравнивает лицо писателя с красивыми андрогинны– ми автопортретами Рафаэля. Развивая свою мысль, он заявляет, что Чернышевский – скрытый гомосексуалист по математической формуле текучести Вейнингера: «'/2 урнинг, '/4 урнинг, 3/ю урнинг» (Люди. С. 160. Сн. 1). Розанов подкрепляет «диагноз» заявлением, что желание между мужчинами – основная движущая сила программного тройственного союза в «Что делать?». В романе Кирсанов, лучший друг Дмитрия Сергеевича Лопухова, и жена Лопухова, Вера Павловна, влюбляются друг в друга. Чернышевский изображает тройственный союз как альтернативу традиционному браку, но Вера Павловна не готова сменить традиционную парадигму адюльтера на новую форму эротических отношений, в которой любовный треугольник служил бы катализатором революционных перемен. Поэтому как эмансипированный «новый человек», отвергающий собственничество в любви, муж уходит со сцены, давая жене возможность вступить в брак с ее любимым. Это стандартная интерпретация событий в любовном треугольнике Лопуховых, потенциальная энергетическая структура которого, как я предложила в главе о Гиппиус, стала основой ménage à trois Мережковских.
Однако в трактовке Розанова муж не чувствует себя свободным от ревности, а «втайне, в воображении, уже наслаждается красотою и всеми формами жениного “друга”» (Люди. С. 160. Сн. 1). Такое прочтение тройственного союза в «Что делать?», эротизирующее отношения между Лопуховым и Кирсановым, а не между женой и ее поклонником, безусловно, было очень современно. Возможно, оно испытало на себе влияние декадентского союза Мережковских. Что бы ни подвигло Розанова на столь оригинальную интерпретацию треугольника, можно сказать, что она предвосхищает теорию го– мосоциального желания Евы Кософски – Седжвик, на которую я неоднократно ссылалась. Комментируя историю из Крафт– Эбинга о женском транссексуальном желании, тоже приводимую им в «Людях лунного света», он вновь обращается к Чернышевскому и 1860–м гг.: «Вся тогдашняя “буря” вышла из стакана homosexual’HOCTH» (Люди. С. 173. Сн. 1). Как я отмечала во введении, под «бурей» понимается радикальная сексуальная политика 1860–х гг., которой Розанов приписывает гомоэротический и лесбийский подтекст; под стаканом, возможно, понимается реторта, второй по распространенности после лягушки символ позитивистских 1860–х гг.
В своем списке содомитов в русской литературе Розанов помещает Чернышевского рядом с Толстым и Соловьевым. Собственно говоря, само включение в этот перечень Чернышевского означает, что Розанов считает его первым в ряду русских утопистов – антипрокреацианистов, число которых заметно возросло к рубежу веков[617]617
Розанов часто упоминает Чернышевского. У него, как и у Гиппиус, были очень противоречивые чувства по отношению к Чернышевскому и шестидесятникам. Пишет он о них главным образом уничижительно – по политическим и религиозным соображениям, – но тем не менее восхищается «новыми людьми». С одной стороны, он воспринимает Чернышевского как «гнойную муху», кусающую спину быка (Опавшие листья, 2: 455), с другой стороны – превозносит его как человека, полного энергии и нравственной решимости, которому государство должно было бы вверить бразды правления вместо менее способных и менее решимых государственных чиновников, назначаемых русскими царями. О 1860–х гг. и таланте Чернышевского см. колонку Розанова «В своем углу» в «Новом пути» (1903. № 2. С. 136–141 и № 3. С. 171–172). См. также: Розанов В. В. Уединенное // О себе и жизни своей. С. 50–52. Практическим примером восхищения Розанова 1860–ми гг. и эротическими треугольниками стала его женитьба на Аполлинарии Сусловой, любовнице Достоевского и ше– стидесятнице.
[Закрыть].
Итак, можем ли мы на основании теории бисексуальности и истории хирурга сказать что‑либо определенное о взглядах Розанова на однополое желание, кроме как отметить их восторженность и в то же время гомофобство? Мы с некоторой уверенностью можем утверждать, что к индивидуальным случаям гомосексуализма и лесбиянства он относится с сочувствием, иногда даже с благоговением. Вообще Розанов гораздо более открыто выражает сочувствие однополому влечению, чем Гиппиус или Белый, хотя в том поколении именно он был общепризнанным хранителем патриархального уклада. Мы также можем заключить, что он не представляет себе «третьего пути» для «третьего пола». Принадлежащие к нему мужчины, по мнению Розанова, подражают гетеросексуальной любви: анус становится субститутом вагины, желанного, но отсутствующего органа. В отличие от Фрейда, в основе теории психоанализа которого лежали мужские фантазии об отсутствии пениса у женщин, Розанов подчеркивает не символическое, а анатомическое отсутствие вагины у гомосексуалиста. Однако, как и Фрейд, в «Людях лунного света» он многократно упоминает кастрацию, используя как русский термин «оскопление» (напоминающий о секте скопцов), так и латинский «кастрация», совмещающий хирургический и умозрительный смыслы[618]618
Термин «оскопление» позволял Розанову рассматривать историю хирурга в контексте секты скопцов. Сектанты, как он полагал, кастрировали себя не по религиозным причинам, а потому что их пол был противен их природе: вместо гармонии анатомии и половых инстинктов (которая, согласно Розанову, присутствует в душе) они ощущали противоречие между телом и половой идентичностью.
[Закрыть].
Полагаю, что, несмотря на демонстративно фаллический аспект метафизики Розанова, он страдал инвертированным страхом кастрации. Я имею в виду своего рода «зависть к вагине», аналогичную фрейдистской зависти к пенису. В свете подобной интерпретации сексуальности Розанова (которая в диагностике Крафт – Эбинга, конечно, квалифицировалась бы как вырождение) становится понятным его сочувственный отзыв о хирурге – гинекологе, описывающем ощущения женщины при коитусе в поглощающих терминах кастрации: «В этот момент женщина есть одна лишь vulva, поглотившая всю личность» (Люди. С. 168). Конечно, это способ хирурга представить себе женскую сексуальность, с которой – я бы сказала – Розанов солидаризируется, несмотря на то (или, может быть, потому), что перед нами азбучный пример страха кастрации: он желает быть той женщиной, которая объемлет целое и кастрирует мужчину. Феминизируя сексуальность Розанова, я следую его собственному примеру: он многократно называет свою натуру «бабьей». «Я не “мужик”, а скорее девушка», – пишет он в личном письме в 1911 г.[619]619
Письмо В. А. Грифцову от 24 апреля 1911 г. Приводится в комментарии к: Гиппиус З. Н. Задумчивый странник (о В. В. Розанове) // В. В. Розанов: Pro et Contra. T. 1. C. 478. Сн. 31.
[Закрыть]
Я бы также предположила, что, когда Розанов называет хирурга урнингом и содомитом, эти слова имеют риторический смысл. По – видимому, гомосексуалист для Розанова, в конечном итоге, – риторический образ с неопределенной референтной функцией. Хотя тексты Розанова выступают за продолжение рода и патриархальность, они находятся в осязаемо фетишистских отношениях с языком, представленных в «Людях лунного света» гомосексуалистом. С прокреативной точки зрения Розанова, эротика гомосексуальности исходит из расточительного, избыточного излияния семени, которое, тем не менее, имеет риторическую функцию. Это такой же образ писательства, как троп крови в поэтике Блока, где метафора обезглавливания и окровавленной головы поэта на блюде освобождает лирического героя как от тела, так и от вампирического желания; это оживляющий троп поэзии. Но в отличие от лирического образа Блока, язык и нарратив Розанова крайне избыточны, причем их избыточность риторически вытесняет прокреативное целое.
В итоге Розанов, конечно, предпочитает гетеросексуальную любовь и биологическую семью. Выбор определяется его желанием того, что я называю репродуктивным бессмертием, – прямой противоположности соловьевского проекта обретения бессмертия, который мы рассмотрели в предыдущих главах. К аналогичному заключению пришел и известный марксистский критик А. Луначарский в сборнике «Литературный распад» (1908), сформулировав его в предсказуемо негативных тонах: мещанское желание «бессмертия» через «свиноподобное размножение»[620]620
Луначарский A. B. Тьма//Литературный распад: Критический сборник. СПб.: Зерно, 1908. С. 160.
[Закрыть]. Когда Розанов идеализирует латентного гомосексуалиста Крафт – Эбинга, он не случайно выбирает человека, который был не только отцом, но и гинекологом и получил (пусть на миг галлюцинации) женские детородные органы. Это дало ему возможность оказаться в зыбком пространстве между полами: полом, который восполняет целое, и полом, который рассеивает его, таким образом, включая автора в ряды тех, кто ставил деторождение под вопрос. В «Людях лунного света» Розанов помещает в подтекст троп гомосексуальности; в «Обонятельном и осязательном отношении евреев к крови» ею наделяется русский еврей и образ крови.
Розанов – «порнограф»
В приложении ко второму изданию «Людей лунного света» (1913) Розанов предлагает собственные истории болезни русских пациентов, в том числе якобы отредактированный дневник послушника – гомосексуалиста («Воспоминания одного послушника N – ского монастыря»), с которым был знаком о. Павел Флоренский, друг Розанова. В отличие от истории хирурга, в рассказе послушника Розанов не находит никаких искупляю– щих обстоятельств и представляет его как шокирующе наглядный пример сексуального вырождения. (Напомним читателю, что книга имеет подзаголовок «Метафизика христианства».) Испробовав секс с женщинами и монашескую жизнь как способы борьбы со своим извращенным желанием, послушник пытается избавиться от него при помощи исповедального дневника. Обсуждая этот случай, Розанов саркастически упоминает два излюбленных «лечения» Крафт – Эбинга от таких отклонений: подмену гомосексуального совокупления гетеросексуальным и гидротерапию, которую он называет «душевными ваннами» (Люди. С. 222). Его презрение к реакции современной психиатрии на девиантную сексуальность, как помнит читатель, разделял и Соловьев, заявлявший в «Смысле любви», что психиатры отправляют мужчин – фетишистов и содомитов в бордели и показывают им порнографические картинки с изображением обнаженных женщин[621]621
См. раздел «Фетишист?» главы второй.
[Закрыть].
Предлагая анализ этого случая дегенерации, Розанов играет с собственной репутацией порнографа[622]622
Г. С. Новополин в работе «Порнографический элемент в русской литературе» (СПб.: Стасюлевич, 1909) называет Розанова порнографическим писателем.
[Закрыть]. Тема однополового влечения, особенно связанного с педофилией, считалась непристойной; более того, литература по анатомии и сексуальным отклонениям для многих читателей рубежа веков была заменою порнографии[623]623
Михаил Членов, в 1909 г. проводивший исследование круга чтения студентов Московского университета, сообщает, что, хотя в чтении порнографических текстов призналась только треть из них, другие две трети читают популярные медицинские тексты как замену порнографии (Половая перепись московского студенчества и ее общественное значение. М., 1909. С. 49–52. Цит. по: Engelstein L. The Keys to Hapinness: Sex and the Search for Modernity in Fin de Siècle Russia. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1992. P. 373, n 23.).
[Закрыть]. Именно научные и квазимедицинские претензии «Людей лунного света», а также использование латыни для описания наиболее откровенных сексуальных подробностей не только сделали книгу образцом scientia sexualis, но и дали ей возможность пройти цензуру. Крафт – Эбинг тоже прибегал к этому приему. Вот извлечение из розановского описания с целым букетом тем, связанных с дегенерацией, и «порнографическими» деталями на латыни:
Находились <…> такие люди, которые брали meum phallum in orem, и я этого не устрашился [в примечаниях Розанов отмечает, что несколько примеров орального секса есть у Крафт– Эбинга]. Ужасно. <…> Я сознавал, что мне грозит казнь Содома. Но так страсти мои поднялись, что я не мог держаться. И чуть сам себя не лишил жизни. И эта страсть так развилась, что на женщин не восставала страсть, а на virum, и в каком же виде: проще сказать in phallum, или при воспоминании о нем. Я задался целью во что бы то ни стало, но освободиться от этого, и подумал, ради страха, в монастырь уйти. Нет, еще ожидает гибель! Приехал домой, о Господи, пощади, совершаю coit. cum animali в полном виде. <…> Этого мало: пытаюсь совершить, – хотя слава Богу не пришлось, а старания мои были, – ас. sodomie, над кем? – племянником, да и крестник он мне, которому было пять лет. Кто же я есть и что же мне делать? Это происходило за несколько недель, за 3 или за 4, до отъезда в монастырь в 1906 г. (Люди. С. 212–213).
Сколь бы шокирующей ни была откровенность исповеди послушника, это не самое интересное описание сексуальных подробностей у Розанова. Гораздо более впечатляюще и искусно выстроены его фетишистские виньетки, в которых он изображает женские и мужские интимные органы как бы отдельно от всего тела. В связи с этим возникает вопрос, используются ли в этих изображениях гениталий нарративные стратегии порнографии. Конечно, Розанов регулярно обнажает те части тела, которые обычно скрыты, особенно в приличном обществе, но занимается ли он перед этим их сокрытием, как делает порнограф? Розанов приписывает это действие похотливому обществу, сексуальную брезгливость которого он деконструирует. В связи с его репутацией порнографа возникает и другой вопрос: действительно ли обнажение им интимных органов сексуально возбуждающе? Сегодня мы бы ответили категорическим «нет», поскольку его дискурс имеет специфически символический характер. Розанов не изображает отношения между интимными органами и их обладателями, а рисует увеличенные картины половых органов, напоминающие примитивные фетиши плодородия – физиологические, но не порнографические.
Однако фетишистская программа Розанова не только была религиозной, но и провокативной, как в полемическом, так и в сексуальном смысле. Он связывает свой фетишизм с иудаизмом, с тем, что он считает еврейским фетишем крови, особенно в обрезании, и с другими фаллическими религиями, провозглашая их источниками своего религиозного тотемизма. Он обнажает гениталии, женские груди и беременные животы как объекты религиозного поклонения, которым он, как правило, приписывает дополнительный сексуальный смысл. Поразительным примером похотливого религиозного фетишизма Розанова может послужить следующий пассаж из «Опавших листьев»:
Растяжимая материя объемлет нерастяжимый предмет, как бы он [нерастяжимый предмет!] ни казался огромнее. Она – всегда «больше»… Удав толщиною в руку, ну самое большое в ногу у колена, поглощает козленка. На этом основаны многие странные явления. И аппетит у удавов и козы. – Да, немного больно, тесно, но – обошлось… Невероятно надеть на руку лайковую перчатку, как она лежит такая узенькая и «невинная» в коробке магазина. А одевается и образует крепкий обхват. Есть метафизическое тяготение мира к «крепкому обхвату». В «крепком обхвате» держит Бог мир… (Опавшие листья. 2:563–564).
В начале абзаца изображается растяжение вагины, эрекция пениса (хотя он и называется «нерастяжимым предметом») и совокупление, но без анатомической конкретики. Затем следует метафорическое изображение страха кастрации. Эти афористические образы Розанов обрамляет мимолетной отсылкой к ощущениям женщины от пенетрации («немного больно»), как бы присоединяясь к ним. Затем резкая перемена места – и мы в лавке модистки, читатель вовлекается в вуайеристское занятие – подглядывание за тем, как неизвестная женщина надевает традиционный объект фетишизма (декадент – читатель Крафт – Эбинга связывал это занятие со страхом кастрации). Из– за вуайеристского занавеса в магазине нас столь же неожиданно поднимают на метафизический уровень – на встречу с Богом, которого Розанов шокирующим образом наделяет расширяющейся вагиной, которая держит мир в «крепком обхвате». Это, конечно, ловкий прием, в котором Розанов соединяет секс, религию, повседневность и психологию вырождения в типично декадентскую смесь[624]624
Источником утверждения, что Бог имеет вагину, могло стать якобы имевшее место замечание Мережковского, о котором Розанов пишет Гиппиус в письме в 1908 г.: «Дм. Серг. как‑то сказал: “Да… Бог вышел из vulv’bi; Бог должен был выйти из vulv’bt – именно и только из нее”» (Распоясанные письма В. Розанова. С. 71).
[Закрыть].
В контексте истории венгерского хирурга, ощущавшего у себя женские половые органы, феминизацию Бога в этом пассаже можно считать симптоматичной для того явления, которое я назвала «завистью к вагине»: не только у женщин, но и у Бога она есть. Тем не менее Розанов похож и на перчаточного фетишиста, одержимого, как и хирург Крафт – Эбинга, страхом кастрации. Как бы мы ни интерпретировали взаимосвязь полового акта, баснословной vagina dentata, метафоры перчатки и Бога (в форме женских гениталий), в этом пассаже видна сосредоточенность Розанова на отношениях части и целого: виньетка иллюстрирует темы кастрации и фетишизма, а также соединения мужских и женских половых органов, которое восстанавливает целое при посредничестве Бога.
Что делает Розанова одним из центральных персонажей модернистского дискурса – это одновременное задействование и кажущаяся совместимость множества риторических приемов, в которых он был столь искусен. Что же касается более специфического вопроса эротического возбуждения, то пассаж, столь примечательный во многих других отношениях, неэротичен, поскольку слишком быстро переходит от одного виртуозного сексуального образа к другому, чтобы вызывать сексуальное возбуждение.
Фетишистское желание стоит и за словами Розанова о других признаках женской плодовитости: «Волновали и притягивали, скорее же очаровывали – груди и беременный живот. Я постоянно хотел видеть весь мир беременным», – пишет Розанов в другом месте «Опавших листьев» (2: 258)[625]625
В письме Гиппиус от 1908 г. он называет ее «милой Козочкой с безмолочным выменем» и спрашивает ее, как поживают ее «сосочки» и «грудки»: «Какая тоска, если их никто не ласкает!» (Распоясанные письма
В. В. Розанова. С. 70).
[Закрыть]. Вслед за этой фантазией он описывает разговор с сорокапятилетней женщиной, сидевшей рядом с ним в театре. В отличие от изображения Бога божественной вагиной или женской фантазии венгерского хирурга, разговор, происходящий на нашумевшей постановке Николаем Евреиновым скандальной пьесы Ф. Сологуба «Ночные пляски» (1911), имеет эротический заряд[626]626
Николай Евреинов, символист, был постановщиком злополучной «Саломеи» в 1908 г. и автором и редактором противоречивой книги «Нагота на сцене» (1912).
[Закрыть]. (Наиболее скандальным моментом пьесы критики сочли демонстрацию обнаженного женского тела, точнее, того, что в то время считалось таковым.) Во время антракта Розанов рассказал соседке, что его привлекают женские животы и груди, добавив, что «от “живота” не меньше идет идей, чем от головы». Словно чревовещатель, он наделяет живот беременной огромной творческой энергией и, таким образом, приписывает ему статус тотемного фетиша. Если рассмотреть этот фетиш с точки зрения психоанализа, а не его детородной природы, мы можем приписать ему функцию нетипичной фетишистской завесы того же рода, что и перчатка в предыдущем примере. Однако еще больше в этом пассаже поражает нагруженный непристойными коннотациями материнский эротизм, изобретательно преподнесенный как чревовещание. Очарованный «вечно бабьим» – если воспользоваться эпитетом Бердяева, – Розанов сделал беременность и материнство сексуальными, продвинувшись в этом восхищении областью материнства заметно дальше Толстого. Повернув наш интерпретаторский калейдоскоп еще раз, чтобы вписать Розанова в анналы психопатологии, мы можем сказать, что он страдал дегенеративным расстройством – желанием стать женщиной.
Картинная фигура Розанова, признающегося в своих интимных сексуальных фантазиях случайной женщине в театре, сдвигает традиционные рубежи, возможно, даже в большей степени, чем обнажение тела на сцене в «Ночных плясках» или даже в постановках уайльдовской «Саломеи» (если вспомнить femme fatale Блока). Рассказанная Розановым история нарушает границы сферы интимного – а он любил переступать эту демаркационную линию! Характерно розановским шепотом на всеобщее обозрение выставляется разговор, который обычно относится к сфере частной жизни. Мы оказываемся в «густейшем физиологическом варении» Розанова, как его называет Андрей Белый, и у читателя может появиться иллюзия, что он прикасается, пусть только на бумаге, к самому интимному, беременному женскому телу. Поделившись этой беседой с читателем, автор переходит – между незнакомыми людьми – в сферу публичного, которая исключает демонстрацию столь личных моментов.
Как и следовало ожидать, в частных письмах Розанов нарушает допустимые границы интимности. Например, в одном из компрометирующих посланий к Людмиле Вилькиной (жене Николая Минского) от 28 декабря 1906 г., которые он изо всех сил пытался получить обратно, он пишет: «Да сохранится свежей и милой твоя пизда, которую я столько мысленно ласкал (по крайней мере, не давай ее ласкать другому). А что, хочешь, ровно в 12 ч. ночи на Нов<ый> год я вспомню ее, черненчкую, влажную и душистую». Поражает в этом пассаже, что он не вспоминает интимные отношения между ними, а описывает свои умозрительные сексуальные фантазии о ней, как будто их отношения исключительно дискурсивны. В одном из предыдущих писем (15 мая 1902 г.) он подчеркивает столь же типично умозрительный невроз, ассоциируемый на рубеже веков с сексуальным желанием, и пишет, что хочет поговорить с ней о своем влечении к ней для того лишь, чтобы «пошевелить нервы, на те 2–3—5—8 дней». Еще более гипотетически его фантазии о форме и текстуре гениталий Татьяны и Натальи Гиппиус. Он пишет об этом в письме Гиппиус, в котором заявляет, что его не привлекает ни одна из ее сестер. В одном из предыдущих писем к ней он в подробностях описывает женские органы и различия между поцелуями в половые губы и губы на лице, вкрапляя соответствующие пассажи между своими соображениями о сочинениях Мережковского и его мыслях о Распятии[627]627
Распоясанные письма В. В. Розанова. С. 69–70.
[Закрыть].
Хотя эти примеры шокирующего сексуального дискурса Розанова различны, они объединены общим фетишистским мироощущением, которое различными способами сочетается с метафизическим видением и/или прокреативной, проприрод– ной идеологией. Фетишизм и слияние секса и религии – характерные признаки декадентства, как и умозрительная сексуальность, однако приписываемое ей Розановым «пятно материнства» – исключительно собственное изобретение писателя. Но в конечном итоге Розанов использует «порнографический элемент» в своих сочинениях как авторефлективный троп, вытесняющий как материнское, так и отцовское тело.