Текст книги "Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России"
Автор книги: Ольга Матич
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
* * *
Собственный образ Блока как утратившего мужскую силу вырожденца позволил ему избежать репродуктивной ответственности перед классом дворянства. Символические отношения с историческим прошлым дали ему возможность уйти от законов биологии как судьбы. Погружаясь в глубь истории, он дистанцировался от биологии, либо пребывая в эстетизированном прошлом Европы, либо воображая свое место в эсхатологическом будущем. Остается неясным, позволяло ли Блоку вытеснение его личной неврастении здоровым коллективным телом России надолго избавиться от солипсизма. Однако мы можем заключить, что история – особенно в апокалиптическом изводе – подавляла его страх вырождения.
Историософия у Блока, как и у Соловьева, получает женское обличье и оказывается антипрогрессивной. Феминизировав историю, декаданс зарыл артефакты культуры прошлого обратно в инертную землю кладбищ (именно так происходит с женским трупом как объектом искусства в «Леонардо да Винчи» Мережковского). Блоковская воительница, которая ведет его в бой в его евразийском апокалипсисе, трубит, возвещая конец истории, проливая кровь и уничтожая европейское прошлое, в том числе древние предметы искусства.
Одержимость поэта Клеопатрой, Саломеей и евразийской воительницей отражает его желание выйти за пределы лирического самовыражения, став гласом народа, и пролить кровь – кровь, из которой взойдет стихотворение. Вот почему эти женщины для него – медиаторы как лирического, так и эпического нарративов, а не просто объекты или субъекты противоречивой эротической страсти. В противоположность теории Фрейда кастрация, представленная в виде обезглавливания, освобождает поэтический голос Блока, а не заставляет его умолкнуть: отрубленная голова, традиционно символизирующая отсеченный фаллос, не ведет к поэтической импотенции. Напротив, фрагментация тела порождает поэзию! Раннемодернистские метафоры утраты мужской силы и крови – вытесненные или явные – служат для расщепления поэтического голоса: часть обретает собственную жизнь и не стремится к утраченному целому. Это и открывает самые разнообразные перспективы: фетишизм, некрофильскую любовь к прошлому, преодоление границ поэтического «я» и миф о варварской Евразии – сфинксе, – посредством которых Блок помещал себя в историю. Расширение лирического «я» до коллективного «мы» в евразийских стихотворениях позволяло ему преодолеть мужскую неполноценность, соединившись со своей апокалиптической женой в битве против цивилизованной Европы. Дальнейшее освобождение пришло к нему с революцией, которую в загадочной статье «Катилина» он связывает с самооскоплением. Кастрация римского мятежника, по Блоку, превратила его в революционера. Из этого следует, что он видел в оскоплении экстатическую силу – того же порядка, что и мистическая сила, приписываемая секте скопцов[379]379
О «Катилине» и революции как кастрации в позднем творчестве Блока см.: Эткинд А. М. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М.: ИЦ – Гарант, 1996. С. 59—139.
[Закрыть].
И наконец, роковая женщина Блока воплощает в себе его фетишистское отношение к языку. Она – олицетворение поэзии. Представляя Саломею медиатором поэтического освобождения, он вносит прозрачные покровы – обязательный атрибут Саломеи – в образ своей femme fatale. Подобно Малларме, Блок связывает обезглавливающую царевну с метафорой и языком поэзии, называет стихотворение «покрывалом, растянутым на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звезды. Из‑за них существует стихотворение»[380]380
Блок A. A. Записные книжки. С. 84.
[Закрыть]. Таким образом, мы можем сделать вывод, что блоковская Незнакомка – женщина под покрывалом или вуалью – представляет собой сферу языка, открывшую ему символическое окно в поэзию. Эротическое тело – которое неподвластно кастрации – и творчество стали единым целым.
Глава 5. По ту сторону гендера
Случай Зинаиды Гиппиус
Зинаида Гиппиус (1869–1945) познакомилась с Дмитрием Мережковским (1865–1941) в 1888 г. в кавказском курортном городе Боржоми. Капризная провинциальная восемнадцатилетняя барышня, окруженная местными воздыхателями, сначала, казалось, не обращала внимания на ухаживания Мережковского. Их встречи выглядели скорее поединками. Много лет спустя она писала, что ее не привлекал петербургский писатель и раздражало, что тот считает ее необразованной. 11 июля на танцах Гиппиус и Мережковский решили пожениться, но не потому, что один из них сделал другому предложение. «Тут не было ни “предложения”, ни “объяснения”, – пишет Гиппиус, – мы, и главное, оба вдруг стали разговаривать так, как будто давно уже было решено, что мы женимся» и «как будто ничего неожиданного и не случилось»[381]381
Гиппиус – Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. P.: YMCA– Press, 1951. Р. 25. Далее ссылки приводятся прямо в тексте.
[Закрыть]. За решением не последовало объявления о свадьбе.
Венчание Гиппиус и Мережковского состоялось в Тифлисе 8 января 1889 г. У них были расхождения по многим вопросам, но оба презирали традиционные фату, белое платье и свадебное застолье. Хотя они стремились свести обряд к минимуму, избежать свадебных венцов им не удалось; позднее Гиппиус жаловалась, что их нельзя просто надеть, как шляпу. Вместо белого платья и фаты невеста была в темно – сером костюме и шляпе того же цвета. Жениха попросили снять в церкви шинель, потому что это не принято на венчании. Не было ни дьякона, ни хора. После церемонии молодожены вернулись домой к Гиппиус на рядовой завтрак в обществе ближайших родственников и нескольких гостей. Когда гости ушли, день продолжался как обычно: «Мы с Д. С. [Дмитрием Сергеевичем] продолжали читать в моей комнате вчерашнюю книгу <…>. Д. С. ушел к себе в гостиницу довольно рано, а я легла спать и забыла, что замужем» (Гиппиус – Мережковская. С. 34).
Это единственное имеющееся в нашем распоряжении описание свадьбы Гиппиус сделано спустя пятьдесят четыре года после самого события. Отрывок взят из ее неоконченной биографии Мережковского «Он и мы», начатой в Париже в 1943 г. и опубликованной после смерти автора под заглавием «Дмитрий Мережковский» (1951). Подобно большинству символистских биографий, в книге представлена мифологизированная версия жизни Мережковских. Основным предметом данной главы является не Мережковский, а сама Гиппиус, ее взгляды на пол, брак и жизнетворчество, ее авторепрезентация. Ключ к моему исследованию Гиппиус – не ее поэзия, а дневники, биографическая и эпистолярная проза. Я обращаюсь к ним как к документам, которые в равной мере скрывают и проливают свет на ее загадочный пол в нетрадиционном браке и столь же нетрадиционных романах, в основе которых лежал соловьевский идеал эротического воздержания. Полагаю, в этих документах можно увидеть хронику соловьевского проекта Гиппиус по преображению тела посредством эротического слияния с Богом в божественной любви.
Неопределенная половая идентичность Гиппиус и нетрадиционный брак – основа эротической утопии Мережковских. Прожив вместе пятьдесят два года и не расставаясь больше, чем на несколько дней, – в биографии мужа она утверждает, что они вообще не расставались, – Мережковские создали самое знаменитое духовное супружество рубежа веков, посвященное «общему делу». Воздержание было не единственным нетрадиционным аспектом их брака. Оно сочеталось с коллективностью в любви – противоположной воздержанию, по крайней мере, на первый взгляд, – которая сначала принимала формы многочисленных любовных треугольников (очевидно, тоже обходившихся без соития). Позднее, когда Мережковские начали пропагандировать свое апокалиптическое видение христианства, духовная «троебрачность» (как Гиппиус называла идеологический ménage à trois) стала основой их коллективного эротического идеала.
Мережковские принадлежали к переходному поколению, идеологией которого была смесь народничества, декадентства и религиозного утопизма, отличавшаяся эклектизмом. Из разнообразных культурных и исторических источников они слепили жизненную практику, целью которой было запечатлеть тело Христово на скрижалях новой церкви, стремившейся преобразовать индивидуальное и коллективное тело общества. За метафорическим фасадом проекта стояло «девиантное» тело самой Гиппиус: его неопределенный биологический пол и гендер.
Брак Гиппиус и «Что делать?»
Свадьба Гиппиус в ее собственном описании кардинально отличается от свадьбы Александра Блока в воспоминаниях его друзей и близких. Она была демонстративно нетрадиционной и неромантической, как и ухаживания. Хотя отчасти это может быть отнесено на счет персональных предпочтений, идеологический и культурный подтексты двух бракосочетаний были принципиально различны. Если свадьба Блока была грандиозным смешением апокалиптических, дворянских и народных элементов, то Мережковские ориентировались на радикальные традиции 1860–х, отвергавшие церемонии и внешнюю атрибутику. Однако было и нечто общее между этими двумя свадьбами – это отказ от детородных перспектив венчальной символики. Как будто в доказательство этой мысли Гиппиус противопоставляет собственное венчание образцовой церемонии из классической литературы, прославляющей прокреативный брак – свадьбе Кити и Левина в «Анне Карениной». Принимая взгляды Толстого на брак за точку отсчета для себя, Гиппиус, возможно, подразумевает и аллюзию на поздние его сочинения, в которых, как мы знаем, проповедовалась радикально антипрокреативная позиция.
Но самая неожиданная параллель – это скрытый подтекст из «Что делать?», особенно удивительный, т. к. в 1890–е гг. как Гиппиус, так и ее муж были последовательными оппонентами поколения Чернышевского. В биографии Мережковского Гиппиус саркастически отзывается о «Что делать?», хотя объектом ее насмешек является художественные достоинства романа, а не его идеи. В письме к Акиму Волынскому в 1895 г. она его просит принести роман Чернышевского: «Будем читать и думать о своем», – пишет Гиппиус[382]382
Письма З. Н. Гиппиус к А. Л. Волынскому. Публ. А. Л. Евстигнеевой и Н. К. Пушкаревой. // Минувшее, 12, 1993. С. 289.
[Закрыть]. Она сочувственно высказывается о русских радикальных народниках в мемуарах «Живые лица» (1925), где изображает литературных критиков В. Г. Белинского, Н. Г. Чернышевского и Д. Писарева, а также тургеневского Базарова истинными рыцарями и сильными духом людьми: «Лишь тонкая пленка бессознания отделяла их от подлинной религиозности. Поэтому и были они, в большинстве случаев, “носителями высокой морали” <…>. Поэтому и могли в то время появляться люди крепости душевной изумительной (Чернышевский), способные на подвиг и жертву»[383]383
Благоухание седин // Гиппиус З. Н. Стихотворения. Живые лица. Под ред. H. A. Богомолова. М.: Художественная литература, 1991. С. 396.
[Закрыть]. Этот пассаж предваряется замечанием, что в действительности все они были романтиками– идеалистами, лишь называвшими себя материалистами[384]384
Там же. С. 395.
[Закрыть].
Гиппиус выражала восхищение людьми 1860–х только значительно позднее, но не в 1890–х или начале 1900–х гг., когда она и ее ровесники были в состоянии конфликта с интеллигенцией предыдущего поколения. Смена вех произошла в русле идеологии разрыва, а не культурной преемственности. Тем не менее родство Мережковского с 1860–ми ощущалось младшим символистом Вячеславом Ивановым, который заявил, что Мережковский принадлежит к презренной утилитарной литературной традиции XIX века. «Доселе еще жива <…> ересь общественного утилитаризма, нашедшая своего последнего <…> поборника на Руси в лице Д. С. Мережковского», – пишет Иванов, обвиняя Мережковского, что тот вливает новое вино в старые мехи времен Белинского и радикализма 1860–х гг[385]385
Иванов В. И. Искусство и символизм // Иванов В. И. Собрание сочинений. Brussels: Foyer Oriental Chrétien, 1971–1987. T. 2. С. 614.
[Закрыть]. Николай Бердяев тоже видел это родство, но отметил и стремление Мережковского избавиться от более раннего слоя своей культурной идентичности. Он утверждает, что Мережковский в действительности хотел быть Чернышевским, но в религиозном ключе[386]386
Бердяев H. A. Новое христианство // Русская мысль (июль 1916). С. 66.
[Закрыть]. Не называя Чернышевского, Василий Розанов пишет, что, несмотря на религиозное мышление Мережковского, он «в высшей степени утилитарный человек, старающийся быть всем нужным, для всех полезным. <…> И словом, по “сознанию человеческого долга”, он есть уже Водовозов, а не “Мережковский”. <…> Водовозов есть его великое нравственное оправдание»[387]387
Розанов В. В. И шутя и серьезно // О писательстве и писателях. Под ред. А. Н. Николюкина. М.: Республика, 1995. С. 500.
[Закрыть]. Василий Водовозов, журналист радикального толка, принадлежал к одному с Мережковским поколению и был сыном Елизаветы Водовозовой, активистки 1860–х, для которой роман «Что делать?» был руководством к просвещенной жизни.
Хотя Гиппиус и отрицательно отзывалась о «Что делать?», ее описание своей замужней жизни поразительно напоминает отношения героев Чернышевского, Веры Павловны и Дмитрия Сергеевича Лопухова. Пусть для Гиппиус, в отличие от героини Чернышевского, замужество не означало избавления от гнета семьи, но для нее, как и для Веры Павловны, это было движение вверх как в интеллектуальном, так и в социальном плане. Поразительно, но Дмитрий Сергеевич Мережковский по имени и отчеству был тезкой Лопухова – наставника и мужа Веры Павловны, спасшего молодую женщину от нежеланного брака по расчету. Общность имени, конечно, просто совпадение, но, как мы знаем, символический и интертекстуальный смысл имен был очень важен в символистском дискурсе, так что Гиппиус, возможно, тогда же совпадение и заметила. Мережковский, как и Лопухов, в начале их отношений был для молодой женщины наставником, он приобщал ее кругу «новых» идей европейского и русского fin de siècle. Молодая пара фактически воспроизвела шестидесятническую версию мифа о Пигмалионе, ставшего столь важной метафорой для культуры символистов[388]388
См.: Masing‑Delic I. Creating the Living Work of Art: the Symbolist Pygmalion and His Antecedents 11 Creating Life: The Aesthetic Utopia of Russian Modernism. Ed. I. Paperno and J. D. Grossman. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1994. P. 51–82.
[Закрыть].
Из того, что Гиппиус пишет о периоде ухаживаний и о свадьбе, видно, что их отношения с Мережковским были основаны не на сексуальном влечении. И так было и впоследствии. Скорее это было интеллектуальное влечение, которое со временем выросло в идеологическое партнерство, посвященное социорелигиозному делу. Их совместная жизнь была необычной и не соответствовала канонам: они жили в целомудренном братском союзе, напоминавшем радикальный институт фиктивного брака, практиковавшийся в 1860–е и 1870–е гг[389]389
Подобно Мережковским, Николай Бердяев, по – видимому, жил со своей женой, Лидией Трушевой, в девственном браке. Это был целомудренный духовный союз, не связанный с традиционной семейной жизнью. В течение сорока лет с ними жила сестра Лидии, Евгения, все трое таким образом представляли собой платонический ménage à trois. Евгения Юди– фовна, возможно, была философу ближе жены. У сестер Трушевых – натур артистических с радикальными политическим воззрениями – все было общее, в том числе тюрьма и любовь к молодому философу. Бердяев жил своими идеями, которые Евгения и Лидия тоже разделяли (См.: Lowrie D. A Rebellious Prophet: A Life of Nicolai Berdyaev. New York: Harper, 1960).
[Закрыть]. В основе последнего лежал обет воздержания, нарушение которого в моральном кодексе «новых людей» считалось недопустимым [390]390
О фиктивном браке см.: Paperno I. Chernyshevsky and the Age of Realism: A study in the Semiotics of Behavior. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1988. P. 24–26, 29–36, 133–141 (по – русски: Паперно И. Семиотика поведения: Николай Чернышевский – человек эпохи реализма. М.: НЛО, 1996).
[Закрыть]. Таким образом, целомудрие, неотъемлемая составляющая некоторых форм куртуазной любви, накладывалось на брак – институт, традиционно считавшийся несовместимым с романтическим куртуазным идеалом. Конечно, подобная практика в 1860–е гг. была следствием изначальной причины фиктивного брака: как и в случае Веры Павловны, прогрессивный молодой человек женился на девушке, чтобы освободить ее от тирании родителей и бремени ожиданий общества, а не из чистой любви. И все же присутствует что‑то откровенно куртуазное в поведении Лопухова по отношению к молодой жене, с которой у него до последнего года брака не было супружеских отношений. Об их воздержании в браке мы узнаем от хозяйки, которая подглядывает за ними в одну из многочисленных трансгрессивных замочных скважин, в изобилии представленных в романе[391]391
О трансгрессивном видении в «Что делать?» см.: Matich О. Cemyäevskij’s What Is to Be Done? Transgressive Vision and Narrative Omniscience 11 International Journal of Slavic Linguistics and Poetics 44/45 (2005).
[Закрыть]. Читатель узнает, что они никогда не видят друг друга обнаженными, из сцены, в которой хозяйка наблюдает, как Лопухов одевается, прежде чем открыть дверь неожиданно постучавшейся жене.
Конечно, подобных свидетельств о браке Мережковских не существует, хотя девственность Гиппиус считалась общеизвестным фактом. По словам Сергея Маковского, редактора «Аполлона», молодая жена несколько лет носила и соответствующую прическу: заплетала волосы в одну косу – знак их «белого» брака[392]392
Маковский С. К. На Парнасе «Серебряного века». Мюнхен: Изд. центр объединения политэмигрантов из СССР, 1962. С. 89.
[Закрыть]. Девический белый был ее любимым цветом, ее знаменитые белые платья символизировали ее целомудрие.
Зинаида Гиппиус. 1901. Фотография Отто Ренара
Намеренно или нет, но в биографии Мережковского Гиппиус воспроизводит некоторые детали брака Веры Павловны и Лопухова. У Чернышевского герой и героиня, впервые обсудив будущую совместную жизнь, пожимают друг другу руки и расстаются как ни в чем не бывало. После помолвки Вера Павловна говорит Лопухову, что ей кажется, что они уже давно женаты. После свадьбы Вера Павловна возвращается домой к родителям без мужа. Конечно, она действует исходя из прагматических соображений; ибо скрывает свой брак от родителей. Однако обе пары демонстрируют поразительное равнодушие к переменам в собственной жизни, а также антибуржуазное презрение к свадебному ритуалу. И, что самое важное, их равнодушие было проявлением того неочевидного факта, что целью их свадьбы была совсем не сексуальная инициация: напротив, оно отражало асексуальный характер их будущих брачных отношений.
Дмитрии Мережковский. Музей А. Блока в Солнечногорске
В «Что делать?», конечно, нет никакого свадебного путешествия. У Гиппиус и Мережковского не было выбора, им пришлось отправиться по Военно – Грузинской дороге, локусу – архетипу русского романтизма. А как еще могли они попасть с Кавказа обратно в Петербург? Продолжая в духе Чернышевского развенчивать традиционные свадебные обычаи, Гиппиус описывает их медовый месяц – путь по знаменитому Кавказскому хребту – так же неромантично, как свадьбу. Их путешествие является инверсией типичной для романтизма поездки на Кавказ, т. к. это дорога назад, в столицу империи. И как, изображая свою свадьбу, она обращалась к Толстому, так для создания контрастного фона к медовому месяцу – к Лермонтову: в первую очередь, к первой главе «Героя нашего времени», «Бэле», – романтической новелле, обрамлением к которой служит поездка рассказчика по той же дороге. Гиппиус отсылает к лермонтовским романтическим описаниям кавказской природы и заявляет, что не может воздать ей должное, т. к. не обладает необходимыми литературными талантами. Обрамлением для их нарочито неромантического путешествия становится лермонтовская история любви дикарки и байронического героя. Отвергая таким образом романтические каноны, связанные с путешествием и свадьбой, Гиппиус подводит читателя к неромантическому характеру своего брака и сопоставлению его с браком Лопухова из резко антибуржуазного романа Чернышевского.
Уже устройство первой квартиры Мережковских в Петербурге (которое Гиппиус описывает с тщательностью Чернышевского) напоминает квартиру Лопуховых. Подобно повествователю «Что делать?», Гиппиус подчеркивает, что у них были отдельные спальни, а между ними – общая столовая. Организация домашнего пространства становится у нее ключевым моментом в обустройстве своей замужней жизни. Как Вера Павловна до нее и английская писательница Вирджиния Вульф после, Гиппиус считала, что очень важно иметь «собственную комнату» – как символ своего интеллектуального равенства знаменитому мужу[393]393
Почти за семьдесят лет до «Собственной комнаты» (1929) Вирджинии Вульф Чернышевский в «Что делать?» размышляет на тему «особой комнаты» и отсутствия у женщин частного пространства, он, однако, полагает, что отдельная комната – право всех женщин, не только писательниц, как в эссе Вульф. (Хотя фраза «особая комната» принадлежит
Лопухову, Вера Павловна первая думает о ней.) Взгляды Вульф на секс и его роль в браке имеют много общего со взглядами Гиппиус, старшей современницы английской писательницы. Сопоставление Блумсберийской группы и экспериментальных сексуальных практик русского символизма ждет своего автора.
[Закрыть]. Также она особо подчеркивает пространственную расчлененность частной жизни женщины, различающей те сферы, которые она делит с мужем, и те, которые она оставляет только для себя. Частное предназначено для интеллектуальной деятельности и интимных отношений. В традиционных дворянских или буржуазных домах частное пространство женщины состояло из детских и будуаров, где хозяйка дома принимала родственников, подруг и любовников. Однако у Веры Павловны и Гиппиус собственные комнаты предназначались для интеллектуальных занятий, а не тайных свиданий, несмотря на слухи о безумных ночах, которые Гиппиус проводила со своими поклонниками. Впрочем, и в этом отношении ее можно сравнить с нигилистками, слухи о распутстве которых в большинстве случаев были плодом фантазии публики, распаленной идеологией эмансипации, а не их
Зинаида Гиппиус в 1890–е годы (ГЛМ)
реальным поведением. Хотя организация домашней жизни, предложенная Чернышевским и Гиппиус, расширяет границы частной жизни женщины, в ней можно увидеть и побочный продукт их отношения к браку.
Таким образом, брак Гиппиус напоминает семейную жизнь в «Что делать?», где на первом месте стоят идеологическая совместимость и равенство полов. Как и «новые люди» Чернышевского, Гиппиус считала свой интеллектуальный союз с Мережковским выше брака, основанного на страстной любви и продолжении рода. По Гиппиус, подобная связь имеет более глубокий духовный смысл и больший потенциал для преображения общества (Гиппиус – Мережковская. С. 115). Самый загадочный аспект ее амбициозного проекта – несовместимость его элементов. Если рассмотреть брак Мережковских как культурный палимпсест, его нижний, стершийся слой напоминает фиктивный брак, появившийся в 1850–е и 1860–е гг. и кодифицированный в романе Чернышевского. На этот слой накладывается эротический мистицизм Соловьева, имевший также огромное влияние на молодых Блока и Белого. Однако у всех троих соловьевское учение об эросе было опосредовано страхом вырождения. В случае Гиппиус Крафт – Эбинг наверняка отметил бы явно выраженные проявления дегенерации.
Декадентская Клеопатра, или Денди в женском обличье
Духовный брак Гиппиус коренным образом противоречил ее имиджу декадентской femme fatale. Этот аспект ее поведения наиболее ярко отражал декадентские корни ее образа, шедшие не из «природной» цельности, а из фетишистского мироощущения, отдававшего предпочтение части над целым. Вместо единого образа у нее – нечто подобное эклектическому коллажу из, казалось бы, несовместимых фрагментов, декадентская личность, состоящая из противоречивых элементов. Гиппиус, возможно, больше, чем кто‑либо из ее русских современников– писателей, приблизилась к идеалу декадентской личности, особенно в сфере пола. Литературный источник образа роковой женщины, который она строила по образцу символической фигуры властительной Клеопатры, типично декадентский. Русский литературный прототип здесь – пушкинская Клеопатра из «Египетских ночей», предлагающая ночь любви в обмен на жизнь мужчины[394]394
См.: Matich О. Dialectics of Cultural Return: Zinaida Gippius’ Personal Myth 11 Cultural Mythologies of Russian Modernism: From the Golden Age to the Silver Age, ed. B. Gasparov, R. P. Hughes, and I. Paperno (Berkeley: University of California Press, 1992). P. 57–60.
[Закрыть]. Ее образ прославлен поэтами – символистами: Константином Бальмонтом, Валерием Брюсовым и Александром Блоком[395]395
Тема Клеопатры была популярна в России на рубеже веков. В 1895 г. А. Н. Емельянов – Коханский выпустил сборник декадентских стихотворений, озаглавленный «Обнаженные нервы», который он посвятил «самому себе» и «египетской царице Клеопатре». Соратник Брюсова в 1890–е гг., он был первым поэтом, назвавшим себя декадентом. В 1897 г. он опубликовал роман «Клеопатра». Михаил Кузмин работал над оперой «Клеопатра» (или «Гармахис и Клеопатра»), которую он так и не окончил. Трудно вообразить (псевдо)исторический дискурс и без исторических сюжетов. В «Александрийских песнях» Кузмин не только предельно минимизировал их количество, но, как кажется на первый взгляд, прошел мимо Клеопатры. И это при том, что параллельно «Александрийским песням», в 1905 г., он работал над оперой «Гармахис» (в дневнике 1905 г. и в письмах Г. В. Чичерину она фигурирует и под другими заглавиями – «Гармахис и Клеопатра» и «Клеопатра»), по роману «Клеопатра» Генри Райдера Хаггарда. Круг, сформировавшийся вокруг дягилевского «Мира искусства», был очарован Древним Египтом, как впоследствии художники и хореографы. Александр Бенуа называл Клеопатру «самой красивой женщиной древности» (Spencer Ch. Leon Bakst [London: Academy Publishers, 1973], P. 59). Балет «Une Nuit de Cléopatre» был наиболее успешной постановкой первого парижского сезона (1909) дягилевского балета. Брюсов развернул стихотворение Пушкина о Клеопатре из «Египетских ночей» в длинную поэму, тоже озаглавленную «Египетские ночи». Брюсов, Бальмонт и Блок написали по собственному стихотворению о Клеопатре. Блок ассоциировал ее изображение с темным женским духом русского символизма (см. главу 4).
[Закрыть]. Особенно удачным прототипом для Гиппиус пушкинскую Клеопатру делает ее стремление не просто к женской власти, но к трансцендентной любви: это стремление как бы предвосхищает желание «того, чего нет на свете», сопровождавшее Гиппиус всю жизнь. Впервые она сформулировала это желание в «Песне» (1893), самом известном своем стихотворении, открывающем первую книгу ее стихов; именно его Блок положил в основу своего видения Клеопатры в итальянских путевых заметках[396]396
См. главу 3.
[Закрыть].
Одним из атрибутов имиджа Гиппиус – Клеопатры была диадема, модный аксессуар на рубеже веков: «Зиночка была опять в белом и с диадемой на голове, причем на лоб приходится бриллиант», – пишет в своем дневнике Брюсов[397]397
Брюсов В. Я. Дневники 1891–1910. М.: Сабашников, 1927. С. 117.
[Закрыть]. Примеривая на себя образы Клеопатры Пушкина и одновременно хозяйки салона из его неоконченных светских повестей, Гиппиус любила принимать гостей полулежа на кушетке. Брюсов якобы добыл
Лев Бакст. Портрет Зинаиды Гиппиус (1906). Государственная Третьяковская галерея
для нее специальную кушетку, когда в 1901 г. Мережковские приехали в Москву[398]398
Там же.
[Закрыть].
Во внешности Гиппиус сквозила и любовь к экспериментам с гендером. Подобно своей подруге Поликсене Соловьевой или Жорж Санд, она любила надевать мужскую одежду. Ее тяга к мужскому облику также включала в себя лирического героя– мужчину и мужские псевдонимы. За крайне редкими исключениями лирическое «я» ее поэзии мужское (в тех случаях, когда
Зинаида Гиппиус в 1890–е годы (ГЛМ)
русская грамматика различает род, т. е. в прошедшем времени и личных местоимениях). Стремясь окончательно запутать вопрос своего пола, Гиппиус в стихах говорила мужским голосом или гендерно – неопределенным, но подписывала их женским именем. Как критик она фигурировала под мужскими псевдонимами, самый известный из которых – Антон Крайний[399]399
Ср. другие псевдонимы Гиппиус: Роман Аренский, В. Витовт, товарищ Герман, Л. Денисов, Антон Кирша, Лев Пущин.
[Закрыть].
На ее знаменитом портрете Льва Бакста (1906) изображена высокая фигура в костюме денди, откинувшаяся на стуле в отчетливо мужской позе: длинные ноги изящно скрещены, руки в карманах, в узких брюках до колена[400]400
Портрет выставлялся в Париже и Лондоне и на выставке женского портрета, проводившейся в Петербурге в 1910 г. «Аполлоном». Портрет был заказан издателем символистского журнала «Золотое руно» Николаем Рябушинским.
[Закрыть]. Знакома ей была и юбка– брюки. (В 1897 г. она писала своей подруге Зинаиде Венгеровой, что носит штанишки и матросскую блузу на даче и что дамы и деревенские привыкли к этому.)[401]401
Письмо Гиппиус Зинаиде Венгеровой, 1897 г., без даты. ИРЛИ. Ф. 39. Оп. 2. Ед. хр. 542.
[Закрыть] Лицо на портрете – подобающе бледное в обрамлении густых рыжих волос и тонкого белого жабо;
Лев Бакст. Портрет Зинаиды Гиппиус (1900)
чувственный рот складывается в ироническую усмешку, а томные глаза бросают вызов зрителю, пренебрежительно избегая его любопытного взгляда. В этом образе сквозит денди в духе Уайльда, аристократический трансвестит рубежа веков, ниспровергающий бинарную систему пола. Согласно Бодлеру, денди – представитель мужского пола высшего порядка, ибо он является плодом артистического самоконструирования.
Более ранний портрет Гиппиус, также написанный Бакстом и помещенный в приложении к журналу «Мир искусства» в 1900 г. (№ 17–18), рисует похожий образвдухе денди. Хотя она изображена только до талии, но одета в похожий костюм, а ее соблазняющий взгляд и здесь бросает вызов зрителю.
Гиппиус курила ароматизированные папиросы через мундштук. На рубеже веков женское курение было символом маскулинности и знаком лесбийской сексуальности. «Пристрастие
Зинаида Гиппиус. Рисунок карандашом неизвестного художника. JIM
к мужской одежде» и «любовь к курению» были характерными чертами женщин с инвертированным полом, писал в 1895 г. Хэвлок Эллис[402]402
Ellis H. Sexual Inversion in Women // Alienist and Neurologist 18. № 2 (1895). P. 152–154.
[Закрыть]. На неопубликованном анонимном карандашном рисунке, изображающем Гиппиус в профиль, читающей, видна пепельница с папиросой. На карикатуре Митрича (Дмитрия Тогольского) 1907 г. ее истощенная фигура представлена в профиль, облаченной в узкое белое платье с модным шлейфом, образующим расходящийся веером подол, в кармане пачка папирос. В зубах – фаллическая папироса, в одной руке она держит лорнет – аналог монокля для женщин – денди. С другой руки, как кулон в стиле art nouveau, свисает зловещий паук, ловящий свои жертвы в липкую паутину – характерный атрибут femme fatale. По сравнению с огромной прической лицо кажется крошечным. Она отбрасывает маленькую черную тень. Иными словами, она фаллична – как фетиш, – но не мужественна. Ее фаллический образ подчеркивается изображением в профиль, которое, согласно Павлу Флоренскому, означает власть, в отличие от изображения в фас[403]403
Флоренский П. А. Анализ пространственности и времени в художественно – изобразительных произведениях. М.: Издательская группа «Прогресс», 1993. С. 146–171.
[Закрыть].
Зинаида Гипиус (как бы в бреду): —Прежде мы писали лучше. Когда «прежде·? Кто «мы·? (Kpyгом молчание и пугливое недоумение).
Карикатура Митрнча. Зинаида Гиппиус. Карикатура Митрича. 1907. ГЛМ
Современники Гиппиус часто подчеркивали ее внешность андрогина. Сергей Маковский представляет ее плоскогрудой и узкобедрой и сравнивает ее с андрогином с полотна ренессансного художника Содомы, эпигона Леонардо да Винчи и мастера этой темы. Маковский особо выделяет ее зеленые русалочьи глаза, двусмысленную улыбку Джоконды, ярко – алый рот (ассоциировавшийся с жаждой крови, одолевающей фаллическую женщину) и его змеиное жало – намек на ее ядовитый язык[404]404
Маковский С. К. На Парнасе. С. 89.
[Закрыть]. Андрей Белый, рисуя словесный портрет Гиппиус, изображает как ее двусмысленную половую идентичность, так и сходство с Клеопатрой:
З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов «пленительницы» (перо – Обри Бёрдсли); ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое‑то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы <…>; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подвеске; с безгру– дой груди тарахтел черный крест; и ударила блесками пряжка ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану.
Сатана же, Валерий Брюсов, всей позой рисунка, написанного Фелисьеном Ропсом, ей как бы выразил, что – ею пленился он[405]405
Белый А. Начало века. Под ред. A. B. Лаврова. М.: Художественная литература, 1990. С. 194.
[Закрыть].
Портрет Гиппиус, позволяющий судить о Белом не меньше, чем о Гиппиус, имеет определенное сходство с более ранним по времени описанием Соловьева. Фрагментированные и гротескные изображения подчеркивают типично декадентские черты. Возможно, самая поразительная черта, объединяющая эти два портрета, – акцент на вампирическом, жаждущем крови рте, делающем Гиппиус похожей на женщину «вамп» («пятя пламень губы»); красный цвет используется для описания как пламени ее губ, так и волос «до пят». Мертвенность образа усиливается сравнением с осой в человеческий рост, жало которой может быть уподоблено змеиному. Поэзии Гиппиус не чуждо самоописание в образе змеи, одного из тропов фаллической женщины fin de siècle, особенно Клеопатры[406]406
См. «Мережи» (1902) и «Страны уныния» (1902) в: Собрание стихов: 1893–1903; «Святое» (1905), «Она» («В своей бессовестной и жалкой низости», 1905) и «Боль» (1906) в: Собрание стихов: Книга вторая. 1903–1909.
[Закрыть]. Белый, как и Брюсов, не забывает и фетишистский камень в духе Клеопатры, украшавший ее лоб – лишь одну из множества отражающих поверхностей, блиставших на ее замысловатом одеянии и, таким образом, замещавших ее тело. Вводя элемент искажения, он сравнивает драгоценный камень с глазом, составляющим пару (в духе Пикассо) к ее собственному зеленому глазу, гротескно увеличенному лорнетом. В начале словесного портрета упоминается Обри Бёрдсли, иллюстратор «Саломеи» Уайльда, обыгрывающий половые различия; полагаю, что его иллюстрации и были для Белого прототипом изображения Гиппиус. Завершается описание ссылкой на бельгийского декадента Ponca, известного образами распутных женщин. Обращение к Бёрдсли, одному из создателей современного гомосексуального визуального дискурса, подчеркивает неопределенность пола истощенного тела Гиппиус и латентное гомосексуальное влечение наблюдателя: отсутствие груди и бедер, традиционных признаков женского пола, возбуждает зрителей – мужчин, которые ищут в ней фетиш – субститут, а не образ женской природы.
Гиппиус стали изображать своего рода андрогинной Клеопатрой в начале 1900–х гг., после того, как поколение символистов добилось победы, пусть не окончательной и полной, над отцами – позитивистами в культурных войнах эпохи. Я уже высказывала предположение, что в 1890–е гг. – десятилетие, еще прочно связанное с культурой радикального народничества, – Гиппиус выстраивала свою личность по модели 1860–х и 1870–х гг. Но в сфере триангуляции желания любовных треугольников (для Гиппиус это было способом реализации и распространения своей власти над другими) она напоминает образ знаменитой роковой женщины Достоевского, Настасьи Филипповны из «Идиота» (1868), в поведении которой тоже есть черты, ассоциировавшиеся с «новой женщиной». Настасья Филипповна, как и Гиппиус, связана с Клеопатрой через «Египетские ночи» Пушкина: слова «ценою жизни ночь мою» напоминают Настасье Филипповне о ее пушкинских корнях и о царице, бросающей смертельный вызов мужчинам, собравшимся на ее пире. Иными словами, Настасья Филипповна, которую Марио Праз считает прототипом femme fatale французского декадентства, не просто образованная и мстительная содержанка – ее родословная восходит к Древнему Египту[407]407
Роковая женщина как «тип, – пишет Праз, – в конечном итоге, строится по образцу женщин Достоевского, самый характерный пример которых – Настасья Филипповна» (The Romantic Agony, 2nd ed. London: Oxford University Press, 1970. P. 209).
[Закрыть].
Помимо Клеопатры – общей основы их женских чар, Настасью Филипповну и Гиппиус объединяет то, что обе являются творцами и жертвами триангуляции желания. Обе они режиссируют разнообразные, плавно перетекающие друг в друга треугольники, главная роль в которых всегда достается им самим. Они совпадают даже в бисексуальной ориентации: Настасья Филипповна влюбляется в Аглаю, создавая таким образом напряженный любовный треугольник, объединяющий ее, Аглаю и князя Мышкина. Еще одна параллель между ними – целомудрие, выставляемое напоказ вопреки принятой ими роли богинь любви. Отказываясь от сексуальных отношений со своими поклонниками, они, тем не менее, не отпускают их, а, напротив, стравливают друг с другом при помощи любовного треугольника, в данном случае «между женщинами», в котором в вершине треугольника, в роли медиатора любви, находится мужчина, а не женщина. Они разыгрывают миф рубежа веков о женской перверсии, в котором переплетаются распутное желание и распутная фригидность, и в то же время мечтают о любви, «которой нет на свете».