355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Матич » Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России » Текст книги (страница 13)
Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:17

Текст книги "Эротическая утопия: новое религиозное сознание и fin de siècle в России"


Автор книги: Ольга Матич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

Саломея

Венеция – город, который постоянно смывает со своих стен штукатурку. Влажный климат города, воды, затопляющие его лагуны, разрушают фундаменты домов и палаццо, обнажая лежащие в их основе архитектурные слои. В итальянских стихах Блока Венеция – город смерти, которую он связывает с Саломеей. Она появляется в центральном стихотворении венецианского триптиха, посвященного его другу Евгению Иванову:

 
Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь – больной и юный —
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнию чугунной
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
В тени дворцовой галереи,
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
Все спит – дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак[349]349
  Блок A. A. Холодный ветер от лагуны // Т. 3. С. 102–103.


[Закрыть]
.
 

В записных книжках Блока читаем, что Саломея интересовала его на протяжении всего путешествия по Италии. В записи от 25 мая 1909 г. поэт особо выделяет в Галерее Уффици полотно художника XVII века Карло Дольчи – Саломея с головой Иоанна Крестителя на блюде. 28 мая в том же дневнике он упоминает ее изображение кисти мастера Ренессанса Джианнико– ла ди Паоло (Манни) во фресках Колледжо дель Камбио в Перудже[350]350
  Блок A. A. Записные книжки: 1901–1920. М.: Художественная литература, 1965. С. 140–141. До недавнего времени исследователи Блока утверждали, что стихотворение о Саломее, по всей видимости, вдохновлено картиной Дольчи. См., например, комментарии к стихотворению Владимира Орлова (Собрание сочинений. Т. 3. С. 531) и Люси Э. Вогель: Vogel L. E. // Alexander Blok: The Journey to Italy. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, 1973. P. 65–67. О венецианском стихотворении см. с. 64–73.


[Закрыть]
.

Как и в случае с Клеопатрой, возникает закономерный вопрос, почему поэт связывает Саломею с Италией и особенно с Венецией. В поисках ответа вновь вспомним об интерпретации Италии как мифологической женщины Востока, увековеченной западным искусством. Европейские художники веками обращались к Востоку, чтобы окутать женщину тайной и властью. Но в отличие от Клеопатры во «Взгляде египтянки», ключевой фигуры в тексте, чей пронзительный взгляд находится в центре портрета, Саломея венецианского стихотворения находится на перифирии текста и пространства. Она на краткий миг появляется в галерее Дворца Дожей – здания на границе Пьяцетты, где «простерт» поэт. Это знаменует перемены в том месте, которое женщина Востока занимает в поэтическом пейзаже Блока. Его Клеопатра – древний труп истории и локус поэзии: несмотря на внушаемый ею ужас, именно она является тем телом, на которое поэт наносит свои слова; меч в его руках.

Блоковская же Саломея расчленяет поэта, отделяет тело от духа и тут же исчезает в рамке стихотворения. Это приводит нас к основному сюжету fin de siècle, опирающемуся на парадигму кастрации с ее пресуппозицией утраты. Однако это стихотворение ставит перед нами и другой вопрос: не означает ли распад телесного единства некое приобретение, следствием которого становится ббльшая поэтическая автономия? Представляется, что здесь распад целого означает скорее некую самостоятельность части в виде обобщенной синекдохи. Вместо патологии, как считает Наоми Шор, она представляет собой освобождение от тела. Если рассмотреть избавление от тела в свете свойственного fin de siècle подчеркнутого кризиса маскулинности, то сквозь верхний слой образа снова просвечивает дурная наследственность. Но в поэтическом проекте самого Блока этот образ знаменует нечто иное. Объект фетишизма в стихотворении – окровавленная голова поэта – представляет собой голос поэзии, в освобождении которого, по – видимому, Саломея играет ключевую роль. Таким образом, блоковская женщина Востока становится не просто символом истории, но орудием поэзии, что проливает свет и на характерный для эпохи конфликт части и целого. В противоположность фетишистской детали у Толстого, которая не может восстановить целое и потому уничтожает высший смысл, отрубленная голова в блоковском стихотворении о Саломее знаменует для поэта преодоление, а не поражение. Она представляет собой победу фрагмента и его фетишистские отношения с языком, здесь представленные обезглавливанием мужчины.

Саломея как мифологический женский образ, вдохновлявший европейских художников рубежа века, не имеет себе равных[351]351
  См., например: Salome dans les Collections Française. Saint‑Denis: Musee d’Art et d’Histoire, 1988.


[Закрыть]
. Блок лишь следовал в русле общей традиции. Позволю себе высказать несколько соображений о возможных источниках стихотворения «Саломея». Одним из них мог быть знаменитый экфрасис «Видения» (1876) Гюстава Моро в экземпляре «Наоборот» (1884) Ж – К. Гюисманса, имевшемся в библиотеке

Гюстав Моро. «Видение» (1876). Лувр

Блока. На картине Моро голова Крестителя, сияя, парит в воздухе и с тоской смотрит вдаль, как в последней строке стихотворения Блока. Более непосредственным источником вдохновения для венецианской версии обезглавливающей музы могло послужить мозаичное изображение жития Иоанна Крестителя в Базилике Сан – Марко. Эта великолепная мозаика, выполненная венецианскими мастерами по заказу дожа Андреа Дандо– ло где‑то между 1343 и 1354 гг., соответствует восточному духу блоковского видения истории. Известный ценитель Сан – Марко и выдающийся английский искусствовед середины XIX века Джон Рёскин (с сочинениями которого Блок был знаком и ссылался на них в итальянских заметках) считал ее «самым прекрасным символическим изображением смерти Крестителя»[352]352
  Unrau J. Ruskin and St. Mark’s. N. Y., Thames and Hudson, 1984. P. 182. Мать Сергея Соловьева, О. М. Соловьева, переводила Рёскина на русский. В библиотеке Блока имелось несколько книг Рёскина в переводе на русский и французский, в том числе и знаменитые «Камни Венеции».


[Закрыть]
. Мозаика находится в баптистерия, где когда‑то, по – видимому, была открытая галерея между Сан – Марко и Дворцом Дожей. Этот сводчатый переход появляется в стихотворении Блока, когда Саломея несет кровавую голову поэта по галерее дворца, как будто после полуночи покинув стены баптистерия. Только вместо головы святого она несет голову поэта и находится не в центре, а в тени. В следующей строфе ее вообще не видно, она становится призраком, очертанием. Взгляд поэта и читателя перемещается на кровавую голову, которая «глядит с тоской в окрестный мрак», как будто с картины или рисунка Одилона Редона.

Редон, художник – символист, неоднократно изображавший Иоанна Крестителя, обезглавленного Саломеей, более известен своими плавающими головами, глаза которых устремлены вверх в поисках правды. Я не обнаружила ссылок на Редона в

Одилон Редон. «Голова Орфея» (1881)

опубликованных сочинениях Блока, но художник был хорошо известен в русских символистских кругах. Валерий Брюсов и московские символисты восхищались его работами, Белый упоминает его в «Арабесках»[353]353
  См., например: Белый А. Творчество жизни. С. 52.


[Закрыть]
. Брюсов посвятил Редону четвертый номер символистского журнала «Весы» в 1904 г. Из пометок в экземпляре Блока мы знаем, что поэт его читал[354]354
  Миллер О. В и др. Библиотека A. A. Блока: Описание. Л.: БАН, 1986. Т. 3. С. 171.


[Закрыть]
. В одной из статей этого номера журнала находим описание картины Редона: «задумчивое лицо <…> с огромными, широко раскрытыми глазами, мерцающими человеческой мыслью», поднимается «над земной округлостью в черном небе, рассеченном лучами»[355]355
  Современники о Редоне. Гюстав Жоффруа // Весы. № 4. 1904. С. 12.


[Закрыть]
.

Баптистерий. Базилика Сан – Марко в Венеции

Вернемся к мозаике Сан – Марко: житийные сюжеты располагаются в двух соседних тимпанах, изложенные в анахронической манере Средневековья. В первом тимпане изображена история мученичества Крестителя целиком, начиная слева, с фигуры обезглавленного святого с отсеченной головой у ног. В центре Саломея преподносит голову Ироду, рядом с ним – Иродиада. Справа – похороны обезглавленного тела Крестителя. В типичной для средневекового – а также модернистского – повествования манере изобразительная одновременность сосуществует с последовательностью; время и пространство сливаются в единое целое. Во втором тимпане изображен пир Ирода. Здесь поражает прежде всего фигура Саломеи в образе высокородной венецианки первой половины XIV века. Она в расшитом драгоценными камнями красно – зеленом платье, рукава и юбка которого оторочены горностаем, стоит очень прямо в танцевальной позе, держа блюдо с головой Крестителя над головой. Рёскин сравнивает эту позу с позой «гречанки на греческой вазе, несущей на голове кувшин», хотя она и царевна[356]356
  Unrau J. Ruskin and St. Mark’s. P. 182.


[Закрыть]
. Фигура танцующей Саломеи изображена слева от пиршественного стола, уставленного едой и напитками. Справа – слуга-мужчина, подающий к столу блюдо с едой. Обе фигуры выступают в роли слуг, подносящих яства.

Саломея. Базилика Сан – Марко

В картине обезглавливания в первом тимпане особенно интересна фигура святого, выходящего из дверей темницы без головы и склонившегося к ней, как будто собирается поднять ее и лично отдать Саломее. Именно она могла оказать влияние на блоковское изображение собственной головы на блюде. Молящая поза напоминает прежнюю роль Блока – трубадура, преклоняющего колена перед недоступной Прекрасной Дамой. Более существенным представляется то, что венецианское стихотворение воспроизводит средневековое раздвоение образа святого в мозаике – прообраз расщепления голоса лирического героя. Образ поэта расколот надвое; его слабое и больное обезглавленное тело распростерто у львиной колонны близ лагуны – на лобном месте Венеции прежних дней. Лирический герой (в первом лице) испытывает телесную слабость; отсеченная голова (в третьем лице) глядит в венецианскую ночь: раздвоено не только тело поэта, но и его голос.

Впервые Блок упоминает усекновение главы Иоанна Крестителя в августе 1908 г. в статье о поэзии Николая Минского, который только что опубликовал статью о «Саломее» Оскара Уайльда в «Золотом руне». В том же августе режиссер символистского театра Николай Евреинов получил разрешение на постановку этой пьесы, главную роль в которой должна была играть муза Блока Волохова. Уайльдовская «Саломея» витала в воздухе[357]357
  «Саломея» Оскара Уайльда должна была идти в Театре Веры Комис– саржевской в 1909 г. Постановщиком был Николай Евреинов, но ему не удалось добиться того, чтобы «Саломея» шла на одной из основных сцен в России. Пытаясь упредить и избежать бурной реакции Русской Православной церкви и ее институтов, Евреинов изъял из пьесы все библейские имена и заменил их нарицательными понятиями (например, Иоканаан назывался «пророк», даже заглавие было изменено с «Саломеи» на «Царевну»), Самая вызывающая сцена, фетишизирующая фаллос – эротический монолог, который Саломея обращает к голове Крестителя – была вырезана. Вместо этого она произносила свои слова в открытую цистерну, у подножия которой лежало тело святого. Генеральная репетиция, на которой присутствовала петербургская политическая и культурная элита, в том числе Блок, состоялась 27 октября, после чего пьесу запретили. Это событие стало легендой. См. о нем: Матич О. Покровы Саломеи: Эрос, смерть, история // Эротизм без берегов. Ред. М. М. Павлова. М.: Новое литературное обозрение, 2004. С. 90—121.


[Закрыть]
. Не обошлось без нее и в строфе венецианского стихотворения, не вошедшей в окончательную редакцию, в которой упоминается Саломея в прозрачной тунике, целующая отрубленную голову Крестителя:

 
Мне не избегнуть доли мрачной —
Свое паденье признаю:
Плясунья в тунике прозрачной
Лобзает голову мою![358]358
  Блок A. A. Примечания // Т. 3. С. 530.


[Закрыть]

 

Эти строки соотносятся с частью длинного эротического монолога, который Саломея обращает к голове Крестителя в финале пьесы Уайльда («А, ты не захотел позволить мне поцеловать твои уста, Иоканаан! Ну хорошо! Я поцелую их теперь. Я укушу их своими зубами, как кусают твердый плод. Да, я поцелую твои уста, Иоканаан!»), и с соответствующей иллюстрацией Обри Бёрдсли («Кульминация»), графикой которого восхищался Блок[359]359
  Уайльд О. Избранные произведения в двух томах. М.: Республика, 1993. Т. 1. С. 334.


[Закрыть]
.

Обри Бердсли. «Кульминация». Иллюстрация к «Саломее» Оскара Уайльда

Но в статье Блока, по – видимому, больше интересует отсеченная голова Крестителя, чем роковая плясунья. Возможно, потому, что в пьесе Уайльда Саломея заставляет замолчать Иоанна: она превращает святого из орфического голоса новой религии в немой эстетический объект. Как поэт, стоящий между двух веков и ожидающий преображения русской жизни, Блок оказывался в положении Иоанна, стоявшего между Ветхим и Новым Заветами.

Подменяя (подобно Малларме в его «Иродиаде») обезглавливание жертвоприношением и Саломею – Иродиадой, Блок соотносит творчество с самопожертвованием Иоанна. Акт творчества, пишет он в статье о Минском, как «сожженная душа, преподносимая на блюде в виде прекрасного творения искусства <…> – Иродиаде»[360]360
  Блок A. A. Письма о поэзии // Т. 5. С. 278.


[Закрыть]
. Femme fatale как эстетический объект вытесняется другим «прекрасным творением искусства», головой Иоанна Крестителя (на этот раз сожженной, а не кровавой). Этот образ напоминает многочисленные отсеченные головы Редона, лежащие на блюде или плавающие в пространстве – воплощение чистого духа или символ творческой автономии. Иродиада, пишет Блок, недостойна поэта, он сравнивает ее с пресыщенной и надменной толпой, которая не умеет ценить искусство. Вместо мифа о Саломее и Иродиаде – декадентских красавицах, чья красота порочна, – он прославляет обезглавленного Крестителя как поэта. Этот образ символизирует акт творчества и преданность поэзии, скрепленную символической кровью, пролитой обезглавленным лирическим героем; по отношению к ним Иродиада – всего лишь наблюдатель. В этой версии мифа Иродиады / Саломеи восточная царевна уступает место на пьедестале искусства своей жертве, а та, подобно мифическому поэту Орфею (которого также изображал Редон), подчиняет свое тело силе духа.

Поэт, жертвующий собой ради своего призвания, становится центральной фигурой блоковской версии мифа о Саломее. Мощный визуальный образ отсеченной головы в венецианском стихотворении о Саломее перекликается с более ранней метафорой сожженной дотла души поэта на блюде. Отделяя его голову – источник прорицания и творчества – от тела, Саломея освобождает лирического героя от природы и инстинктивного влечения. Кастрирующая муза, она, тем не менее, не лишает его потенции; это не проекция страха кастрации, типичного для изображения Саломеи в эпоху fin de siècle. Будучи периферийной фигурой в похожем на живописное полотно венецианском пейзаже стихотворения, она играет ключевую роль за сценой, давая поэту возможность создавать «прекрасные творения искусства». Если прототипом служила прямая и напряженная фигура Саломеи в Сан – Марко, то Саломея Блока имеет фаллические коннотации, но ее маскулинизация служит мужскому искусству, а не женской силе. Она не субъект, а медиатор поэзии.

В этом отношении блоковская Саломея удивительно похожа на Иродиаду Малларме в знаменитом «Гимне Иоканана» («Cantique de Saint Jean»), третьей части «Иродиады», начатой в 1864 г. Стихотворение было впервые опубликовано в 1913 г., спустя много лет после смерти автора. В нем обезглавливающая муза освобождает голос поэта: голова Крестителя, только что навсегда покинувшая тело, становится голосом чистой поэзии. Иродиада открывает путь поэзии, действуя «против природы», лишая поэта мужественности и освобождая его голову от телесности. В своей известной статье о творчестве («Балеты», 1896) Малларме обращается к образу Саломеи как к метафоре, изображающей процесс творчества, который фрагментирует субъект.

Он пишет, что танцовщица – «это не танцующая женщина, <…> а метафора – меч, чашка, цветок и т. д.»[361]361
  Mallarmé S. Ballets// Oeuvres Complètes. Pleiade edition. Paris: Gallimard, 1945. P. 304.


[Закрыть]
. Если развить мысль Малларме, то я бы сказала, что кровь из отсеченной головы в «Саломее» Блока – не кровь в собственном смысле слова, а метафора поэзии, в которой воплотилось фетишистское отношение поэта к языку. Функция этого образа в его поэзии подобна той, что характеризует обобщенную фигуру кастрации в литературе и изобразительном искусстве декаданса.

Нет доказательств знакомства Блока со статьями Малларме о поэзии, но сходство самих ассоциаций Саломеи – Иродиады с произведением искусства просто поразительно. Описание акта творчества у Блока («сожженная душа, преподносимая на блюде в виде прекрасного творения искусства <…> – Иродиаде», которая в стихотворении, кажется, готова взлететь с блюда в ночь), безусловно, напоминает изображение Саломеи в «Гимне Иоканана» Малларме и в его статье о балете[362]362
  Блок A. A. Письма о поэзии // Т. 5. С. 278.


[Закрыть]
.

Раздвоение голоса поэта происходит и в прологе к неоконченной поэме Блока «Возмездие», которую он начал в 1910 г. Раздвоение снова воплощается в отсеченной на эшафоте голове поэта на блюде Саломеи (эшафот присутствует и на картинах Редона с головами)[363]363
  Львиная колонна на Пьяцетте когда‑то была лобным местом Венеции. Евреинов, пытавшийся поставить «Саломею», интересовался телесными наказаниями и связью театра и казни и прочитал об этом ряд лекций в 1918–1924 гг. Его монография по этой теме «Театр и эшафот» никогда полностью не публиковалась, однако он написал и опубликовал квазинаучную монографию по истории телесных наказаний в России (Евреинов H. H. История телесных наказаний в России. СПб.: В. К. Ильинчик, 1910).


[Закрыть]
. Как и в венецианском стихотворении, отсеченная голова – символ мученичества поэта. И вновь Блок изображает освобождение поэтического голоса, говоря о поэте в первом и третьем лице на протяжении нескольких строк. Зрительный образ вступает в сферу грамматики:

 
Но песня – песнью всё пребудет,
В толпе всё кто‑нибудь поет.
Вот – голову его на блюде
Царю Плясунья подает;
Там – он на эшафоте черном
Слагает голову свою;
Здесь – именем клеймят позорным
Его стихи… И я пою, – [364]364
  Курсив мой.


[Закрыть]

И не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста!..[365]365
  Блок A. A. Возмездие // Т. 3. С. 303. Пролог к «Возмездию», в котором упоминается Саломея, был впервые опубликован в 1917 г., в год, когда слова
  о голове поэта на эшафоте имели революционное значение. Вскоре после Февральской революции запрет на «Саломею» Уайльда был снят. Самая известная позднейшая постановка – спектакль Александра Таирова в Камерном театре в Петрограде 1917 г. с футуристическими декорациями и костюмами художника – авангардиста Александры Экстер и с трагической актрисой Алисой Коонен, впоследствии знаменитостью, в роли Саломеи.


[Закрыть]

 

Поэт в «Возмездии» преодолевает свою историческую изоляцию, становясь частью толпы, как в «Клеопатре». Его поэзию называют «позорной» – эпитет, характеризовавший там же проститутку – поэта. И, как и в венецианском стихотворении, расщепление «лирического я» связано с фигурой Саломеи, безымянной Плясуньи, отделяющей часть от целого и подающей голову поэта царю. Вытесненная из текста и просачивающаяся только в подтекст кровь – неизменный атрибут обезглавливания, связующий троп поэтического языка. Голова (которая должна быть кровавой) и есть поэзия, как мы читаем в строках: «он на эшафоте черном / Слагает голову свою» (напомним, что глагол «слагать» часто используется в сочетании «слагать стихи»). Окровавленная голова – часть – наделяется риторической силой, хотя кровь и невидима; в противоположность Саломее Уайльда, сковывающей уста пророка, Блок символически изображает их отверзание. Голос поэта не только расщепляется, но и высвобождается – возможно, чтобы стать гласом народным. Словесное изображение разделенного надвое тела отражает желание Блока стать не только лирическим голосом поэта, но и поэтическим гласом истории. В конце концов, поэма посвящена именно семейной и национальной истории.

Таким образом, вопреки Фрейду, обезглавливание в «Возмездии» освобождает воображение поэта, позволяя ему выйти за пределы личности лирического героя и стать частью прошлого семьи. Поэт воображает альтернативную генеалогию, в которой, подобно Николаю Федорову, он дает жизнь своим родителям. «Сыны отражены в отцах», – пишет Блок в прологе «Возмездия», как будто история движется назад, а не вперед[366]366
  Блок A. A. Возмездие // Т. 3. С. 303.


[Закрыть]
. Подобный инвертированный взгляд на историю лежит в основе третьего стихотворения венецианского триптиха. Поэт, чья отсеченная голова может ожить в следующем веке («неужель <…> велит судьба / Впервые дрогнувшие веки / Открыть у львиного столба?»), представляет себе родителей, как будто они – его творение, живущее в будущем[367]367
  Блок A. A. Слабеет жизни гул упорный… // Т. 3. С. 104.


[Закрыть]
. Прогрессивное историческое время, как в мифе о вечном возвращении Ницше, уничтожено: прошлое и будущее становятся взаимозаменяемыми, так что поэт может прорицать прошлое, в которое он «возвращается», освобождаясь как от детородных, так и апокалиптических обязательств[368]368
  В прозаическом отрывке «Ни сны ни явь» (1921), над которым Блок работал почти два десятилетия с 1902 г., снова присутствует образ Саломеи и души, отделенной от тела. Впервые эти образы появляются в наброске «Фрагменты сна в Шахматове», который Блок записал 13 сентября 1909 г., спустя несколько месяцев после возвращения из Италии. Во сне Саломея проходит перед ним, неся его голову. Как и в венецианском стихотворении, в «Возмездии», лирический герой раздвоен: тело отделено от души, и, как и в рецензии на Минского, отсеченная голова оказывается душой, орфическим источником поэзии. Любопытен в «Ни сны ни явь» новый способ изображения Саломеи. Она уже не просто след в поэтическом палимпсесте Блока. Хотя упоминание ее коротко, она роскошно одета в «лиловое с золотом платье, такое широкое и тяжелое, что ей приходится откидывать его ногой» (Блок А. Ни сны ни явь // Т. 6. С. 171), – как на картине Квентина Массиса, о которой см. ниже. – в отличие от изображения Саломеи в венецианском стихотворении, где она всего лишь призрачный след в галерее дворца.


[Закрыть]
.

Описывая кабинет Блока в 1917 г., современник упоминает репродукцию картины «Саломея» фламандского художника Ренессанса Квентина Массиса[369]369
  Бабенчиков М. В. Отважная красота // Александр Блок в воспоминаниях современников. Под ред. Вл. Орлова, в 2–х т. М.: Художественная литература, 1980. Т. 2. С. 159.


[Закрыть]
. В архиве Блока также имеется открытка с изображением Саломеи и головы Крестителя Ганса Мемлинга, более известного соотечественника Массиса, с алтарной панели в Больнице Св. Иоанна в Брюгге. На картине Массиса (Блок видел ее в Антверпене в 1911 г.) на Саломее тяжелое пурпурно – золотое платье. Образы этой картины становятся

Квентин Массис. «Саломея преподносит голову Св. Иоанна Крестителя Ироду» (1508). Музей изящных исскуств в Антверпене

господствующей темой стихотворения «Антверпен» (1914). Как и в итальянских стихотворениях и прозаических набросках, картина – смысловой центр стихотворения о городе, в музее которого заключена обезглавливающая женщина Востока. Поэт пишет этот текст в начале Первой мировой войны и обращается к городу, вокруг которого она бушует. Он предлагает Антверпену вглядеться в свою историю, как в зеркало в городском музее, где царствует Саломея с картины Массиса:

Ганс Мемлинг, деталь алтарной панели в Больнице Св. Иоанна в Брюгге (открытка из архива Блока)


 
А ты – во мглу веков вглядись
В спокойном городском музее:
Там царствует Квентин Массис;
Там в складки платья Саломеи
Цветы из золота вплелись[370]370
  Блок A. A. Антверпен // Т. 3. С. 153. Антверпенское стихотворение в нескольких отношениях похоже на более раннее венецианское. Помимо образа Саломеи, в нем присутствуют образы воды, корабли, кровопролития, вглядывание в темноту, что в последнем стихотворении – предчувствие войны, символизируемой царевной – охотницей за головами.


[Закрыть]
.
 

Как и одеяние Саломеи в Сан – Марко, платье царевны Массиса соответствует эпохе и стране ее создателя. В сознании поэта она связана с прошлым («мгла веков»), собранном в музее, этом искусственном вместилище истории; однако в бельгийском стихотворении она также вызывает образы разрушения войны: «море крови» и «кружащийся аэроплан». В отличие от венецианской Саломеи фламандская принцесса не выходит за пределы рамы. Именно на нее, а не на отсеченную голову на блюде устремлены взгляды поэта и граждан Антверпена, как в «Клеопатре». Накануне войны обезглавливающая муза принимает более привычную для себя роль смертоносной силы и зловещего предзнаменования: она держит меч, как богиня войны, проливающая кровь.

Евразийская история

Изображение европейской культуры у Блока фундаментальным образом отличается от его отношения к России как апокалиптической Евразии, в которой определяющим является азиатский субстрат. В контексте евразийского дискурса Блока раздвоение его поэтического голоса, – в данном случае на лирическое первое лицо (единственного числа) и эпическое первое лицо (множественного числа), – становится фантастической национальной программой, разрушающей европейский палимпсест. Эпическое «мы» становится голосом насилия.

У Блока, как и у его современников – символистов, основной сюжет русской истории – пророческий, а не просветительский, история в нем подчиняется разрыву, а не преемственности. И, как и интеллигенция первой половины XIX века, чьи воззрения определялись романтической историософией, поколение символистов оказывается в затруднительном положении, пытаясь определить место России в истории. Романтическая историософия исходила из того, что только одаренные народы могут рассчитывать на такое место. Какие особые таланты или выдающуюся идею мог предложить европейскому сообществу русский народ, не имевший, согласно Чаадаеву, ни истории, ни индивидуальности, ни культурной памяти? Чаадаева и его последователей мучил вопрос: может ли у отсталой страны быть хоть какая‑то цель, помимо рабского копирования чужих идей и обычаев? Чаадаев, философские идеи которого были частью полемики западников и славянофилов, изображал Россию «листом белой бумаги», на котором Петр написал «слова Европа и Запад»[371]371
  Чаадаев П. Я. Апология сумасшедшего// Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М.: Наука, 1991. С. 527. Критическая дискуссия о русской национальной идентичности, начатая Чаадаевым, продолжается и по сей день.


[Закрыть]
Блок в «Крушении гуманизма» (1919) также заявляет: «У нас нет исторических воспоминаний, но велика память стихийная; нашим пространствам еще суждено сыграть великую роль»[372]372
  Блок A. A. Крушение гуманизма. // Т. 6. С. 114.


[Закрыть]
. Его реакция на вопрос, поставленный Чаадаевым, и на предложенный им образ чистого листа предполагает пророческий ответ.

На заре XX века Соловьев и его последователи – визионеры разрабатывали апокалиптический дискурс исторической миссии России – преображения мира. До настоящего момента я рассматривала их апокалиптическое видение как проявление декадентского утопизма – как способ избежать естественного деторождения и вырождения. В более традиционных исторических терминах соловьевцы воображали себя авангардом мессианского проекта, который предлагал ответ на больной вопрос отсталости России. Подобно славянофилам, они настаивали, что духовность дает России преимущество перед рациональным, буржуазным Западом, что предоставляло удобную возможность не обращать внимания на прогресс – препятствие, мешающее России занять место в истории. Прогресс они заменяли пророчеством, делая своей целью преображение. Соловьевский утопический проект обретения человечеством бессмертия, как я показала во второй главе, подменял эволюционные преобразования чудом. Аналогичная подмена присутствовала и в псевдонаучном проекте Федорова, ставившего перед собой цель вытеснить прокреативный цикл коллективным воскрешением предков. Меняя прошлое и будущее местами, Блок в венецианском триптихе и «Возмездии» инвертирует порядок генеалогической преемственности (см. выше). Во вступлении к поэме он отвергает просвещенную, рациональную историю, говоря о своей «растущей ненависти <…> к различным теориям прогресса»[373]373
  Блок A. A. Предисловие к «Возмездию» // Т. 3. С. 298.


[Закрыть]
.

Предрекая конец истории, основанный на конце жизни в природе, Соловьев предсказывал, что на смену природному телу придет тело, которое будет чудесным образом торжествовать над смертью. Пророчество представляет собой соловьевское «новое слово», которое Россия несет человечеству, – слово, начертанное на той самой чистой странице, не замаранной культурной памятью и позволяющее переписать противоречивую идентичность России. По Соловьеву, особый дар народа представляет собой мистический потенциал коллективного преображения материи в дух. Чудесная, если не бредовая, развязка перечеркивает технологическую и социальную отсталость России, положив конец истории. Может ли народ мечтать о большей исторической значимости?

Соловьевская историософия Блока стремится разрешить тот же вопрос о предназначении России. Россия не вносит свой вклад в европейскую культуру, а несет миру новое апокалиптическое слово с Востока. Неистовый дионисийский дискурс лежит непосредственно у поверхности евразийского палимпсеста, в котором помещается бедная, угнетенная Россия. Наиболее ярко идея евразийского разрыва воплотилась в поэтическом цикле «На поле Куликовом» (1908), созданном незадолго до итальянского путешествия, и «Скифах» (1918), написанных после революции. Но подобные образы разрыва встречаются у Блока везде. В «Молниях искусства», посвященных Италии как музею и палимпсесту как предмету искусства, присутствуют образы бурлящей, отсталой России в качестве обрамления для итальянского путешествия автора. Покинув родину, он описывает ее просторы как пространство политических казней, заговоров и «желтых очей безумных <…> кабаков»[374]374
  Белый А. Отчаянье (1908) // Белый А. Стихотворения и поэмы, М.; JL: Советский писатель, 1966. С. 159.


[Закрыть]
, глядящих в необозримые поля, неведомо куда и откуда плетущихся проселков и шоссе. «Русских кошмаров нельзя утопить даже в итальянском солнце», – пишет Блок (С. 392). Это изображение российского пейзажа предполагает некое коллективное народное тело, которое скоро взорвется катастрофическим насилием и сотрет с себя европейский лоск. Если же придать этим образам чаадаевский поворот мысли, то они рисуют чистую страницу, ожидающую, когда на ней будет написано слово.

«На поле Куликовом» преподносит победу над татаро – монголами в 1389 г. как прообраз апокалиптического будущего России. Блок описывает битву на Куликовском поле, обращаясь к мотивам Книги Откровения: мечи, кровь, трубы, бездны, пожар, дым, облака, гром, молния, кони, в том числе белый конь Христа. Но не Христос, а женщина – воин, олицетворение России, является поэту и ведет его в бой. Высвобождая его агрессивные инстинкты, она вдохновляет его на погружение в евразийский палимпсест, – и, в отличие от поэта – археолога, сходившего в исторические слои Италии, этот его двойник оказывается активным участником событий.

Первая строка первого стихотворения цикла начинается с образа Непрядвы, вымывающей азиатский слой под желтой глиной («Река раскинулась. Течет, грустит лениво / И моет берега»). Поразительно, что поэт использует один и тот же глагол и эпитет для описания деятельности реки и воскового тела Клеопатры («Она раскинулась лениво» в стеклянной витрине). Можно предположить, что за этим совпадением стоит подразумеваемый женский слой евразийского пейзажа, из которого должна родиться новая Россия. Напомним, что «Клеопатра» и цикл Куликова поля написаны в один год.

Опираясь на миф о вечном возращении, цикл «На поле Куликовом» обращается к противоречивой идентичности России. Сама битва ассоциируется с татарской жестокостью, проникшей в тело русского народа: «Наш путь – стрелой татарской древней воли / Пронзил нам грудь», – пишет Блок во второй строфе. В его евразийском дискурсе в духе начала века первобытная воля татаро – монголов метафорически сметает с России тонкий налет европейского лоска. Степные орды, скрывавшиеся под европеизированной поверхностью, разрывают евразийский палимпсест и льют кровь на широких просторах страны, чтобы сказать новое поэтическое слово. Подобно декадентскому тропу обезглавливания с его фетишистским отношением к языку, этот образ представляет собой дионисийское кровопускание, которое вернет поэту здоровье и высвободит в нем голос эпического поэта. Как река в первой строфе, орды сметают все, что на поверхности, приминая траву евразийской степи. Они трубят о начале возмездия, грядущего с Востока.

Евразийский хронотоп – еще одно преломление желания Блока выйти за пределы своего поэтического солипсизма. Он преобразует удушливую петербургскую среду обитания нарциссического лирического героя Блока, рассеивая его голос по бескрайним просторам России. Используя первое лицо в множественном числе, чтобы передать свое самоотождествление с диким евразийским народом, поэт охватывает современные предчувствия конца и помещает их на кровавый евразийский палимпсест. В противоположность итальянскому палимпсесту – застывшему прошлому, в котором кровь связывается с освобождением поэтического голоса, русский отражает пространство революционного разрыва. Это особенно очевидно в стихотворении Блока 1918 г. «Скифы», написанном в те дни, когда в Брест – Литовске велись переговоры о сепаратном мире между большевистской Россией и Германией. Блоковские кочевники – скифы, как татары из «На поле Куликовом», предстают мощной революционной силой, готовой сразиться с Европой. Европеизированный лоск России стерт: «Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы! / С раскосыми и жадными очами!» – пишет Блок в первой строфе «Скифов». Далее он изображает Россию сфинксом, полуженщиной – полузверем (этот образ присутствует и при описании египтянки из флорентийского музея)[375]375
  К вопросу о России – сфинксе см.: Ронен О. Россия – Сфинкс: К истории крылатого уподобления // Новое литературное обозрение. № 17. 1996. С. 420–431.


[Закрыть]
. Сфинкс, в загадочной улыбке которого сквозит жестокость, – распространенное олицетворение декадентской femme fatale. Революционный сфинкс Блока глядит в глаза Европы, вызывая ее на апокалиптический бой, возвращая ей взгляд: «Вы сотни лет глядели на Восток», – пишет Блок; теперь Россия смотрит на Европу. В руках у нее – меч, который положит конец истории[376]376
  Образ России – сфинкса стал неотъемлемой частью европейского мифа о России после знаменитого заявления Уинстона Черчилля, что Россия – «это головоломка, помещенная в загадку внутри тайны» (В одном из распространенных переводов – «всегда загадка, больше того – головоломка, нет – тайна за семью печатями»).


[Закрыть]
.

В «Крушении гуманизма» (1919) Блок определяет революцию как силу антигуманизма, прорастающего в мире: «человек становится ближе к стихии», – которую он связывает с духом музыки и концом цивилизованного мира. «Мы <…> слушали звуки нашей жестокой природы, [которые] всегда звенели в ушах у Гоголя, у Толстого, у Достоевского». В революции произошло «изменение [человеческой] породы; весь человек <…> проснулся от векового сна цивилизации»[377]377
  Блок A. A. Крушение гуманизма //Т. 6. С. 114–115.


[Закрыть]
. Цивилизация – это ветхий верхний слой, который сметается революцией с палимпсеста.

Если рассмотреть блоковскую апокалиптическую евразийскую Россию в контексте «проклятого вопроса» о ее месте в истории, ее новое слово – всемирная революция. Революционный Восток Блока, в отличие от византийского, руководствуется инстинктами, нецивилизован и воинствен. Поэт вступает в кровавую апокалиптическую историю России, чтобы стать человеком действия, который понесет в Европу новое слово. Кровь революции, в отличие от ее декадентских коннотаций, оживляет поэта. Если во время итальянского путешествия он питал благоговение к искусству прошлого, то его евразийская эсхатологическая фантазия, наоборот, уничтожает исторические древности. «Не будет и следа / От ваших Пестумов[378]378
  Остатки греческого храма, сохранившиеся в южной Италии.


[Закрыть]
», – заявляет Блок в «Скифах». Его революционный палимпсест, в котором пустоте отдается предпочтение по сравнению с культурной памятью и запечатленной историей, предполагает намеренное уничтожение цивилизации. Новое революционное слово может быть написано только на пустой странице, и новый человек – художник, рожденный от духа музыки, – напишет его на теле России.

Эти два типа палимпсеста представляют собой две стороны одной медали. Евразийский, который воспроизводит чаадаевский образ России – чистой страницы, является отказом от европейского, в котором Блок изображает себя пассивным созерцателем истории. В революционном евразийском палимпсесте он – человек действия, плод стихийных сил природы. Образ России как tabula rasa дает поэту возможность возрождения в клубах адского пламени и серы. Это позволяет ему представить себя скифским воином со здоровым телом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю