Текст книги "Лавка Люсиль: зелья и пророчества (СИ)"
Автор книги: Ольга Хе
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Глава 19: Мастер‑класс
Аудитория для открытых демонстраций никогда не спит по‑настоящему: даже в пустоте она хранит шорохи, шёпоты, ритмы ног по ступеням. Сегодня её разбудили раньше. На дверях – афиша, написанная сухим, академическим почерком Ины Роэлль: «Открытый урок: осознанное зельеварение. Переменная оператора в тональных составах». Ни слова лишнего; и всё сказано.
Внутри – не театр. Лабораторные столы выстроены дугой. На краю – большой латунный котёл с «чашей Нидена», рядом – три резонансометра (стрелка и шкала с зелёным сектором), две «стрекозы» – стеклянные, с тонкими крылышками‑сенсорами, виброметр Эйзенбранда (ловит микродрожь рук), и – новинка, щедро выданная Кранцем ради урока, – «кольца Ренна»: тонкие стальные обручи на большой палец, меряющие пульс и глубину дыхания оператора. На стене – проекционный экран, чтобы весь зал видел стрелки и цифры. В углу – нейтральный «мешатель»: механическая рука с лопастью – контроль, лишённый человеческой руки.
Ина Роэлль держит протокол и глядит так, что даже профессора перестают шептаться. Профессор Кранц сел не в первый ряд – в среднем, как человек, который хочет видеть не только доску, но и зал. За ним – несколько артефакторов; у прохода – медики‑стажёры; сверху – «кружок Пруффа», вечные скептики, тонкие губы, готовые растянуться в «мы говорили». В дверях – на секунду – мелькает высокая тень де Винтера; он не входит: это – не его поле. И, конечно, посередине ряда, как якорь, – Мирейна Солль. Её свита как всегда безупречна, улыбки на замке, блокноты открыты.
Эмиль нервничает у стола, раскладывая тару, словно дирижёр перед первым взмахом, но руки у него работают точно. На нём чистый белый халат, который почему‑то смотрится на нём как форма. Он поймал мой взгляд. Я показала ему два пальца: «дышим». Он кивнул.
Ина выступает на шаг вперёд:
– Регламент простой. Три серии. Первая – контрольная, механический мешатель, чтобы зафиксировать базовую линию без «оператора». Вторая – ручная, в двух состояниях оператора: «напряжение» и «заземление». Третья – сравнение двух операторов: мадемуазель фон Эльбринг и её ассистента, с одинаковым алгоритмом. Компоненты – из шкафа кафедры, вода – из системы, температура – как по протоколу. Добровольцы – двое: ассистент выбирает. Все цифры – на экран. Вопросы – после серий, чтобы не шуметь.
– И не шептаться, – добавляет Кранц сухо. – Шёпот – тоже шум.
Смех прокатывается короткой волной, снимая первый слой напряжения. Я подхожу к столу. Внутри меня две воды делают привычный шаг навстречу: одна – ровная, ремесленная; другая – острая, готовая отбиваться. Я их прямо тут, на резиновом коврике, складываю в одно: работать.
– О чём урок, – говорю в зал, – не о «чудесах», а о переменной, которую мы привыкли игнорировать. В протоколах у нас есть «сырьё», «вода», «температура», «время», «посуда». А есть ещё «оператор» – человек, который держит ложку. Он дышит, у него бьётся пульс, у него дрожит мышца большого пальца, когда он не выспался. И это – влияет. Сегодня мы посмотрим, как. Не словами – стрелкой.
– И про «мистику» тоже скажете? – скользит из центра рядов голос Мирейны; ей важно, чтобы первое слово помнили её. – Или это будет «о дыхании и чувствах»?
– Про физику, – отвечаю спокойно. – Про то, как микродрожь руки и частота дыхания меняют фазовый шум среды в момент перехода «вода – раствор». И про то, как это учесть и стандартизировать. Чтобы завтра любой из вас смог повторить.
Первая серия – контрольная. Вода – в «певчую дрожь», травы – по граммам, всё взвешивает Эмиль, лезвие отрезает точно. Механический мешатель вращает лопасть по заданной программе – линеарно, без эмоций. Добровольцы – Ина подводит худого студента с пересушенными глазами и ремонтника из корпуса – тот самый типаж, что отлично ложится в мои «учебные» случаи: один – «ясность», другой – «снять усталость». Резонансометр снимает их профили – стрелка коротко, нервно дрожит у первого и лениво гуляет у второго. «Стрекоза» щебечет, оценивая фазовый шум базовой пробы. На экране – цифры: «Контроль‑1: корреляция с профилем №1 – 0,33; с профилем №2 – 0,30; фазовый шум – 0,41».
– База есть, – фиксирует Ина. – Невысокая. Ожидаемо.
– Потому что нет оператора, – кто‑то квасит из «Пруффа». – Значит, «человек» – нужен.
– Или мешалка плоха, – тут же огрызается артефактор, и зал расслабляется ещё на пол‑тона.
Вторая серия – «оператор: напряжение/заземление». Я надеваю «кольцо Ренна» на большой палец. На экране в угол высыпает пара цифр: пульс – 78, дыхание – 12 в минуту. Я делаю то же самое, что мешалка: те же граммы, та же «певчая» температура. Разница – я. Пока вода подходит, зал гудит тихо, как улей.
– Переходим к «напряжению», – объявляет Ина. – Чем вызовете?
– Сами справятся, – бросает Мирейна, и, не дождавшись разрешения, поднимается. – Мадемуазель фон Эльбринг, – её голос – мед, намазанный на ледяную пластину, – скажите, пожалуйста, защищено ли сейчас ваше… «уютное местечко» на окраине? Или после позавчерашней «ревизии» по ночам там всё ещё пахнет мёртвой тишиной и разбитыми стеклянными мечтами?
Зал берёт в рот воздух и не решается выдохнуть. Она ударила туда, где у меня в коже до сих пор стекло. Пульс на экране подпрыгивает – 92, потом 98. «Виброметр» цепляет микродрожь в запястье – график зазубрился.
– Продолжай, – шепчет Эмиль на грани слышимости; он не смотрит, а я чувствую, как его ладонь – живой якорь – перевесил чашу на грамм, чтобы мне не пришлось тянуться.
Я мешаю. Так, чтобы зал видел: никаких «тайных пассов», никаких «заговоров». Чашу Нидена подводят. «Стрекоза» опускает крылышки к образцу. На экране вспыхивают цифры: «Напряжение‑оператор: корреляция с профилем №1 – 0,27; с профилем №2 – 0,25; фазовый шум – 0,56». И – третья строка: «Сходство с профилем оператора – 0,59».
Зал зашумел уже по‑другому.
– Видите, – спокойно комментирую я. – В состоянии раздражения и злости мой собственный «рисунок» прорисовался в растворе сильнее, чем целевой. Напиток «заслушал» меня, а не добровольца. Это и есть переменная оператора. Особенно опасная, если мы делаем «под конкретного».
– Или вы просто плохо мешаете, – ледяно бросает Мирейна. – И прикрываете неумение «чувствами».
– Проверим, – Ина режет воздух ладонью. – «Заземление». Две минуты – на месте. Дыхание – по протоколу.
Я ставлю ложку. Встаю у стола, ноги на ширине плеч, ладони на столешнице. «Четыре – вдох, семь – удержание, восемь – выдох». Это не магия. Это способ привести в порядок вегетативную систему и вернуть мелкую моторику из лап адреналина. Я буквально вижу, как цифры в углу экрана сползают вниз: пульс – 78… 72… 68. Дыхание – 10… 8. «Виброметр» сглаживает зубцы – дрожь выравнивается.
Эмиль подаёт травы. Тот же грамм. Та же температура. Но движение – другое. Не круги, не восьмёрки. Ритм – ровный, как тихая походка по дому ночью. Я не «вкладываю сердце». Я не «зову духи». Я просто перестаю шуметь внутри, чтобы раствор «услышал» не меня, а того, кому он нужен.
Капля в чашу Нидена. «Стрекоза» шевелит крыльями. На экране – «Заземление‑оператор: корреляция с профилем №1 – 0,71; с профилем №2 – 0,33; фазовый шум – 0,29». Внизу – «Сходство с профилем оператора – 0,22».
Зал не хлопает – это не концерт. Но звук, который по нему прошёл, близок к аплодисментам: облегчённый, уважительный выдох.
– Переменная оператора – не «мистика», – резюмирует Ина, прежде чем Мирейна соберёт слова. – Её видно на уровне фазы и корреляции. Мы её можем минимизировать в две минуты простыми физиологическими средствами. Значит, её можно стандартизовать.
– Иного мы и не просили, – вкрадывается из глубины голос Кранца. – Рецепт «дыхания» – в протокол. И – да – отдельная графа: «оператор» – кто, состояние до, состояние после, метод стабилизации. Придётся теперь учить студентов не только лопатку держать.
– И эти упражнения, – Мирейна всё же рвётся в атаку, – будут прописаны в «Палате»? Или это у вас «особый талант»? И как быть с тем, что напиток «слушает» того, кто мешает? Это же зависимость от «мастера». Этический провал.
– Вы правы, – спокойно отвечаю. – Именно поэтому мы и делаем урок. Чтобы показать, как убрать «мастера» из уравнения там, где он мешает. И – как правильно «впустить» там, где нужно. Смотрите.
Третья серия – сравнение операторов. Эмиль выходит в центр как на экзамен. Его лицо – белое, но глаза – ясные. «Кольцо Ренна» на палец. Цифры в углу: пульс – 84. Я знаю его: он всегда нервничает первые две минуты, а потом находит ритм. Ина кивает: «по протоколу».
– Алгоритм – один. Слова – ноль, – напоминаю залу. – Мы не «думаем» о людях. Мы делаем шаги.
Эмиль кладёт травы. Его движение – почти незаметное. Он учился у меня, но делает по‑своему: его круг чуть меньше, чем мой, и рука идёт ниже, экономнее. Он не «мастер», он – «первый ряд». Но «первый ряд» – это та часть, на которую всё опирается. Капля в чашу Нидена. «Стрекоза» поёт.
На экране – «Оператор‑Эмиль: корреляция с профилем №2 – 0,66; с профилем №1 – 0,34; фазовый шум – 0,31; сходство с профилем оператора – 0,19».
– Видите? – киваю в зал. – И у него получилось. Потому что он не «выдумывал про себя». Он поработал дыханием, поймал движение – ровное, не «героическое». И – сделал.
– А можно наоборот? – подаёт голос медик‑стажёр. – Нам нужно будет иногда «впускать» оператора – например, если пациент «не слушается»? Вы же «слушаете» того, для кого делаете. А если «для отделения»?
– Для отделения – мы делаем «нулевик», – кивает Ина. – Это другая история. Сегодня – не об этом.
– Мы сделаем об этом отдельную серию, – обещаю. – «Тихий Щит», – слово само срывается с губ. Я ловлю на себе взгляд Кранца – оценивающий, и взгляд Мирейны – настороженный. Я не раскрываю карты. Скоро.
– Вопросы после, – пресекает Ина. – Сейчас – добавки к протоколу.
Мы делаем ещё две пробы: «оператор: раздражение» – опять (и на этот раз Ина, а не Мирейна, вызывает стресс, задавая мне вопрос из ниоткуда про мать и Палату – научная этика слишком любит личное), и «оператор: после бега» – Эмиль, пятнадцать приседаний под столом (зал смеётся; «виброметр» показывает, как дрожит мышца, и как это влияет на фазу: шум вырастает). Цифры складываются в нечто, что даже «Пруфф» не берётся назвать «плацебо».
– Итак, – подводит итог Ина, – мы видим, что состояние оператора влияет на фазовый шум и на корреляцию с профилем. Мы видим, что можно минимизировать влияние оператора дыханием и ритмом движения. Мы видим, что «механическая мешалка» даёт базу, но не лучшую – для «под конкретного». Вывод: переменная «оператор» должна быть учтена в протоколах кафедры. Господин профессор?
Кранц, не торопясь, поднимается.
– Включим, – говорит просто. – Алгоритм дыхания – описать. Временные окна – определить. И – спустить юбки: наши студенты и так хорошо плавают в словах, пусть теперь ручки потрясутся от ответственности.
Смех; потом – волнение, которое идёт волной. Мирейна видит, что зал уходит у неё из‑под ног – но не сдаётся.
– А если «оператор» сегодня злой, а завтра добрый? – бросает она, как последнюю карту. – Что вы скажете отделениям, которые будут зависеть от настроения «лавочницы»?
– Что им нужно не настроение «лавочницы», – отвечаю ровно, – а метод. Который можно передать. Вы его только что видели. Это не про «талант». Это про дисциплину: «заземление», «дыхание», «ритм». Мы не подменяем науку поэзией. Мы возвращаем в науку человека – как переменную, учтённую, а не как шум.
Я вижу, как несколько голов в «Пруффе» наклоняются друг к другу. Они не мои. Но они уже не против меня – они за протокол.
Ина закрывает блокнот, как закрывают крышку ящика с остро заточенными инструментами.
– Вопросы – письменно. Публикация – через две недели. Мадемуазель фон Эльбринг и ассистент Эмиль доступны ещё десять минут для коротких уточнений. Без шахмат и без «а если у меня три бабушки».
Зал шумит уже другим шёпотом – уважительным. Подходят артефакторы с узкими пальцами – спрашивают про «виброметр» и «кольца», про то, на какой минуте лучше «входить». Медики – про «паузу» перед изготовлением в отделениях, про то, как совместить с их графиками. Один из «Пруффа» – худой, с острыми скулами – неожиданно протягивает мне листок с формулой – его попыткой выразить распределение фазового шума через параметры дыхания; у него дрожит рука – не от злости, от интереса. Я беру – договор.
Эмиль сияет не улыбкой, а присутствием: он записывает, спрашивает, кивает, и рядом с ним мне очень просто и очень гордо. Он – моя «первая линия». Он – моё доказательство, что я не «одна такая».
Мирейна подходит последней. Одна. Без свиты. Это уже знак: она не хочет, чтобы слышали. В её голосе нет яда. Там – лёд и сталь, как всегда.
– Урок у вас вышел, фон Эльбринг, – произносит она так, как признают вынужденную ничью. – Но я всё равно считаю это опасным. Вы увеличиваете зависимость от человека там, где наука должна стремиться к независимости от человеческих «слабостей».
– Мы уменьшаем зависимость, – поправляю. – Потому что до сих пор человек – оператор – был в протоколе, но незаметный, бесконтрольный, «как повезёт». Мы выносим его на свет. И учим им управлять. Это и есть – наука.
Она на миг теряет опору – не от моих слов, от того, что зал вокруг впервые шепчет не о её фразе, а о наших цифрах. Она берёт себя в руки, поправляет перчатку.
– Совет кафедры всё равно поднимет вопрос этики, – говорит она сухо. – И – «лавок» рядом с Академией.
– Я иду туда с графиками, – отвечаю. – Вы тоже возьмите свои.
На выходе кто‑то из первокурсников ловит меня за рукав:
– А «дышать четыре‑семь‑восемь» – это для всех? Или надо «дар»?
– Дышать – дар есть у всех, – улыбаюсь. – Только помните: вы дышите не ради «чуточки магии». Вы дышите, чтобы перестать шуметь. Это – честность.
Когда мы с Эмилем собираем приборы, я вдруг ловлю глазами у двери короткую тень – де Винтер всё же пришёл на минуту; не к нам – к Ине. Он кивает ей, и я читаю по губам: «Работает». Он уходит – он знает, где его поле.
Мы выходим в коридор. Шаги студентов звучат уже не как «стихи», а как «ритм». У двери кто‑то шепчет: «Странная, но работает». Я впервые слышу это как высшую похвалу.
– Миледи, – Эмиль осторожно дёргает меня за рукав. – Я составлю листок для «дыхания» и положу у прилавка. И… можно – знак в оранжерее, маленький, для себя: «Не лгать» – ведь это тоже про «переменную оператора».
– Уже есть, – говорю. – И у нас, и здесь. В этот коврик теперь каждый, кто встанет мешать, будет знать, что его слышат – и приборы, и комната.
Я беру свой камертон. Он тёплый от руки. Дом ждёт. Мы идём вниз по ступеням, и где‑то очень далеко, в другом крыле Академии, что‑то тяжелое и старое вздыхает: наука взяла к себе ещё одну переменную. Не чтобы ею оправдываться – чтобы с ней работать. И это – почти уважение.
Глава 20: Комната с куклой
Улица Ткачей умеет прятать чужие шаги. Днём её шум приглушают натянутые над головами полотнища индиго и охры, вечером – мокрая брусчатка, впитывающая звук, как ткань впитывает краситель. Мы шли вдоль этих тентов, и каждый раз, когда ветер шевелил полосы ткани, мне казалось, что квартал сам вздыхает – то ли от усталости, то ли от облегчения.
– Повторите, – попросил де Винтер, не поднимая голоса. В этом квартале и так шепчут.
– Видение было простое, – ответила я, не переходя на мистику там, где достаточно образа. – Кукла. Рыжие волосы, мокрые от дождя. Пальцы в индиго. Плач – сдержанный, «чтобы не слышали». И – кукла как знак. Не игрушка. След. А ещё – имя. Не «Лея». Тесс. Тесс Ларк.
– Ларк, – тихо повторил инспектор Февер, помечая в своей книжке. – Из книги учеников гильдии красильщиков была такая фамилия. Бросила подмастерья в восемнадцать.
– Не бросила, – поправила я. – Вынуждена была уйти. Гильдия не любит тех, кто слишком много видит чужих нитей.
– И куклы? – скептически вскинул бровь де Винтер.
– Когда ты живёшь среди нитей, начинаешь говорить их языком, – ответила я. – Кукла тут как грамота: «здесь», «опасно», «жду».
Дождь оставил тонкую плёнку на мостовой, и в этой плёнке отражался квартал – вниз головой, как в зеркале. Я привыкла читать отражения. Они честнее.
Комнату Тесс мы нашли не по табличке – табличек тут не держат, – по завитку на косяке. Не нашему, не Элариному. Левому. Условный знак уличных «тихих»: тут – проход, тут – глаз, тут – «своё». И ещё – по кукле на подоконнике: ярмарочной, с перетянутой бечёвкой шеей. Кто-то вытер с её лица грязь – щёки блестели, как после слёз.
Дверь, как это бывает, оказалась не запертой на замок, а «запертой на человека». Мы не ломали. Я постучала пальцем – один раз, как в игру. Внутри послышался шорох, потом долгий вдох.
– Войдите, – сказала она. Голос был не девичьим и не взрослым. Глухо-зернистым, как ткань, которую много стирали.
Комната Тесс Ларк была на чердаке над красильней. Низкий потолок, наклонённый к окну. Кровать, упакованная в серый плед, стол, уставленный глиняными мисками, деревянными коробочками, иглами и тюбиками клея. На стене – верёвочки, на них – висят куклы. Половина – разобранные: тела, руки, головки, расписанные лица с трещинками в глазах. Половина – собранные, но не наряженные – голые, как истина. Рядом – маленький, аккуратный ткацкий станок, на нём – недоделанная лента, узор – простая «ёлочка». На столе – зеркало с трещиной. Рядом – чашка с чаем; чай остыл.
Тесс сидела на краю стула, почти не касаясь его краем бедра. Рыжие волосы собраны в узел, из-за уха выбилась прядь, окрашенная в индиго у кончика – на красильнях волосы всегда несут на себе следа. Лицо бледное, с веснушками, по коже – следы от краски, которые не смываются даже щёлочью. На запястье – нитяной браслет с узелком. Пальцы тонкие, «голубиные», всё в заусеницах и мелких порезах. Она держала в руках куклу – ту самую, что я видела в воде – аккуратно, как живого ребёнка.
Де Винтер остановился у порога. Он не любил «комнаты с жизнью» – там законы можно только слышать, не выписывать. Он кивнул мне: «веди».
– Тесс Ларк? – спросила я.
– В этом квартале – Лея, – сказала она, не глядя в глаза. – Ларк – бумажное. Рыбы знают другие имена.
– Мы не рыбы, – вмешался де Винтер, всё же переступив порог. – Мы – закон.
– Закон не приходит без стука, – парировала она, но без злобы. – Вы постучали. Я признательна.
Мы не садились. В таких комнатах садиться опасно – чужая мебель умеет делать своих.
– Я не пришла торговаться, – сказала я прямо. – Мы знаем, что ты – связная. Что куклы – твои грамоты. Что ты видела тех, кто носит «мёртвую» тишину. Что на твоих пальцах – индиго, а на их – медь. Мы не пришли за арестом. Мы пришли за разговором. Честным.
Тесс подняла на меня глаза. Они были цвета мокрого льна – не серые, не зелёные – те, что трудно назвать. В них было не «спаси» и не «бей». В них была прозрачная, как стекло, усталость.
– А можно… – она оглянулась на куклы, – здесь… не лгать? Хотя бы вы. Я… не вынесу ещё одной «правды», которая оказывается ножом.
– Здесь – не оранжерея, – сказала я. – Но я умею держать слово. И прошу: ты – тоже.
Тесс кивнула. Положила куклу на стол, ровно, на чистую тряпицу.
– Я знала, что вы придёте, – спокойно произнесла она. – Не вы – те, кто умеет слышать. Я оставила для вас куклу у пекарни. Потому что… – она сглотнула, – потому что я устала.
– От чего? – спросил де Винтер, его голос стал мягче, но не тёплее.
– От того, что я – нитка, – ответила она. – Нитка – ею шьют и ей же душат. Я больше не различаю, где узел – на шве, а где – на шее.
Она провела пальцем по трещине на лице куклы, как по собственной.
– К вам меня привёл не закон, – добавила Тесс, – а её знак, – взглядом она обозначила меня. – «Не лгать». У меня здесь не оранжерея, но мои куклы не терпят лжи. Их лицо трескается.
Мы молчали. Иногда молчание – лучший из вопросов.
– Я не знаю его целиком, – заговорила она сама, – этого вашего… – она скривилась, подбирая слово, – майстра резонанса. Верне. Мы называли его «мастер». Он не любил имён. С нами не разговаривал. Мы – «нитки». Он – «ножницы». Я носила знаки – «чистые пути», нашёптывала «куда тише». Я ломала кукол и клала их у порогов, где их найдут. Я видела «немой» – она кивнула на мой карман, будто знала, что тот камертон у меня в сумке. – Это не музыка. Это голод. Он проглатывает звук, как чёрная ртуть. Он… – она сжала кулаки, – однажды он проглотил вдох моего брата. Тот засмеялся – и захлебнулся. Не умер. Но смеяться перестал.
Гнев у неё был не шумный – сжатый, как маленький клубок ниток, который не получается распутать.
– Зачем ты осталась? – спросила я.
– Потому что у матери – лёгкие в дырочку, – коротко ответила она. – Потому что красильня платит за заказы, а мастер – ещё за «услуги». Потому что он сказал: «Ещё два – и хватит». Потому что я думала, что смогу… – она полуулыбнулась, – «помогать тем, кому хуже», предупредив через куклы. Я знаю вас лучше, чем вы знаете себя, – это она уже сказала мне. – И всё равно… – губы дрогнули, – сторож умер. Не от моих рук. Но от моей нитки – тоже.
Она знала, что виновата. Не юридически – по человеческой скобе. На её пальцах был индиго, но на ладони – пот.
– Я не прошу прощения, – сказала Тесс, – я прошу… – она поискала слово, которого нет в словарях, – выхода.
Де Винтер наконец заговорил так, как говорит человек, который умеет давать не только удары, но и сроки.
– Выходы бывают двух типов, – сказал он, глядя не на меня, на неё. – Чистый – в протокол. Грязный – в бег. Бег – непродуктивен. Мы вас найдём. Протокол – означает: вы – свидетель. Кооперация. Охрана. Изоляция. Да, – он поднял руку, пресёк её бледное «нет», – не тюрьма. Комната. С ключом снаружи. Но – живая. И мать – под наблюдением клиники. Мы закроем ваши «нитки», – он коротко кинул взгляд на куклы, – чтобы по ним не пришли.
– Он вас достанет, – спокойно ответила Тесс. – Не через дверь. Через тишину.
– Мы учимся держать и такую тишину, – сказал он. – У вас есть двое суток, – его голос стал сухим, как бумага, – чтобы прийти на Сиверный вал, семь. Или на Набережную, двадцать три – в клинику, спросить старшую сестру Марту. Она знает, как позвать меня, не стуча на весь квартал. Двое суток. Потом я – приду сам. Уже без стука.
Он положил на край столика небольшую плоскую пластинку – не бляху, знак – тот самый, что давал мне, но с одним надрезом на краю. «Разовая» – как кнопка.
– Нажмёшь – наслышат, – сказал он. – Даже через «немой». Увидишь – как.
Я вынула из сумки маленькую катушку красной нитки. Не торжественно. По‑домашнему. И – иглу.
– Вот моя «ниточка», – сказала я и улыбнулась не ей, нитке. – Здесь, у вас, слишком много чужих конечностей. Сделаем свою.
Я вдела нитку в иглу – рука не дрогнула. Пришила на внутренний край занавески у окна маленькую, почти невидимую петельку – такую, какие делают хозяйки, чтобы вешать на гвоздик «на сквозняк». Нитку оставила свисать внутрь – короткий хвостик.
– Если тебе нужно будет уйти, – сказала я, – быстро, тихо, без бумаг – потяни за эту нитку. Она порвётся легко. За окном – натянута верёвка – вот туда, – я кивнула на противоположную стену, где меж двух окон всегда провисает бельевая бель. – На ней будет крошечный узел – встань на стул, посмотри – увидишь. Он сдвинется, – у нас с Эмилем было с собой немного «инженерии» от Элмсворта: невидимая петля из тонкой стальной жилки, переброшенная заранее через подоконники – мы подготовились, не зная, найдём ли нужную комнату. – Узел – встанет под твою рамку. На него – надень петельку нитки. Всё. Дальше – не ты. «Тени» рядом, – я кивнула на улицу, – человек будет ждать у пекарни. Даже если «немой» проглотит крик, он не проглотит движение ткани.
– А если я… – Тесс провела пальцем по нитке, – если я сорвусь?
– Это и есть «выход», – ответила я. – Не в окно. В жизнь. Ты уже знаешь, что мы не ломаем двери, если есть нитка.
Она смотрела на меня, и в её взгляде я видела то, что редко вижу у сильных: облегчение от того, что не надо выбирать «сейчас – навсегда». Ей дали «сейчас – два дня». Это – человечнее.
– Я… – она вдохнула, – скажу одно. И – уйдёте, – это было условием, которое она имела право ставить в своей комнате. – Сегодня ночью – не будет дела. У «мастера» – «послешумье» после часовщика. Он не любит «звон». Но завтра – да. «Немой» любит пыль. Там, где старые листы. Не в музее. В картотеке. На Лавровой.
– Архивы картографов, – тихо сказал Февер, его пальцы уже писали. – Лавровая, шесть. Спасибо.
– Не за «спасибо», – сказала Тесс. – За «дальше».
Де Винтер уже положил на край стола визитку – нет, не бумажную, маленькую металлическую полоску, которую «видят» его. Я – катушку ниток – не как символ, как инструмент. Мы не сказали ей «мы верим». Мы её не обнимали. Это было бы неправдой.
– Тесс, – сказала я уже у двери, – не ломай больше кукол, когда тебя разрывает. Лучше пришивай.
Она кивнула. И приложила к щеке куклу – не как к ребёнку, как к старой ране, которую можно закрыть тряпицей.
Выходя, я оглянулась через плечо. В комнату лез вечер – неровным полотнищем через окно. Пыль в луче была видна. В её вихре у самой стены двигался воздух, как будто кто-то провёл ладонью по обратной стороне стены. Блик не живёт здесь – он лес, не ткань. Но его родня – межевые – всегда есть в местах, где нитки натянуты. И мне показалось, что одна из висящих на верёвке кукол на миг шевельнула руками. Не чудо. Сквозняк. Но правильный.
– Вы рискуете, – сказал де Винтер уже на улице. Его голос был не укором, констатацией. – Два дня – много.
– Для узла – мало, – ответила я. – Если тянуть резко – оборвётся. Если дать нитке лечь – держит.
Он посмотрел на меня так, как смотрят на верстак: прикидывая, сколько выдержит.
– У нас нет роскоши «держать», – сказал он. – Но я возьму ваши два дня. Потому что вы правы в одном: хороший узел – делается не зубами.
– И ещё, – добавила я, – иногда, чтобы «ловить», нужно не сеть, а нитка.
Он не улыбнулся. Но на секунду перестал быть льдом.
Вечером, вернувшись в «Тихий Корень», я поймала себя на том, что палец зудит – тот самый, которым я пришивала петельку. Я достала карты. Одну. «Справедливость». На ней – женщина с весами и мечом. Но в моей колоде у неё на тоге – вышитая крошечная кукла. Я улыбнулась. И – положила карту лицом вниз. Справедливость – не в картах. В нитках, которые мы оставляем тем, кто захлёбывается.








