Текст книги "Лавка Люсиль: зелья и пророчества (СИ)"
Автор книги: Ольга Хе
Жанры:
Бытовое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Глава 25: Предварительная защита
На двери Демонстрационной аудитории висело объявление, которое читалось как приговор скуке: «Предварительная защита: “Функциональная связность состояния оператора с фазовыми характеристиками тональных составов. Протокол минимизации оператора.”» Ни «симбиотики», ни поэзии – один лёд. Я этого льда добивалась сама вместе с призраком Эйзенбранда, и всё равно в груди хотелось тепла.
Внутри – всё как на операционном столе. Три «стрекозы» на штативах, два резонансометра, чаша Нидена, «виброметр Эйзенбранда», лента дыхания на струбцине, четыре «кольца Ренна» – для пульса и вариабельности, механический мешатель – контроль, метроном, экран для трансляции данных. На столе аккуратно стопка распечаток: «введение», «методы», «ограничения», «приложение А: протокол “заземления”», «приложение Б: тест “сухого нуля”». И – две маленькие карточки с большими буквами: ЗДЕСЬ НЕ ЛГУТ и МОЛЧИ КОГДА ПУБЛИКА.
Ина Роэлль сдерживала гул зала одним взглядом. Профессор Кранц листал моё «введение», не поднимая глаз, но отмечая карандашом поля. «Кружок Пруффа» обосновался левее – узкие рты, блокноты с графами «за/против», тонкие пальцы, готовые ловить логические дырки. Мирейна Солль – в центре, идеально одетая, с невозмутимым выражением «я слышу, но не слушаю». На галёрке – студенты, медики, артефакторы. В дверях на секунду возник силуэт де Винтера; он кивнул Ине и исчез в тени балкона. Эмиль занял свое место у приборов, в белом халате, с тоном «я – первая линия».
– Регламент, – открыла заседание Ина. – Десять минут – доклад, двадцать – демонстрация, десять – вопросы. Работа не закрытая, декларации по этике подписаны. Напоминаю: вживления нет, употребления – нет. Мы измеряем фазу и корреляцию – surrogate endpoints. Реплики короткие, без пафоса.
Я встала под экран. Во мне качнулись две воды – и легли. Я сказала громко, но спокойно:
– Одно предложение суть: мы покажем, что физиологическое состояние оператора – дыхание, пульс, микродрожь – измеряемо влияет на фазовый шум и корреляцию тональных составов с целевыми профилями, и что двухминутный стандартизованный протокол «заземления» снижает влияние оператора и повышает воспроизводимость. Слепого «принятия» не прошу – прошу смотреть на цифры.
Слайды шли ровно: схема модели; H1–H5; приборы; ограничения – честно, без украшений: «нет клиники», «малый N», «короткие окна». На «методах» я не задерживалась – они были у всех в раздатке.
– К демонстрации, – сказала Ина. – Страница два – «Сценарий».
Сценарий был не театральный. Мы разбили «состояние оператора» на четыре блока: «нейтраль» (база), «напряжение» (индуцированное задачей Штрупа и провокационным вопросом), «заземление» (дыхание 4–7–8, ритм, поза), «направленное внимание» (визуализация целевого профиля, без слов). Плюс – механический мешатель. Три серии, по два целевых профиля – «Учёба/Ясность» и «Покой/Ночь». Добровольцы – два медстажёра, проинструктированные, без приёма внутрь; целевые профили – предварительно сняты на «стрекозах». Оператор – я и независимый: представитель скептиков – по выбору «Пруффа». Они переглянулись, выбрали своего – сухой юноша с точёными скулами по имени Ганс Леманн. Я кивнула: чем суше – тем лучше.
– Серия ноль – контроль, – объявила Ина. – Мешает машина.
Механический мешатель сделал своё – чётко, ровно. «Стрекоза» показала: «корреляция с профилем N1 – 0,31; N2 – 0,29; фазовый шум – 0,42». База.
– Серия один – оператор «нейтраль», – сказала Ина. – Параметры на экран.
На экране вспыхнули числа: у меня – пульс 76, дыхание 10/мин, микродрожь – 0,22. Я работала молча, метроном давал ритм. Капля в чашу – «стрекоза» пела. На экране – «корреляция с профилем N1 – 0,48; шум – 0,34; “импринт” оператора – 0,18». Это было выше контроля, но без «вау».
– Та же серия – оператор «напряжение», – сказала Ина, и «кружок Пруффа» почти синхронно улыбнулся.
Мне сунули задачу Штрупа, Инa вдруг задала вопрос, как нож:
– Сколько вы спали сегодня, мадемуазель фон Эльбринг? И правда ли, что вашу лавку крушили, а вы отказались от убежища?
Пульс – 92, дыхание – 14. «Виброметр» показал зубцы. Я мешала – ровно – как умела – но «стрекоза» не жалеет.
– Корреляция с N1 – 0,27; шум – 0,55; «импринт» – 0,57.
Зал выдохнул: цифры говорили сами. «Пруфф» хотел сказать «регресс к среднему», но это не было средним – это было падение.
– Протокол «заземления», – сказала Ина. – Две минуты. Молча.
Досчитать до восьми проще, чем дожить до рассвета. Я поставила ладони на столешницу, выровняла позвоночник, позволила коленям «войти в пол». Вдох – четыре, задержка – семь, выдох – восемь. Метроном – 60. Кривые на экране ползли вниз: пульс – 72… 68, дыхание – 9, микродрожь – 0,10.
– Та же формула, – сказала Ина.
Я сделала – то же. На экране – «корреляция с N1 – 0,72; шум – 0,28; “импринт” – 0,21».
В зале было слышно, как кто-то поставил перо. Это был Кранц.
– «Направленное внимание», – добавила Ина. – Визуализация целевого – без слов.
Я не «думала о человеке». Я держала «рисунок N1»: ясность, фокус, без нервной волны. «Стрекоза»: «корреляция – 0,76; шум – 0,27; “импринт” – 0,20». Разница с «нейтралью» – ощутима, без «перетяжки» на меня.
– Второй профиль – «Покой/Ночь», – коротко Ина. – И – другой оператор.
Ганс Леманн шагнул к столу как к шибельной. «Кольцо Ренна» на палец; у него пульс был 88 – высокий для «нейтрали», дыхание – 12, микродрожь – 0,25. Он презрительно скосил глаза на метроном, но послушался.
В «нейтрали» у него вышло хуже базы: «корреляция с N2 – 0,35; шум – 0,39; “импринт” – 0,31».
– «Напряжение» – ему не пришлось индуцировать: достаточно было моей фразы «пожалуйста, сделайте, как умеете», – и он «дернул» плечом. «Корреляция – 0,26; “импринт” – 0,49».
– Протокол «заземления», – сказала Ина ровно. – Две минуты. Никаких «обид».
Ганс стиснул зубы, но делал. На экране его пульс упал до 74, дыхание – до 9, микродрожь – до 0,12. Мешал – экономно, жёстко. «Стрекоза»: «корреляция с N2 – 0,63; шум – 0,31; “импринт” – 0,22».
В первом ряду кто-то негромко сказал «чёрт».
– И, – добавила Ина, – повторамость. То же через пятнадцать минут – тем же оператором. Мы смотрим не «попало/не попало», а «держится/не держится».
Повтор у меня дал «0,70» и «0,75» соответственно; у Ганса – «0,61». Разброс – в пределах протокола. Механика снова дала «0,30».
– Вопросы, – разрешила Ина, и зал шевельнулся.
Первым пальнул Пруфф:
– Достоверность? П‑значения – не «танцы»? Не подгоняете ли вы фазы «под красивую картинку»?
– Однофакторная ANOVA по сериям – «оператор как состояние» – p 0,001, – ответила Ина, даже не дав мне открыть рот. – Эффект размера – 0,62. Корреляции микродрожи и шума – r = 0,58, p 0,01. Никакой «симбиотики», одни цифры.
– Благое влияние присутствия авторки на приборы? – тонко улыбнулась Мирейна. – Мистическое заражение аудитории?
– Поэтому и показал «скептик», – спокойно ответила я. – И повтор. И механика. И ещё, – я кивнула на Ину, – мы вырезали слова. «Заразить» молчание сложно.
– Предвзятость оператора? – отработанно бросили с галёрки. – Он «знает» профиль, «дотягивает».
– Поэтому – «импринт», – сказала я, показывая график на экране. – В «напряжении» он растёт и ухудшает соответствие целевому. В «заземлении» – «импринт» низкий, а корреляция – высокая. Это и есть отличие «впускания себя» от «выравнивания себя».
– Клиника? – поднялся мужчина‑медик с аккуратной бородкой. – На чём строится «эффективность», если «пьют» не здесь?
– Мы пока не про клинику, – ответила Ина. – Мы про фазу. Ваша очередь – потом. Но – да – у нас есть пилот на отделении «сон», двадцать ночей – с разрешения комиссии. И – сигналы об улучшении «латентности» засыпания при «0,65» и выше – не утверждение, наблюдение.
– Уязвимость? – неожиданно спросил профессор из артефакторов. – Если оператор – злой гений – может осознанно «испоганить»?
– Может, – честно сказала я. – Именно поэтому – стандартизовать и ограничить «оператора» там, где персонализация не нужна. У вас – механика и «нулевик». У нас – «заземление» и табличка «не лгать». Выбираем по задаче.
Спор дыхнул и… стих. Не потому что всех убедили, а потому что главный аргумент – лежал на экране в виде линий и цифр, не обиженных словами.
Слово взял Кранц. Он поднялся, положил мою распечатку на стол и сказал так, будто вешал на гвоздь старую куртку:
– Я – скептик по ремеслу. Я люблю железо. Сегодня мне показали, что человек – тоже железо, если к нему прилагается инструкция. Я рекомендую включить «переменную оператора» в протоколы кафедры как обязательную графу. Протокол «заземления» – в учебный курс. Результаты – в печать – с оговорками, с которыми мы тут уже намучились, – он посмотрел на меня и едва заметно усмехнулся, – без «симбиотических» стишков.
– И – да, – добавил он после паузы, сурово, как в приговоре, – предварительную защиту – засчитать. С доработкой «обучаемости» операторов – серия на десяти людях. И – более жёсткие «ограничения». И – с отдельной публикацией «сухого нуля», – он кивнул на «приложение Б». – Это – в другой журнал.
Ина подняла свои острые глаза:
– У кафедры – есть иное мнение?
Мирейна не поднималась. Она сказала сидя:
– Наука – это не аплодисменты. Я вижу эффект. Я признаю повторяемость. Я настаиваю, что это опасная дорожка – «человек в протоколе». Но если уж идти – я буду смотреть, чтобы никого не унесло. Я – против «романтизации». Я – за «регламентацию».
– Это и есть поддержка, – тихо сказала Ина, отмечая галочку, – вашей фразой «признаю».
Зал шевельнулся уже другим шёпотом. Не «странная», не «аристократка‑лавочница». «Работает». И – «включим».
Ко мне подошёл один из «Пруффа», тот самый Ганс. Протянул руку.
– Ваш простой трюк с дыханием – бесит, – сказал честно. – Потому что работает. Я буду это преподавать. И – да – ваши «импринты» – это красиво. Но в тексте – не называйте так.
– В тексте я пишу «сходство», – ответила я. – «Импринт» – для живых.
Де Винтер не подошёл. Он стоял в тени и смотрел не на меня – на экран, где ещё висели цифры. Он любит цифры. Я – тоже, когда они – мои.
– Мадемуазель фон Эльбринг, – сказал Кранц у дверей, – в четверг – кафедральный семинар. Принесите черновик обсуждения «обучаемости». И – рецензент от третьего отделения будет злым. Не потому что злобный – потому что хороший. Не забудьте «ограничения».
– Не забуду, – сказала я. Я помнила всё. И – «нить», и «дыхание», и то, как «мальчик у окна» живёт в чужих плечах.
Когда зал опустел, Эмиль сел на край стола и тихо, не поэтычно, сказал:
– Мы сделали это, миледи.
– Мы сделали начало, – поправила я. – Дальше – скучно. Писать, считать, учить. Выдерживать. Это – лучше аплодисментов.
– А аплодисменты тоже были, – упрямо заметил он. – Просто тихие.
На подоконнике, куда я всегда кладу маленькие вещи «на удачу», лежала крошечная записка – белая, как лавровая зола. На ней было одно слово – аккуратным, чужим, ровным почерком: «Вижу». Я не знала, оставил ли её де Винтер или Эйзенбранд. Это уже было неважно. Важно было другое: часть кафедры сказала «да». Часть – «с оговорками». Это и есть лучшее «да», которое можно получить у тех, кто любит ледники.
В «Тихом Корне» табличка «В оранжерее не лгут» висела ровно. Блик шевельнул светом в чаше – коротко, как «молодец», если духи вообще говорят такие слова. Серебряный папоротник чуть тронул воздух – его «ноль» ложился на лавку как тончайший плед. Я прислонилась лбом к стеклу – оно было прохладным – и позволила себе роскошь на три вдоха: гордость. Потом – чай, учёт, на завтра – «Лённая, 3». И – писать. Лёд на титульном листе диплома треснул не потому, что размяк. Потому что в нём оставили место для воды. И эта вода теперь умела говорить цифрами.
Глава 26: Точка излома
Ночью тишина «Тихого Корня» не спит, она слушает. В оранжерее листья дышат, лунные семена под столом хранят холод, серебряный папоротник держит свой «ноль», как лампа держит свет, даже если стекло мутнеет. В этот раз первым услышал не я – Блик. На поверхности чаши дрогнула полоска лунного блика, как если бы что‑то осело на дне. Вслед – тихий, едва ощутимый «вздох» занавески у окна лавки.
– Петелька, – сказала мандрагора, не открывая «глаз». – Тянут.
Я вышла в прилавочную. В узкую щёлку между шторой и косяком вполз белый хвостик нитки – тот самый, который я пришила Тесс Ларк на внутренний край занавески. Хвостик дёрнулся ещё раз – и оторвался. «Нитка» сработала.
– Эмиль, – позвала я вполголоса.
Он появился сразу, как шорох за стеллажом.
– «Тень» у двери – моя, – сказал он, уже взяв плащ. – Вы – зовите В.
Я тронула медную жилку – тонкую, как волос – «полутон», прямую связь, которую Валерьян оставил у меня. Два лёгких касания по столу: стук – пауза – стук. Воздух на секунду стал суше. Ответ не был словом; это было «вижу» – в моей ладони.
Мы дошли до Улицы Ткачей быстро, город сам подталкивал, как рука водяного под лодкой. В окне над красильней, где жила Тесс, шевелилась тень. На подоконнике – кукла, её голова обмотана бечёвкой крест‑накрест – знак: «опасность» и «жду». Внутри – тот самый кашель человека, который не хочет будить дом.
– Войдите, – сказала она, когда я стукнула один раз, как в игру.
Комната была той же – и другой. На столе аккуратно сложены три вещи: узкая тканая лента с простой «ёлочкой» – ткачихи называют узор «рыбий хребет», маленькая, как аптечная, шкатулка из бука, и кукла без лица, завернутая в серую тряпку. Тесс стояла прямо, ладони на столешнице, как у человека, который держится, чтобы не упасть. Рыжие волосы – в узле, у виска – пятнышко индиго, как синяк.
– Двое суток, – сказала она ровно. – Я выбрала.
– Условия те же, – ответила я, без «спасибо» – его мы скажем позже. – Ты – свидетель. Охрана – есть. Мать – под присмотром. Комната – с ключом снаружи – но живая. Слово даёт Департамент.
В проёме возник Валерьян де Винтер. Он не вошёл сразу – на пороге поклонился табличке «не лгать», которой тут не было, но слова которой звучали. Это был его жест – новый, выученный здесь.
– Говорите, – сказал он, не садясь.
Тесс легко отодвинула тканую ленту. На обороте ленты узелки были не случайны. Они говорили её языком.
– Это – график, – объяснила она. – Неделя на двенадцати нитях. Узел – «ночь», сдвоенный – «переход», вытянутая петля – «груз». Левый завиток в точке – «минус». Правый – «чистый». Смотрите: вторник, пятница – «тихие» идут по «рыбьей кости»: вдоль Набережной к «резервуарам» – вы уже caught one. Четверг – «пыль»: архивы, картотеки, тетради. Суббота – «подарки»: забрать «плату», положить «инструмент». – Она провела пальцем по узлу у самого края. – Сегодня – это. Схрон.
Шкатулка из бука – невзрачная. Внутри – ничего… пока не снять ложное дно. Тесс поддела тонким ножом, который держал у неё «правду» лучше языка. Под ложным дном – крошечные металлические пластины – не «голоса», тоньше, с левым завитком – ключи к «минусу», две «немые» иглы поменьше, чем труба, набор мелких шестерён – «подпорки», и – три конверта. Тёмно‑синие, плотная бумага, пахнущие не чернилами – мылом и лавром. На печати – отпечатки полупрозрачной, будто снятой на скорую руку – гербовой броши. Не полные, половинки. Я различила на двух: тонко выбитый лавр и башня, на третьем – что‑то, от чего во мне дрогнуло: крыло с пером и крохотный силуэт ключа.
Я почувствовала, как внутри меня леденеет горло. Серебряный ключ – это часть герба фон Эльбрингов. Здесь – не весь герб. Полупечать. Но его хватало, чтобы внутренний узел у меня затянулся.
– Это – «покровители», – сказала Тесс просто. – Я не знаю имен – имена у нас не любили. Нам говорили «Дом у лавров» – лист. «Дом башни» – кирпич. «Дом ключа» – перо. Всегда два. Никогда три. Платы – через «посыльных», с ленточками. Мне говорили: «ты не знаешь, кому ты шьёшь». Я… теперь знаю достаточно.
Валерьян посмотрел на печати не глазами, весами. Он не сказал «фон Эльбринг». Он не сказал «дом такой‑то». Он произнёс то, что должен был:
– Вещественные доказательства – принимаю. Опись – здесь. И – «схрон».
– Где? – его голос был мягким ровно настолько, чтобы не спугнуть – не её – нить, которую она тянула.
– Сухой колодец на Пеньковой, – ответила она. – Колодезный домик – рядом с задним двором лавки «Старые книги». Под лавкой – камень с белой полосой. Под камнем – люк, как у печи. Внутри – ящик с «немыми», трубами, чертежи, несколько «фишек» – платёжные, с клеймом мастера. У входа – «капсула» – «минус» готовый, чтобы держать весь двор, если кто полезет не так. И ещё – «глаз» – кукла с иглой – в щели. Если «глаз» падает – «мастер» получает «крючок» – он уходит. У вас «Тишина резонанса»? Тогда – можете.
– Можем, – сказал Валерьян, и это «можем» не было бравадой. Это было знанием веса собственного инструмента.
– Сделаем тихо, – добавил Февер, возникший у двери, как тень. – С двух сторон. Блик – у них, – он коротко кивнул в мою сторону.
– Условия, – подняла руку Тесс. – Мать сегодня у Мары в клинике. Её – не трогать, пока вы не перевезёте. Мою комнату – закройте не «как вещь», а «как память». Куклы – не ломайте. Если надо – заберите – потом верните. Я – иду с вами – только до угла. Дальше – я – ничто.
– Договор, – сказал де Винтер. – И – защиту – вам – уже – ставят, – он показал взглядом «Теням» – двое отделились от стены.
На Пеньковой пахло пылью, мылом, старыми буквами. Двор «Старых книг» дрожал, как бумага на ветру. «Сухой колодец» был накрыт, как корзина на базаре, – аккуратно, с ленточкой. Мы вошли не как герои, как сапожники: тихо, с проверкой каждого шва. «Сухой ноль» – моё «тимьян на границе» – показал «стену»: «капсула», не «текучка». Хорошо. «Дождь» – по камню, по железу, по краю люка – лавровая зола тянула вниз, пчелиный воск цеплялся к поре, «пыль» легла, как старый плед. «Стрекоза» понизила крылья – «шум» ушёл. «Голос» – чистый.
– Открываю, – сказал «Тень», упираясь ломом.
Люк не скрипнул. Он «вдохнул». Внутри было сухо, будто кто‑то воровал не только звук, но и влагу. Ящик – сосна, новые гвозди. Февер шёл с описью, как хирург – с полотенцем: сухо, быстро, ровно.
– Трубы – три. Малые – «немые». Чёрные камертоны – пять. Пластины – двенадцать. Шестерни – сорок. Куклы – две – пустые. Чертежи – семь. Письма – конверты – шесть. Фишки – восемь – клеймо – «завиток левый» и… – он замер на секунду, – «лавр» – «башня» – «перо и ключ».
– В опись, – сказал де Винтер так, как ставят точку в формуле. Голос его был ровнее, чем у любого метронома. Та точка – связывала два берега: дело, которое было «техникой», и то, что теперь становилось «про людей».
Я поняла, что дрожу. Не от «минуса», не от «состава». От полупечати на синем конверте. «Ключ» был не моим – чужим, отлитым без моей жизни. Но он «про мой дом».
– Мы закончим здесь, – сказала Ина, появившись из темноты как нож, чистый и острый. – А ты, – она посмотрела на меня, – в Академию. Декан зовёт.
Декан факультета алхимии и артефакторики редко звал сам. Его кабинет – большой, слишком светлый для привычки лабораторий, с окнами на внутренний двор, где растёт старый платан – тот самый, в который студенты забрасывают записки, «чтобы сдать зачёт». За столом – мужчина лет шестидесяти, крепкий, светлый, взгляд – ровный, как поверхность тщательно сваренного бульона. Его звали Оскар Эммерих. Оскар – как тот, с кем мы охотились. И всё же – другой оттенок. Его «Оскар» был из рода «держит», не «ломает».
– Садитесь, мадемуазель фон Эльбринг, – сказал он без церемоний. – Без прелюдий: я видел ваши цифры. Я слышал про ваш «Щит». Я знаю – про Лавровую. И – про Пеньковую – уже в курсе.
Я кивнула – не «это всё – я». Он махнул рукой:
– Не надо. Я не считай заслуг. Я зову вас сказать – остыньте. Сделайте вдох – выдох. Дело стало политическим.
Слово «политическим» в его рту звучало не как ругательство, как «диагноз». Он отодвинул ко мне папку. В папке – вырезки. «Пожертвования Домов лавров и башни на реставрацию картотеки». «Плата на лаборатории от Фонда Ключа». «Назначение новых кураторов в Совете». Полупечати – те самые – на официальных письмах. И ещё – записка на голубой бумаге, которой пользуются только «высшие»: «Отдел де Винтера – превысил полномочия». Подписано: «Канцелярия Совета по городским делам».
– Они знают, что мы знаем, – сказал декан. – Они уже закрывают двери. Нам – вам – нельзя двигаться так, как мы двигались. Одним шагом – не пройти. Будет отскок.
– Что вы от меня хотите? – я держала глаза на его руках – они были рабочими, с чернилами под ногтями, с рубцом на запястье от старого стекла. Люди с такими руками редко любят говорить «не вмешивайтесь». Он не любил. Но он был мудр.
– Три вещи, – сказал он. – Первое: на кафедре вы – одна из нас. Мы поддерживаем вашу работу – «переменную оператора», «сухой ноль» – в научном поле. Но отрываем это поле от уголовного: никакой «ля‑ля» про «Щит» в Сенате, никакой «героизации» на страницах. Частная коммуникация – да, публикации – аккуратно, без «ссылок на отдел». Второе: в городе – вы – светская фигура, нравится вам это или нет. Ваше имя – видно. Герб вашего дома —… – он посмотрел на меня, не пряча глаза, – у кого‑то – на печатях. Я не говорю «ваша семья». Я говорю «Их». Понимайте разницу. Но вы связаны с ними своей кровью в глазах зрителей. Значит – осторожно. Остерегайтесь «приглашений», «вежливых просьб», «помощи в наблюдениях». Не оставайтесь одна. Если что – к нам – а не к «домам». Третье: де Винтер – не академик, но он – наш партнёр. Говорите с ним «нить», как вы уже умеете. И – если он скажет «остановиться» – остановитесь. В противном случае мы потеряем ваш «голос» на Совете. Я не хочу этого. Я хочу, чтобы вы добрались до защиты и вышли из этого не по частям, а целой.
Он замолчал и после короткой паузы добавил:
– И – да. Ваша семья – может появиться в этой истории. Не по вашему желанию. Если случится – не бегите. Придите ко мне. Ине. К Кранцу. Мы – не «любовники», – его губы дрогнули в редкой для него улыбке, – мы – «бумага». Мы умеем держать.
В груди у меня шевельнулось всё то, чего я боялась: быть «нужной», быть «втянутой», быть «на весах». И в то же время – ощутимо стало легче: есть люди, которые говорят «мы – бумага». Бумага горит, да. Но на ней можно писать.
– Я буду осторожна, – сказала я, и это не было «обещанием отвести себя от дела». Это было «я буду дышать». – И – я не буду называть имён.
– До поры, – кивнул он. – Имя – сильное. Его говорят в самом конце.
Мы вышли в коридор. На лестнице я столкнулась с Кранцем – он держал под мышкой том в зелёной обложке. Он посмотрел на меня поверх очков и сухо произнёс:
– Не играйте в героя. В этом городе герои умирают раньше, чем пишут «методы». Нам нужны «методы».
– Я – не герой, – ответила я. – Я – оператор.
– Тем более, – буркнул он. – Операторы сменяемы как лезвия. Будьте не «лезвием», будьте «инструментом». Инструменты берегут.
У выхода на меня уже ждал Февер. Он не улыбался. Но он держал в руке бумажный конверт – тот самый, синего цвета, бледная полупечать с лавром и башней. Поверх – другой – с пером и ключом. Он протянул мне – не как улики, как «правду».
– Мы не будем говорить «кто», – сказал он. – Но мы будем знать «как». И – «когда». Тесс дала «график». Она – ваша. Теперь – наша. Мы вывезли её мать в клинику. Мы поставили пост. Мы – не бросим.
На «Тихом Корне» меня встретил запах воска и травы. Блик лёгким подрагиванием света в чаше сказал «вижу». Серебряный папоротник провёл по воздуху своим «ничто» – как мать проводит ладонью по лбу – «успокойся». Я положила синее письмо на стол – лицом вниз. Оно будет лежать до тех пор, пока нужно. Не для любопытства. Для памяти.
– Миледи? – Эмиль стоял у стойки, его руки в мыле от уборки. Он смотрел вопросом.
– Точка излома, – ответила я. – Тесс – с нами. Дома – против. Декан – просил – дышать. Мы будем.
– Мы будем, – повторил он.
Ночью я снова села в оранжерее – среди шепчущих листьев, где «не лгут». Я достала свою «нить» – медную – положила её на стол рядом с лунными семенами. Слова в таких местах говорят не для ушей.
– «Нить», – сказала я в воздух. – Если я рвану – останови. Если ты пойдёшь в «надо любой ценой» – скажу «нить».
Я знала: он ответит «вижу» – где бы ни был. Я знала и другое: в этом деле мы больше не одни. За спиной – не только «Тени», не только Ина и Кранц. За спиной – платан во дворе Академии, на ветвях которого висит не одна записка с просьбой к судьбе. За спиной – дух этого города, который не любит, когда на его улицах крадут «звук». И – да – впереди – Дом, в чей герб вплетён серебряный ключ. «Покровители» – слово гладкое, как лакированный стол, за которым сидят важные люди. «Виновные» – слово другое. Его говорят под конец.
Пока – мы считали – не имена – узлы. И держали «ноль». И – дыхание. И – свою «нить».








