412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Хе » Лавка Люсиль: зелья и пророчества (СИ) » Текст книги (страница 5)
Лавка Люсиль: зелья и пророчества (СИ)
  • Текст добавлен: 23 ноября 2025, 20:30

Текст книги "Лавка Люсиль: зелья и пророчества (СИ)"


Автор книги: Ольга Хе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)

Глава 9: Просьба декана

После ледяного разговора с де Винтером коридоры Арканума звенели шёпотом. Слова «послезавтра», «слепые пробы» и «публикация» катились по каменным сводам, как шарики ртути. Я уже свернула к Лаборатории Три – гонять серию до тошноты, чтобы пальцы не дрогнули на публике, – как меня перехватил курьер в серой ливрее факультета.

– Мадемуазель фон Эльбринг, – он говорил слишком тихо для слуха, но достаточно отчётливо для смысла. – Декан мадам Бройль просит вас на минуту. Через служебный коридор.

Слово «просят» и «через служебный» в одном предложении означает: дело деликатное. Я пошла. Холодный узкий проход пах лакированным деревом и лимонным мылом. В конце – дверь без таблички. Курьер постучал дважды, открыл и исчез.

Кабинет мадам Бройль был удивительно тёплым. Никаких показных реликвариев – только светлая древесина, два окна на внутренний сад и плетёные абажуры, дающий мягкий, рассеянный свет. Она сидела прямо, как струна, в кресле у низкого столика с фарфоровым чайником. Невысокая, сухопарая, с белыми, как скала, волосами, собранными в гладкий валик. Её присутствие было тише, чем у де Винтера, но совсем не слабее – как струя, которая точит камень, пока другие швыряют его.

– Благодарю, что пришли сразу, – она кивнула на противоположное кресло. – Чай?

– Спасибо, – я села, стараясь не смотреть на закрытый шкаф у стены – такие шкафы в кабинетах деканов всегда хранят «слишком много».

Она не стала ходить вокруг да около.

– Вы знаете, – сказала мадам Бройль, наливая чай, – что я не терплю сектантства ни в науке, ни в ремесле. Меня не интересуют чужие «веры». Меня интересует порядок и безопасность. Сейчас в городе есть оба – угрозе. Лорд-следователь де Винтер здесь не для красоты. Серия ограблений артефактов продолжается, и некоторые имена доноров – она коснулась пальцем стола, не произнеся фамилии, – слишком громкие, чтобы я спала спокойно. Открыто вмешиваться мне нельзя: политика. Поэтому я обращаюсь к вам не как к студентке. Как к человеку, который умеет слышать… иначе. И обладает инструментом, к которому у меня – давайте говорить честно – нет доступа, – её взгляд скользнул к моей сумке, будто видя сквозь кожу тетрадь и карты.

Я кивнула. Мы переступили границу, за которой хорошее общество притворяется, что карты не существуют.

– Вы просите меня… посмотреть, – осторожно уточнила я. – Не вмешиваясь в расследование?

– Именно, – она поставила чашку на блюдце так аккуратно, будто закрывала крышку скриньки с порохом. – Мне нужен ориентир. Образ. Зацепка. Что-то, что можно будет тихо передать тем, кто действует официально. Это не поручение. Это просьба. И – да, – я понимаю, что вам это может стоить репутации, если мы ошибёмся. Поэтому – вот, – она придвинула ко мне плоский конверт с сургучной печатью факультета, – доступ на ночь в Малую аудиторию Г для ваших… «чистых» процедур. И временной пропуск в Старую картотеку резонансных дел. Я не прошу вас ловить воров. Я прошу вас настроить нам слух.

Я взяла конверт. Бумага пахла свежей печатью и лимонной кислотой – аккуратный, почти домашний запах «скорой помощи». Условия были прозрачны. Я объяснила, что сделаю.

– Чтобы не мешать и не шуметь, – сказала я, – я проведу расклад в «чистой» комнате. Без зрителей. Возьму камертон как якорь – чтобы навести «фон» на нужную историю. После – отдам вам результат. И – отдельно – инспектору Феверу, – я посмотрела ей в глаза, – потому что если в этом есть риск для людей моей улицы, я буду предупреждать тех, кто может закрыть двери вовремя.

Мадам Бройль на миг прищурилась – не от несогласия, от уважения к прямоте.

– Сделайте, как считаете верным, – сказала она. – И – будьте аккуратны с де Винтером. Он любит законы, но ещё больше любит прецеденты. Вы ему уже интересны.

Мы перешли в соседнюю комнату – маленькую, почти пустую. Деревянный стол, два стула, широкое окно на сад. На подоконнике – миска с чистой водой. Я поняла: для меня её поставили. Мадам Бройль закрыла дверь и осталась внутри – но отступила в тень, явно намереваясь не вмешиваться.

Я выложила на стол тряпицу, на неё – колоду. Руки успокоились, как всегда, когда пальцы коснулись потёртой рубашки карт. Я вынула камертон и положила рядом. Его присутствие уплотняло воздух, делая тишину наполненной. В миску капнула каплю лунного мёда – старый приём для «ясной воды», которую учили ещё в деревне моей бабки. Он связывает не «будущее», а внимание.

– Объясните, – тихо попросила мадам Бройль. – Зачем как.

– Карты – язык образов, – сказала я, перемешивая колоду. – Мы спрашиваем не «кто», а «куда слушать». Камертон – якорь, чтобы не утонуть в лишних «песнях». Вода – поверхность, на которую ляжет отражение, если ему есть откуда прийти.

Я достала три карты – как основу. Первая легла в центр – Повешенный. Человек, висящий вниз головой, с нимбом вокруг головы, как у того, кто видит иначе. Сети, верёвки, узелки – ткачество. Я ощутила первый тихий толчок: Улица Ткачей – не только название. Мир действительно ткут.

Вторая – Луна. Непрямой свет, чужие следы, собака и волк на берегах. Там, где границы размыты, легко ходят те, кто любит «тихие места». Интуиция – мой инструмент – здесь не роскошь, а необходимость.

Третья – Паж Кубков. Юный, чувствительный, с кубком, из которого выглядывает рыба. В моей колоде у этой карты всегда были волосы цвета меди. И сейчас этот рыжий всплеск на рисунке словно вспыхнул. Рыжеволосая фигура – не главарь. Посыльная, ученица, сообщница? Кто-то, кто чувствует слишком сильно для холодной работы.

– Рыжая, – сказала я вслух, и мадам Бройль кивнула, как человек, который получил слово для уже существующей мысли.

Я положила камертон на край миски и едва коснулась зубцом столешницы. Тихий звук – не трезвен, а как вздох – прошёл по комнате. Поверхность воды дрогнула. Я наклонилась. В отражении окна проступили не сад и не мои волосы – узкие переулки, бельевые верёвки над головой и полосы ткани, покрашенные индиго, качающиеся, как море. Улица Ткачей. Я знаю этот квартал – там всегда пахнет красильнями и мылом.

Образ сместился, как будто кто-то толкнул миску изнутри. Краешек мостовой, дождь, бисер капель на камне. На булыжнике – кукла. Не та, что детям дарят в богатых домах, а ярмарочная: деревянное тело, фарфоровое личико. Лицо треснуло дугой, глаз отвалился, а волосы – рыжие, слишком яркие для уличной пыли – расползлись мокрыми нитями. Над куклой – чьи-то руки, тонкие, в чернилах индиго, с облупившимся лаком. Руки дрожат. И тихие рыдания. Не истерика – сдержанное, пытающееся «сложиться обратно» плач. Рыжеволосая. Слишком молодая, чтобы быть «мозгом», и слишком вовлечённая, чтобы быть случайной.

Камертон под пальцами чуть остыл. Я выдохнула и отодвинула его, чтобы не углубляться дальше – не было смысла требовать у воды лицо; лицо я всё равно не получу – не от карт, а от улицы.

– Что это даёт? – мадам Бройль говорила всё тем же ровным тоном, но глаза её потемнели: в эту картинку уместилось слишком много живого.

– Направление, – ответила я. – Там – связной. Не главарь. Девушка или юноша – молоды, рыжие, пальцы в красильнева индиго, значит – из квартала, не чужая. Кукла сломана – либо случайность, либо знак. Если знак – то детский, мягкий, без «грозы». Она – плачет. Её можно взять не силой. Её можно взять словом. На Улице Ткачей. Ночью или после дождя.

– Почему «после дождя»? – уточнила мадам Бройль.

– Потому что кукла мокрая. А рыжие волосы тянут воду, как губка. Значит, сцена не давняя. Для «тихих» это важнее, чем для нас. Они любят свежесть.

Я перевернула ещё одну карту – уточнение к камертону. Суд. На моей колоде ангел трубит в инструмент, больше похожий на камертон, чем на трубу: два стержня, колебания заметны ажурным узором. Поверх воды в миске прошла незримая волна, и на миг мне показалось, что я слышу тот самый «минус-звук», который приносил ко мне ночной гость. Связь между моим якорем, воровской «флейтой-перевёртышем» и «тихими местами» оказалась прямой.

– Камертон – ключ, – сказала я. – Наши пути пересекаются в резонансе, не в вещах. У них есть инструмент, который глушит, у меня – который зовёт. Там, на Ткачей, они оставили след, который можно «услышать». Вопрос – успеем ли мы раньше, чем они «уберут» свою рыжую.

Мадам Бройль молчала несколько долгих вдохов. В её молчании было больше решения, чем в речах многих мужчин на Совете.

– Я не хочу, чтобы вы шли туда одна, – сказала она, не став делать вид, будто уверяет меня в обратном. – И не хочу, чтобы вы «брали». Но вы можете дойти до угла. Вы можете увидеть, что видели в воде. После этого – инспектор Февер. Я передам ему общий контур – без «вашей» части. А вы – частное. Согласны?

– Да, – сказала я. Ровно потому, что это совпадало с моим собственным «как»: не геройствовать, а слушать.

Мы вышли из маленькой комнаты, и мадам Бройль вернулась к своей чашке чая, будто мы обсудили план рассадки на банкете, а не ниточку, за которую можно вытянуть «тихих».

– И – фон Эльбринг, – сказала она в дверях, – помните про де Винтера. Он уважает тех, кто выполняет правила – даже если ненавидит их ремесло. Сделайте чисто. Не ради него. Ради себя.

Улица Ткачей начиналась там, где торговая артерия уставала шуметь. Я специально пришла после полуденного дождя: камни ещё были тёмными, воздух пах индиго и мокрой шерстью. Верёвки с тканями висели над головой, образуя тенты, под которыми звуки гасли сами собой. В лавках – те же лица: женщины с закатанными рукавами, дети с синими от красителя пальцами, мужчины, привычные к гулу станков. Я не пряталась – шла как покупательница ниток и «чая для горла», задавая вопросы, которые не удивляют.

– Куклы здесь продают? – спросила я у старика у входа в лавку бечёвок.

– Ярмарки чаще, – буркнул он. – Но у Норы иногда бывают. Почему?

– Дочери подруги обещала, – улыбнулась я. – Она без глаза, сказала – «так моднее».

Старик фыркнул: «Тоже мне мода». Но махнул в сторону узкого переулка: «Вон там у Норы спроси».

Я не дошла до лавки Норы. У развилки, где брусчатка, казалось, уходила под воду, увидела её. Рыжие волосы, слишком правдивые, чтобы быть краской; мокрые пряди прилипли к вискам. На коленях – кукла, аккуратно завернутая в тряпицу. Девушка сидела прямо на ступеньке, не скрываясь, и тихо плакала – так, чтобы видеть дорогу и не привлекать лишнего внимания. Прохожие смотрели – и отворачивались: чужая беда, да и рыжих тут не любят – про них ходят сказки, что они «сжигают» краски.

Я остановилась на расстоянии, на котором слышно, но не пугающе близко. Опустилась на корточки, чтобы быть ниже её взгляда.

– Он тоже когда-то был целый, – сказала я спокойно. – Мой. В детстве. Я оторвала ему руку, когда злилась на мать. Потом пыталась приклеить. Не вышло.

Она вздрогнула, но не убежала. Прижала куклу сильнее, больно. Фарфор тихо хрустнул.

– Это не моя, – выдохнула она, – это… для знака. А я… – голос сорвался. – Я не хочу больше.

Я слышала не признание, просьбу. Пальцы у неё были в синеве индиго, ногти – короткие, обломанные. На запястье – тонкая верёвочка с узелком – то ли оберег, то ли привычка.

– Давай так, – сказала я, – я не спрашиваю «что» и «для кого». Я даю тебе выбор. Там, в конце улицы, есть клиника. У них сегодня появится «Тихая Ночь» – бесплатно. Заберёшь – попробуешь. Если сможешь спать – утром зайдёшь в лавку «Тихий Корень». Я – не инспектор. Но я знаю одного. Он слушает лучше, чем орёт. И у тебя будет шанс сказать то, что ты хочешь сказать. Не завтра. Не на площади. В кабинете. И – да – можно прийти с куклой. Её тоже можно будет попытаться склеить.

Она посмотрела на меня впервые прямо. Глаза – не зелёные и не карие, цвета подмоченного мха; ресницы слиплись. Взгляд был испуганный, но из тех, что могут решиться. Я достала из сумки кусочек чистой ткани и протянула. Она взяла, промокнула щеки. Слишком быстро для «девочки с улицы». Привыкла убирать «следы».

– Меня зовут Лея, – сказала она вдруг, не спрашивая моего имени. – Я… – и снова оборвала.

– Я – Люсиль, – ответила я. – Я здесь рядом, за углом. Если тебя увидит кто-то, кто не должен, – не заходи. Оставь куклу у пекарни, на подоконнике. Я пойму.

Лея кивнула еле заметно. Посмотрела на куклу так, будто извинялась, поднялась и тихо ушла в тень верёвок. Ветер качнул индиго-полотна, и улица зазвучала как море.

На обратном пути я зашла в клинику на Набережной и оставила три «Тихие Ночи» и два «Ясных Утра» – как обещала де Винтеру и мадам Бройль. На столе у старшей сестры оставила записку: «Для тех, кто сегодня плакал». Она не спросила, кто. Просто кивнула. В таких местах знают, что плач – не диагноз, но часто – симптом.

Вечером я отнесла мадам Бройль конверт с короткими, сухими строками: «Улица Ткачей. Рыжая. Имя – Лея. Кукла – знак. Связной, не организатор. Руки в индиго – из квартала. Время – после дождя». И вторую записку – для инспектора Февера: то же самое, но с припиской: «Проверить лавку Норы (куклы). Переулок у бечёвок. Завитки на дверях – левый спираль?»

Домой – в «Тихий Корень» – я пришла на закате. Мандрагора высунулась и подавила любопытство, как умела.

– Пахнешь краской и городом, – сказала она, вглядываясь. – Нашла?

– Нашла «нить», – ответила я. – Но тянуть буду не я.

Я поставила камертон на стойку, как ставят свечу, когда ждут гостя. Вечерняя тишина легла правильно – живо. Послезавтра – публика, приборы и ледяной тон де Винтера. Сегодня – Улица Ткачей плачет тихо. И в этом звуке было что-то гораздо более важное, чем спор о «скрипках»: чьё-то «не хочу больше». Если повезёт – мы успеем довести этот звук до того, кто умеет слушать без дубины.

Глава 10: Место преступления

Утро было острым и тёмным, как незаточенный нож. Я чуть не уснула над протоколами Лаборатории Три и уже собиралась уйти к себе, когда в «Тихий Корень» постучали сразу трое – так стучат те, кто привык, что им открывают. Инспектор Февер вошёл первым, застёгивая плащ на ходу; за ним – молодой писарь с планшетом и человек в тёмном, чью тень узнают ещё до того, как поднимешь глаза.

– Мадемуазель фон Эльбринг, – сказал Валерьян де Винтер без вступлений. – Одевайтесь. Место преступления. Ближайшие двадцать минут – ваши. Потом – закон.

Я молча накинула плащ и взяла сумку. Февер, проходя мимо стойки, скользнул взглядом по камертону – мы поняли друг друга без слов.

Город в такую раннюю пору звучит иначе: как бы суше. Копыта редких карет глухо стучали по мокрой мостовой, ветер гонял листья, и где-то далеко, в половине седьмого, пекарня поставила на решётку первый хлеб – из неё тянулся тёплый «ла», который я могла бы узнать с закрытыми глазами.

Дом стоял у переулка, где торговая улица ломалась и становилась узкой, как горлышко бутылки. Домовладелец был из тех доноров, чьи фамилии в кабинетах произносят шёпотом. Колонны у дверей, решётка балкона, на втором этаже – окно с висящими тряпицами синих занавесей. За дверью – то, что обычно скрыто: городские печати, натянутые серебряными нитями, и люди в одинаковых плащах, которые не суетятся даже тогда, когда в комнате умирает хозяин.

– Сторож, – коротко сказал Февер, кивая на накрытое простынёй тело у лестницы. – Ночной. Сменил коллегу в полночь. В три – «тихо». В четыре – пропажа из кабинета. Замки целы. Охранные контуры – тоже. Некроманты… – он замялся, глядя на де Винтера. Тот продолжил сам: – Некроманты Департамента не смогли его поднять. «Нота» глушится. Технически – он здесь, – подбородком он указал на грудь мёртвого, – но не «слышится». Полагаем, использована чужая «тишина» – инструмент, который вы вчера завели в лекции: «флейта-перевёртыш» или её вариант.

Комната была не «свежей»: здесь уже ходили, уже измеряли, уже записывали. Но фон – фон был правильным. Не мёртвым – глухим. Тишина, которая не даёт, а отбирает. Я дотронулась до косяка – и вернула руку: холодно. Дом пел неправильную ноту.

– Двадцать минут, – напомнил де Винтер. – И – да – мадемуазель фон Эльбринг, – его голос был сух, – мне нужна информация, пригодная в протокол. Не «видения», не «верования», не «в детстве у меня был медвежонок». Я знаю, как вы говорите. Говорите как калибровщик.

– Я не некромант, – сказала я, доставая из сумки небольшой кусочек воска, соль и лавровый лист. – И не собираюсь «поднимать». Я настрою «живую» тишину вокруг, чтобы дом перестал глушить. Я зайду не в душу, а в след – в то, что успела записать комната. Мне нужен личный предмет сторожа. Ключи. Шапка. Что-то, чего касалась рука.

– Ключи, – Февер протянул связку с гладким, отполированным пятком. – Шапка – здесь, – он указал на крючок. – И кружка. Чай.

Я разложила на полу перед лестницей, где на мраморе ещё отдавало ночной сыростью, тонкую восковую линию – узор, что вживила вчера в пороги «Тихого Корня», только меньший. Завиток Элары на стыке, штрих-акцент. В центр положила лавровый лист, вдавила в воск крупинку соли.

– Объясняйте, – сухо потребовал де Винтер. – Зачем – как.

– Это «живой» порог, – ответила я, не поднимая глаз. – Он не зовёт «туда». Он призывает «сюда» то, что и так осталось. Возвращает комнате её «песню». Глушилка воришек – «мёртвая» тишина. Она душит и след, и голос. Моя – как снег: плотная, но с воздухом. В ней слышно.

Я поставила кружку сторожа на край узора, рядом – связку ключей и его шапку. Кружка пахла заваркой, едва уловимо – мятой. Внутри – тонкая чайная плёнка, как корочка на сгустке молока. Значит, успел налить – и не успел допить. Шапка – шерстяная, чистая; хозяин был аккуратен. Ключи осторожно зазвенели, когда я переложила их ближе к центру.

Камертон я не ударила – лишь положила рядом, на ладонь, и едва коснулась его зубцом собственной кожи. Тон поднялся – не звук, «тихий тон», которого хватило, чтобы узор «взялся». В комнате стало как перед снегопадом: воздух плотнее. Лавр еле слышно чихнул – то самое «эхо», по которому я узнаю, что «мёртвая» тишина дала трещину.

Сначала проявился не «кто», а «как»: ритм. Два набора шагов. Один – тяжёлый, утомлённый, но ровный – сторож. Второй – легчайший, как у кошки. И третий – нет, не шаги – скольжение: не касаются пола вовсе, идут по «тихому месту». Я закрыла глаза и дала себе секунду быть инструментом.

– Два, – сказала я в пустоту, но говорить всё равно было де Винтеру, – один «минус» – глушитель. Второй – в реальности. Сторож вступил на первую ступеньку – вот. – Я коснулась пятном ладони холодного мрамора. – Упал без крика. Лицо – вниз. Не от удара. Придушили «минусом» на ухо. – Я сжала пальцами воздух, показывая жест. – Не руками.

– Продолжайте, – голос де Винтера звучал нынче как тонкий лед – прозрачный и опасный.

– Запах – индиго, – ровно сказала я. – Квартал красильщиков. Руки у одного были в синем. Пальцы – обломанные ногти. Ещё – морская рыба. Солоноватый след – недавний. Значит, курьер? Краска – из города. Нить – откуда-то ещё.

Я подняла ключи. Они отозвались странно – как будто «зацепили» за металлом чужой инструмент. Появилось ощущение пластинки – тонкой, перфорированной, «флейты-перевёртыша» – звуковой молоток, сгибающий фон. Ей прикрывали «минус-шаги».

– Знак, – сказала я, и картинка вспыхнула коротко, как сигнальная лампа в тумане: маска, гладкая, чёрная, на виске – левый завиток. И под ним – медная капля. Не кровь. Краска? Нет. Патина от старого якоря, которую плохо стерли с пальцев. – Левый спираль на маске, – чётко сформулировала я. – И медь на руках. Брали что-то старое, патинированное. Не по пути – заранее.

– Предмет, – требовательно сказал де Винтер. – Что украли. Не «что-то».

– Калибр, – я почувствовала холод в груди, будто увидела знакомое лицо. – Старый «звёздный калибр». Плоский диск, с метками по кругу. Без стекла. На нём осталась теплинка – его недавно калибровали. Зачем-то «уговорили» дом считать его своим. И – унесли, глуша фон.

– Так и есть, – тихо сказал Февер, бросив взгляд на писаря. Тот лихорадочно чиркал. – Хозяин коллекции молчит, но список – у меня.

Я снова коснулась кружки. Её глина ещё держала тепло человеческих рук. И – там, на краю – тонкая, едва уловимая нить. Не слова. Привычка. Старик сторож шептал жене имена чайных трав – ромашка, мята… «теперь без сахара, ты же ругаешься». Я поняла: он был мягким. Не дрался. Значит, не попытался встать – просто лёг.

– Ещё, – потребовал де Винтер.

– Сторож видел прядь, – сказала я, не объясняя, почему знаю. – Рыжую. Выглянула из-под капюшона, когда «тот» – «минус» – скользнул вдоль стены. Она – молодая. Пальцы – с индиго. Плачет о пороге. Кукла – знак. Улица Ткачей.

Тишина дёрнулась вовнутрь, как нитка, за которую потянули. Я сняла ладонь с камертона – ещё секунда – и всё. Иначе «мёртвая» тишина хлюпнет обратно и заберёт мой голос. Восковой узор на полу осел, лавр перестал шептать.

– Всё, – сказала я. – Дальше – будет не след, а придумка.

Некромант Департамента, бледный мужчина с тонким лицом, стоял в углу всё это время, руки скрещены, взгляд – на полу. Он выставил шарнирный триножник с черепом-фиксатом – «классика», позволявшая «взывать» к последнему отзвуку – и не получил ответа; «мёртвая» тишина жрала его слова. Сейчас он смотрел на меня как человек, который привык, что его язык – единственный верный, и вдруг обнаружил, что в городе говорят на ещё одном.

– Вы не подняли душу, – не то вопрос, не то констатация, – сказал де Винтер. – Вы вернули дому фон, и он «сказал». И сказал не то, что хотите вы, а то, что слышал он. И эта «рыжая» – у вас оттуда же?

– Из воды и улицы, – ответила я. – Вчера. Декан Бройль просила «настроить слух». Я была на Ткачей. Имя – Лея. Связная. Пальцы в красителе. Кукла – знак. Она хочет выскочить. Если не сегодня – завтра. И – да, – я отправила «Тихие Ночи» в клинику. Если вы умнее дубины, – добавила я, глядя прямо на него, – вы возьмёте её не «в цепь», а в разговор. Иначе – потеряете.

Валерьян молчал чуть дольше, чем дозволено высоким чинам. Он не умел «впечатляться» как зритель; он умел складывать «да» и «нет» в таблицу. Сейчас в его таблице, похоже, сложилось так, что без моего «да» в одной строке им не хватит «эн» в другой.

– Инспектор, – сказал он Феверу, не сводя с меня глаз, – оформляете мадемуазель фон Эльбринг как внештатного консультанта на это дело. С ограничениями: без самостоятельных задержаний, без самовольного проникновения, без «поднятий», – он насмешливо дёрнул губой, – и с обязательным протоколированием всех… – пауза – он подбирал слово, которое не будет звучать презрительно, – «настройки». Вознаграждение – по ставке специалиста третьей категории. Отдельно – доступ к картотеке резонансных дел, – он кивнул на писаря. – Я хочу слышать ваш «язык» там, где наши «слова» теряют зубы.

– И я хочу своих условий, – сказала я, пока дверь в эту комнату не захлопнулась окончательно и не превратила меня в ещё одну «единицу» в ведомости. – Я работаю через Академию. Все мои «настройки» – в протокол и под подпись ассистента Роэлль, если это лаборатория, и под вашу – если это поле. Я не даю вам моих клиентов – в обмен вы не забираете у меня лавку. И – пункт третий – публикация общих методических выводов по окончании дела. Не имён. Не частностей. Под псевдонимом, если хотите. Но чтобы те, кто умеет слушать, знали, как не утонуть в «мёртвой» тишине.

Февер тихо хмыкнул. Некромант в углу вскинул брови: неплохо, лавочница.

Де Винтер слушал. Его лицо не смягчилось – он не из тех, кто уступает ради улыбки. Он уступал ради результата.

– Пункт первый и второй – да, – сказал он. – Пункт третий – при условии, что публикация пройдёт через мой канцелярский фильтр. Я не хочу, чтобы инструмент, который калечит фон, попал к тем, у кого руки растут из кошелька. Согласны?

– Согласна, – кивнула я. – Я не хочу, чтобы выдернули ноту и сделали из неё трещотку.

Он протянул мне маленькую плоскую пластину – не бляху, знак.

– Это даёт вам право входа туда, куда иначе не пустят, – сказал он. – И обязывает не говорить там, где лучше молчать. Не путайте, мадемуазель фон Эльбринг, «тишину» и «молчание».

Я сунула пластину в карман плаща. Она была холодна, как мокрый камень. В комнате стало люднее: Февер отдавал распоряжения, писарь закреплял нитями печать, некромант уже собирал свой мёртвый прибор, понимая, что сегодня он не герой.

– И последнее, – де Винтер сказал это без льда, но по-прежнему остро: – То, что вы делаете, – не магия и не поэзия. Это – работа с фоном. А фон – уязвим. Одна неправильная нота – и дом забудет своё имя. Если вы хоть раз почувствуете, что «порог» на грани – вы отступите и позовёте меня. Не потому что я «лорд». Потому что мне есть чем ответить на тех, кто глушит.

– Позову, – ответила я. И впервые поверила, что он говорит правду не потому, что так написано в инструкции.

На улице дождь начинал опять. Город натягивал на себя серую накидку, и на ней тонко проступали узоры улиц – нитями, как на Улице Ткачей. В «Тихий Корень» я вернулась не героиней, не победительницей – рабочей. Мандрагора фыркнула, высунув листья.

– Пахнешь департаментом, – сказала она, скривившись. – И чужими чернилами. И рыбой.

– И индиго, – кивнула я. – Сегодня ночью им снова захочется тишины. Мы дадим им – другой тон.

Я поставила камертон на стойку – как ставят свечу за упокой и за здравие одновременно. Дом ответил коротким, ровным «угу» – живой тишиной. А в кармане холодела плоская пластина, напоминающая, что теперь «моя» тишина стала чьей-то строкой в протоколе. Ну что ж. Если хочешь, чтобы тебя слышали – будь готова говорить ясно. И слушать – ещё яснее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю