355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Седакова » Переписка 1992–2004 » Текст книги (страница 6)
Переписка 1992–2004
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Переписка 1992–2004"


Автор книги: Ольга Седакова


Соавторы: Владимир Бибихин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

Есть обитаемая духом

Свобода, избранных удел.

Свобода и центр – почти то же. А спора (о чем Вы пишeте в письме) я почему-то никогда не любила, и честного – не больше, чем других. Кстати, я нашла точнейшее описание собственного – сознания? настроения? – знаете где? У Розанова, в статье о Киеве* (* Книга, которую Сукач подарил в день крестин Олега, «Иная земля, иное небо», с. 552–563.): о «народной вере»** (см. об.) (** Это описание очень в pendant Вашей «Власти России». Удивительно, что автор (Вас. Вас.), который может так понять этот «беспожарный» строй, в слоге своем, в жесте несет столько этих самых «огоньков», измельченных и переменчивых, в отличие от больших «огоньков» Щедрина, но тоже очень не-тихих, тоже «на уксусе и горчице».) Точно, как он описывает эту «народную веру», я и думаю. Но не могла бы этого так просто обозначить – а часто пробовала, в спорах с Анютой. В сущности, это мир как волшебная сказка – с тихим пиром в конце и «чудесным помощником» по ходу дела. Я не понимаю, как можно думать иначе, вернее, не понимаю, что такое иная, «драматичная» вера, требующая теодицей и т.п. «Услышит тя Господь в день печали, защитит тя имя Бога Израилева». И при этом Вас. Вас. – мне крайне чужая душа, как прежде!

Если бы мы встретились, я рассказала бы еще и о Риме, и о Ватикане, и о Голландии (мне удалось побывать в доме моего любимого Рембрандта!)… Устно проще, а писать я всегда затрудняюсь, все кажется «того не стоит».

Здесь с нами племянницы Даша и Геля; после года в Англии Геля (ей 10 лет) многие слова первыми вспоминает по-английски. А вчера она сочинила молитву, которую я Вам и посылаю. Скорее это письмо.

Dear Lord

Thank you for all animals, food, drinks and friends. I really thank you for all my grandmas and grandpas. My god-mother is very nice too. They are all very nice. Also I thank you for all schools for children, to learn about everything in school. Thank you for everything alive and not alive. Amen.

Что такое “not alive”?

Пожалуйста, передайте самый нежный привет Ольге. Поцелуйте Рому, Володика и Олега. Хочется всех увидеть. I really thank you – продолжая Гелю – for your being. С любовью

Ваша

О.

Тетя (Нина Васильевна) шлет Вам поклон.

Зосимова пустынь, 2.8.1995

Дорогая Ольга Александровна,

пишу Вам в разбитом состоянии примерно как утопающий хватается за лодку, при полном внешнем благополучии. Вместо обжитого пространства я словно на слишком широком просторе, словно не в подушках культуры, а прямо в глине и болоте и мелколесье этой, очень низкой сырой и холодной, нарофоминской части восточноевропейской равнины. Что есть деньги и в магазинах продают, кажется спасательной веревкой, спущенной прямо с неба, чудесной, необъяснимой и способной убраться в любой момент. – В воскресенье мы все, еще 12-летний племянник Миша, пошли в паломничество в Зосимову пустынь, которая совсем близко от нас, 2 или 3 километра, но бездорожья. Там гремел абсурдный пионерский лагерь, в храме со снесенным куполом перед отгороженным алтарем с надписью «Кружок умелые руки» Ольга зажгла свечку, и неожиданно громко мы стали петь и читать что помнили и нашли церковного, сошлось просто много народу, в том числа лагерное начальство. (Я написал и услышал: лагерное начальство.) Они давно ждут и опасаются, что церковь возьмет обратно этот, я им объяснил, оплот имяславия в начале XX в., до разгона женского монастыря в 1927. Под его стенами мы познакомились с семьей, три женских поколения которой, даже среднее, родившееся в 1941 и коммунистическое, ждут не дождутся возобновления монастыря. Они читают старую – переизданную в 1994 – книгу о Зосиме (Захарии) Верховском, подаренную им дамой по фамилии Верховская, из того же рода; она нашла колодец Зосимы. В начале прошлого века Зосима и 20 монахинь пришли сюда, в имение помещицы Бахметьевой, и некоторые женщины, хотя пришли из Сибири, приуныли от вида места: как и теперь, сыро, холодно, сплошные болота – но солдаты вырыли каналы, они действуют и сейчас, там появилась хорошая вода (и я тоже, когда еще не зная об этом вырыл большой пруд, увидел чистую высокую воду), «легкая», в каналы пустили рыб, там же и стирали, вокруг храма, вокруг идеи церкви сложился остров, который и сейчас, после всех вихрей (госпиталь, детский дом, пионерский лагерь) остается единственным осмысленным и притягивающим в широкой округе. – Почему же прочного укоренения но произошло, почему революция так много снесла, несравненно больше чем во Франции или даже в Мексике? Может быть из-за болота, которое все-таки теми рвами было оттеснено, потоптано людьми, которые искали где и как скрыться от мира. Т.е. хотя их подход к болоту был лучший из данных исторически, он не был вживанием в страну, а опять родом бегства от нее, в запредельные выси. – Удавалось ли врасти в вещество этой страны язычеству? Сейчас она стоит явно бесхозная, и хуже, кирпичные причудливые торты на 4, 5 и 6 этакой на крошечных участках, по 500 и 1000 кв. метров площади, рядом с сарайчиками и большинством все-таки средним и серым, кричат о новом не фатальном ли промахе, уже не просто диком, но смешном. Как эти карточные домики из миллионов кирпичей на одну семью надеются быть после цивилизации бревенчатых изб и храмов на горе, которая – даже и она! – без дорог и владения пространством не пустила бесспорных корней, нечего даже и спрашивать: окаменевший тупик. – Если за ошибку той тысячелетней цивилизации расправа была страшной, то что будет теперь. В двенадцати метрах от хибарки Ренаты, которую обшивает вагонкой мой брат, к югу, быстро сложили высокую и совершенно глухую, без единой прорези, стену гигантского кирпичного дома (но все же не из самых абсурдно громадных), и Рената конечно взглядом ее давно разрушила.

Ошибка той цивилизации была в надежде внушить всем один уклад мысли, пусть верный и благочестивый. Раскол сейчас в крови, в кости и не он имеет причины, а он ищет себе к чему себя приложить. Oдна из дам, нетерпеливо ожидающих возобновления зосимовой пустыни, косо смотрит на теперешнего патриарха, потому что он «убил Меня», и надеется на петербургского Иоанна. Т.е. в храм войдут уже со смиренным признанием раскола, как паломницы, шедшие к старцу Тавриону под Елгаву, сообщали нам с отрешенным спокойствием, что католиков уже крестит бес, а в наших православных верхах согласились, чтобы вера была католическая. Раскол произошел как-то давно, и даже могу сказать когда: когда с концом античной патристики кончился слух к библейскому слову или вообще к слову. Раскол тогда стал обязателен, чтобы истина хоть так дала о себе знать, а то ей больше нет щелочки просунуться. Есть ли в русском языке еще запас слова? Чувствуешь себя как в катакомбах (Хайдеггер: как индеец в резервации), и поневоле вытолкнет из культуры в природу.

Ольга уже плохо представляет себе неделю [15]15
   Это большое преувеличение


[Закрыть]
без поездки к Николе в Хамовники, и на св. Владимира она снова говорила с о. Димитрием, он с ней любезен и, я Вам писал, становится печален, когда она говорит плохое о себе. Я передал ему через Ольгу своего Паламу, без пояснений, думая, что он сразу увидит, где огонь и где дым.

Алексей Родионов (он слушал Вас и меня) понимает у Вас строки

И что было, того не будет.

Будет то, чего лучше не бывает.

в том смысле, что не будет «даже того, что то, что было – было», «может ли иначе быть то, чего лучше не бывает».

Володик не слушает чтения, только «страшные истории», и воинственно нерелигиозен, но это только когда идет через меня, и я сам на его стороне, тем более что событие, всякое, его захватывает, и приблизившись у о. Дмитрия к чаше, он, чему его не учили, важно и отчетливо сказал: «Меня зовут Володик». – Олег, которому полтора года, ничего не говорит (а Володик в таком возрасте говорил как мы), и для всего у него, прямо по Волошинову-Бахтину, только один страстный, до хрипоты выкрик: «Там!» (у Бахтина идея языка, состоящего только из одного слова). Ни папа ни мама. Хотя однажды, забывшись с кем говорю, я его подошедшего с поленом бегло поправил, «нет, это мы пока рубить не будем», и он тотчас умненько взглянув повернулся и относ полено на место. Он не хочет говорить, как, начав было правильно пилить (а Володик в раньшем возрасте чуть не перепилил лестницу в доме), снова стал демонстративно водить тыльной стороной. Чем дальше там больше мы с Ольгой удивляемся и умываем руки. За Рому всего спокойнее, когда он скажем влетает во двор на велосипеде и на половину поселка поет «Полна коробушка».

Всего Вам доброго. Я пишу Вам, пользуясь Вашим любезным разрешением, собственно как себе в дневник. Не бойтесь меня задеть; на «разногласия» я не способен, самое большое – на утрату интереса, до чего в том, что касается Вас, очень далеко у меня и у Ольги. В Вашем письме из Рима, я Вам говорил, есть сам Рим. – Мы решили не отдавать Рому в этом году в школу и жить глубоко до октября, с моим выездом ненадолго во Фрейбург в конце сентября. А как Вы?

Ваши О., В.

Азаровка, 12.8.1995

Дорогой Владимир Вениаминович,

Дорогая Оля,

(хочется обратиться к мальчикам: Рома, Володик, Олежек! – но вряд ли последующее им интересно. Тогда вот как: обратившись к ним, кончу их часть письма пожеланием: Добрый день! или, как говорят в Вашем скором Фрейбурге, Grüß Gott! – между прочим, Аверинцев говорил это каждому из швейцарских гвардейцев на лестнице, ведущей в покои Папы).

Ваше письмо – опять чудесный подарок, кроме другого, настоящая проза и от нее веет этим болотом с «легкой» водой в глубине. После Италии я не перестаю чувствовать здесь: Какая низина! как низко и вязко, как хочется повыше! Во Фрейбурге Вы насладитесь нормальной – по моим понятиям – высотой места. Где повыше, там, кажется, и слышно, и видно… Голландия, впрочем, еще ниже и пропитанней водой, а там Рембрандт и Вермеер. И в них есть бодрость, какой ноющая русская кисть не знала (исключение – Венецианов, которого я втроем с Глинкой и Пушкиным считаю непродолженной российской возможностью: сухость, чистота, точность). А потом как завыли: Мусоргский, Достоевский, передвижники… Кончилось staccato. Да, ничего здесь не вживается, как Вы пишите, никакого мандельштамовского «эллинизма».*(см. об.) (*Я не очень поняла, что Вы называете «расколом»: с кем? с католиками? с собственными верхами? уход в свое сектантское подполье? Как я ненавижу эту подвальную сырость наших низовых мнений, их хитрое слабоумие

как при царе Горохе,

Как в предыдущие эпохи.

Мне кажется, это очень серьезная вещь, здешняя светобоязнь, и никак не переводится. «Мы люди маленькие…» Про этот лукавый агностицизм мне и хотелось написать Вам в ответ на «Власть России»: это вторая, по-моему, сторона «непротивления», лучезарного в Борисе и Глебе. Кикимора болотная. Кстати, один из номеров Д. Пригова – он умеет кричать кикиморой. Все говорят: похоже. Все мы откуда-то знаем, как кричат кикиморы. —

Вот, кстати, об укорененности язычества. Сколько я им занималась, могу сказать: его хтоническая часть несомненно укоренена, даже глубже, чем корни. А все повыше – шатко-валко. Космической мысли фактически нет – эвенкийская мифология по сравнению с этим Эмпедокл. Такого же рода, считают, была автохтонная римская мифология, до адаптации греческой.) Аверинцев говорил, что все мы déraciné (вследствие революции) и поэтому разговоры о «корнях» нелепы, и что единственно где теперь можно enraciner – это в небесах. Но кажется, так оно было и до комиссаров. При Борисе и Глебе. Вы знаете, однажды, лет 10 назад, я гостила в Грузии и грузинские хозяева повезли меня смотреть монастырь в небольшой пустыне недалеко от Тбилиси. Мы потеряли дорогу, и все всерьез забеспокоились: даже в небольшой пустыне бывают песчаные бури и можно не выбраться. И тут мы увидели прохожего, русского, немолодого, почему-то в старой гимнастерке и с вещмешком. С простым лицом, как из военного фильма. Он объяснил, как выехать, а в машину не сел. Мои хозяева развеселились, а я оглянулась на нашего проводника: видели бы вы, как он смотрел нам вслед! Нет, не как Экклезиаст, по-своему даже весело, но понимающе что-то. То, о чем не было понимания ни в беспокойстве моих хозяев, ни в их успокоении, ни в нашей машине со снедью для пикника, ни в идее ехать в монастырь через пустыню. Что-то вроде того, что «мир-то кончился, а вы еще волнуетесь». Вроде того. И я подумала: да, с этим российским «знанием» что делать на земле, с землей? Но небесно ли это знание? я не уверена. Оно и с небес слетает по касательной. Потому что «небо» – не менее твердая вещь, чем «земля», и их напрасно так противопоставляют, там тоже жители, а не беглецы.

Мне так много хотелось бы Вам рассказать, но устно легче. Я заметила, что не боюсь Вашего слуха, не боюсь наскучить, как большинству людей, «рассказами из жизни», вроде этого солдата. И Ваши рассказы мне так приятно читать. Про пустынь, про «Умелые руки». Они (рассказы) оставляют предметы свободными: вроде где-то близко что-то вроде «морали» – а нет, уходит. Отец Димитрий сказал Вике, что ему мои письма приятны: «Она, – говорит, – не называет словами, а как будто проводит словами по вещам, как кистью». Не знаю, правда ли, но такое письмо я и люблю, хотя так точно – двигательно: «проводить» – и жест – не назвала бы. Да, это противоположно магии имени, магическому, властному именованию (чье дурное и сниженное подобие – афоризм). Я так рада, что Ольга встретилась с отцом Димитрием: это неисчерпаемое даяние, он дает столько, сколько человек может взять, и еще впрок (за годы знакомства я убедилась, как это «впрок», «навырост» потом выявляется)+ см. об (+ Между прочим, на моей памяти Ольга – первый человек, с кем получилось так, как хочет о. Д. Когда я просила его внимания к кому-нибудь или для себя назначить день и час, он отвечал: «Если нужно, найдете». Видимо, было не нужно, поскольку никто и не пытался искать, поняв такой ответ как отказ.) Вы говорите: раскол: Но эта линия единства проходит через/сквозь все бездарные времена, из рук в руки, очень немногие руки, наверное, и мало знаменитые. Я чувствую это же в Иоанне Павле II, он тоже по-настоящему там, где единство.* (*И в Патриархе Афинагоре (я читаю беседы с ним Оливье Клемана: когда-то это доходило до меня в самиздате, пер. В. Зелинского). Очень утешающая книга.) Он сказал, листая мою гнозисную книгу, в точности те же слова, что о. Димитрий: «Боюсь, я не все пойму». Я чуть не засмеялась от такого повтора. И если это есть, единство как единство с собой, прежде всего, и, как оказывается, тем самым – единство с теми, кто так же един с собой или хотя бы любит это (а я не больше, чем люблю издалека и вовсе не имею в себе), то при чем здесь спор и разногласие? Это тишина вокруг того, о чем не только не спорят, но и не говорят.

Что до катакомб культуры, я давно и спокойно понимаю, что к этой актуальной культуре, публичной, не имею отношения. И зачем мне этот мир, где всерьез обсуждают Эдичку Лимонова, а Бродского считают метафизиком? Это высокомерие? После всех моих европейских странствий картина «современной» культуры, точнее, гуманитарного творчества у меня очень определенная. Пустота и холод, но не высокая пустота и не священный тонкий хлад, а заурядность. Viltà, назвала это дантовским словом моя итальянская подруга. О, клянусь: если где еще и есть жизнь, то в христианских кругах, только там я видела настоящее. Что у Данте противопоставлено vile: generoso? franco? У нас-то как раз с «реставрацией» Православия заурядность, viltà хлынула туда. Надеюсь, ненадолго. Этот процесс напоминает мне попытку из искусства сделать советское искусство: как у Шекспира, но «наше». А это «ихним» не бывает. В «Новом мире» № 10 должна появиться разгромная статья про мою книжку, что это вообще не искусство. Я знакома с ее автором, он меня предупредил. Let them. Не знаю, в природу или еще куда меня вытолкнуло из «культуры». Наверное, Алексей Родионов (я не знаю, кто это) понимает правильно, «небывшее становится бывшим, и бывшее – небывшим», так приблизительно.

[…] Как хорошо для меня знать Вас. Неужели мы не увидимся до Вашей Германии?* (*А для меня у Вас останется Палама?) Я собираюсь оставаться в деревне, сколько можно, до осени.

Я думаю о Вашей жизни, «жительстве» (это в славянском значит: общежитие), любуясь и желаю Вам во всем помощи и охраны

Ваша кума

и крестная

О.

Зосимова пустынь, 13.8.1995

Дорогая Ольга Александровна,

сначала я подумал, что Ваше о равнине ответ на мое о болоте, но потом сообразил, что Вы это писали 30 июля, а я свое послал 3 августа. Тогда, раз мы думаем об одном, я приободряюсь продолжить свою мысль. Оттого, что первое утреннее настроение от ветра, тумана, свежести, сырости вытесняется как лишнее деловыми заботами (даже дворянская культура была к этому только походя, проезжим образом чутка), оно тем надежнее переливается в характер пространства. Человек благодаря культуре и технике свободнее от химии и физики окружения чем муравей, но именно поэтому к духовному тону пространства он чутче, и попробуйте скажите что пространство везде однородно. Даже Гачев, не то что я, не расшифрует эту тайнопись, и не надо; но спросить, почему деловой замысел переселенца, поселенца (вспоминаю Вас) должен обязательно идти так вразрез с тем, что он чует или вернее единственно по-настоящему знает (ведает), об этом стоит спросить. Допустим, мы были в исторической горячке, строили державу, армию, спешно коммунизм. Но наконец проснуться, осмотреться вокруг, как в Венеции и в Голландии отвоевать пространство у себя самих, однажды его растоптавших, как Зосима разделить сушь и воды, т.е. почувствовать под ногами то море, которое в нашем например районе под нами и есть, оно только ушло на полметра или метр под почву, прорыть те каналы, которые и лопатой было сделать нетрудно, очистить в других местах реки. Когда-то, скорее всего даже довольно скоро, это все у нас будет, только сейчас это преображение надо держать в секрете, чтобы никто не узнал и не сглазил.

О Гаспарове. Его книга мне кажется волшебная, именно тоном, неспособным между прочим ничего сглазить, и главное говорящим невыговариванием. Или даже наивностями и промахами. В толковании мандельштамовского «За то, что я руки твои…» только намеренным топтанием вокруг да около, почти ритуальным камланием вокруг святыни, можно объяснить нелепые, прямо сказать, различения, как между «реальными» и «условными» образами стихотворения, словно у поэта есть реальность и потом обстраивание ее символами. Реальным у поэта мужчины тогда будет скажем «мужская любовная тема», когда «женщина уходит после ночного свидания», «ночь и жар томят его» и т.д., словно Мандельштам Гаспарову станет все это совестливо переносить «в поэзию» «из жизни», чтобы не оторваться от почвы, или чего? «Губы» тут «реальный план», «дремучий воздух» условный символический, причем не без тонкости, когда один «мрак» расслаивается на реальный в «реальном плане» и условный во «вспомогательном». Кстати, то же несчастное воображение «реальности», вокруг которой «искусство», было и у Лотмана, боюсь что какая-то дань политике, эпохе, материализму. И вот, я говорю, долго и обстоятельно идет это сухое пересыпание из одного короба в другой, которое конечно Гаспарову нравится не может самому и явно его дисциплина, самовоздержание – кстати, и когда он спокойно и медицински говорит о «мужском» или однажды о совсем нецензурном, то это опять его странный способ воздержания. И разумеется не что другое как это воздержание, когда он скоморошески будет топтаться на заведомой глупости скорое чем выдаст заветное, и завораживает в разборе. – От «легко обозримой любовно-лирической композиции», даже известна фамилия дамы, актриса и художница О.Н. Арбенина, Мандельштам будто бы ради приглашения читателя к «сотворчеству» переходит к «троянской теме», чисто символическому т.е. плану и сугубо условному, нереальному, нарочно отбрасывая словечко «как», которое было ключом, как надо все понимать, символически. Дальше у Гаспарова совсем уже скомороший или даже мазохистский выверт: «При первой публикации стихотворения… ему было придано заглавие “Троянский конь” – то есть у читателя не только отнимался истинный ключ к смыслу стихотворения, но и вручался ложный: прямая подсказка, что основной темой стихотворения следует ощущать не настоящую (!), любовную, а вспомогательную, троянскую» Какую школу самораздавливания, страшную, надо иметь, чтобы вот так, без надобности, круша себя, говорить в угоду времени то, во что никогда сам явно же Гаспаров не верил, что «настоящая» тема это «любовная» в смысле мужская, ночное свидание, томный жар. – Он словно марсианин, который понаслышке или из наблюдений заметил, что у землян вроде бы бывает такая вот любовь как «реальность» и у поэтов тоже. В настоящем своем опыте Гаспаров не может же не знать другое, неужели он видит себя настолько одним единственным на белом свете? – Но, я говорю, это все тоже жесты его крупной игры. Условия игры те, чтобы так до конца и сохранить видимость, будто он Гаспаров честно верит в привлеченность, вторичность, ненастоящесть «троянского плана». Обстоятельность выстраивания этого сценария тоже завораживает. Гаспаров говорит, что поэт «шифрует» свою «настоящую тему», но еще тщательнее шифрует сам Гаспаров. Он не выдаст себя до конца разбора, и потом долго после конца разбора все равно будет говорить, что тексты строятся прилепливанием слова к слову – все только для того чтобы скрыть главное, свой же тайный огонь, так вот растраченный. Ах не о Мандельштаме, о себе им это сказано и сладострастно повторено: «…Воочию видно, как постепенно зашифровывал Мандельштам это свое стихотворение, начав от образов…. а затем, от ассоциации к ассоциации, уходя все дальше и дальше и обрывая одну за другой все связи с исходным (!) текстом». И дальше уже просто формула своего всего метода: «литературная техника герметической поэзии». Ах «мы хотели лишь напомнить о важности различения основного и вспомогательного планов… и о такой отличающей черте вспомогательного плана, как разорванность и несвязность». Все это о себе. – Но именно это чистое скоморошество, этот колдовской танец вокруг дела и минуя его дразнит и манит, очищает глаза, приглашает читать впервые пристально, и самому, без подпорок. – Все это вместе я назову добрым скоморошеством, настоящим учительством, тайноводчеством. – Какого у Аверинцева уже правда не стало. – Гаспарова в его сумасшедшем, головокружительном упрямстве заносит крупно, слепо, и прочерчиваемая им схема по признаку силы вдруг начинает совпадать с поэзией, промахнувшись мимо нее – как бы, если можно так сказать, промахом совпадать с ней. Прибавьте любовь к той, с которой разминулся, готовность служить. Ах все это красиво. – Интересно еще, что Гаспаров в свою схему принимает, что у Мандельштама может быть «троянская (Т) тема», или вообще античная. Это опять личное: античность для Гаспарова вся рисованная, чтобы смотреть со стороны, и отдельная от живого, настоящего, современной поэзии. Это особая и длинная история, когда Гаспаров и знает и описывает, как античность для Мандельштама деревянная как Москва, и все равно относит ее у него к «условному плану». Непоправимо мешает слишком короткое знакомство с античностью: она тогда оказывается невозвратимо другая. Наглухо запертая античность как санкция запереться самому: если такая культура ушла – он думает что ушла, – то уйти путь всякой вообще культуры. Здесь мне становится уже грустно, и я опять думаю, что обстоятельствами, временем Гаспаров – или, Вы скажете, его поколение – прочно вытолкнут с воли. «Мы редуцированные», говорил Лосев. Аверинцев в этом отношении уже на воле.

3 августа уходя из Университета, получив там пособие на деток, по 50 тыс. в месяц, я встретил Аню Журавлеву, после двадцати лет. Она, пополневшая, пожилая (в прошлом году Севе Некрасову было 60, сколько ей?), осталась той же чистой идеалистической озабоченной девочкой, ах в немыслимом, непредставимом по-моему больше нигде кроме как в русской литературе служении, одному человеку, таланту, лирическому поэту, как она говорит, жалуясь, что этого не замечают. Сева дважды напечатался, но как-то неудачно, один раз с опечатками, другой малым или, боится Журавлева, даже тайно уничтоженным тиражом. Он сейчас пишет очень сердитые статьи о современном состоянии культуры, которые не печатают. В хорошей поездке по Германии он много читал, его вообще перевели на 8 языков, на первый чешский; в Германии же показывали и свою коллекцию, из которой я давно видел, и сейчас хорошо помню, «Паспорт» Рабина. Пригов пользуется, продавая и раздавливая направление, Севины вещи 60-х годов. Седакова? не нравится Ане повторение вещей, сказанных в прошлом веке, средствами того века. – Мне понравилось, что за полчаса разговора она ни полсловом не спросила о моих делах, она вся собрана как курица на яйце, Сева собственно высижен ею, в его трудные и безденежные годы она его кормила. Теперь она профессор филологического факультета, читает прошлый век, получает 250 тыс. в месяц или может быть чуть больше, при том что их дворник в кооперативе 280. Ее дед был священник, но как ей не нравятся неофиты, пуристы православные – возможно, это было в мой огород, за «Св. Григория Паламу», но я только слушал. Грустно, что все, совершенно все из сказанного, из самой почвы московской филологии, было вполне вычислимо, предсказуемо, и недовольство ситуацией то же. Все реминисценции, и новизна времени для Ани в том, что при виде черных машин во дворе она может не бояться, что приехали к ним или за ними.

Что делать, мне тоже хочется говорить об апостольском послании Lumen orientale, но сначала услышать Вас. Цвет для меня закрылся а не открылся после двух месяцев говорения о нем, стал как неведомое живое существо в подаренной мне коробке, «черном ящике». Природа черный ящик, внутри которого свет и цвет, загадочные вещи. Опять я жду Вашего о Рембрандте; как «Похвала поэзии» путеводитель по заманчивым неведомым вещам, так будет и это. О Риме как центре. Продумайте вот какой неожиданный ряд: Греция была с самого начала до конца провинцией не хуже Германии, и центральность Рима не связана ли как-то с его государственностью, просвеченностью мира дорогами, опережающей простотой формул, всеми этими крайне заразительными вещами? А Греция и Германия не заразительны, они просто зараза.

Спора для меня не существует, как для Вас, ни честного ни какого. Другое дело, что кого со мной спорит или меня не принимает я буду ценить больше чем согласного, и опять же никогда не поверю что мне удалось попасть в точку или другой инициирован куда мне доступа нет – вовсе не потому что думаю что мне все доступно, а потому что знаю, не совсем просто понаслышке, что начинает происходить, какое возвращение к гераклитовскому общему, на первых же ступеньках всякой настоящей инициации. Загадка, что мы разные; и никакого обмена валют здесь не придумают, зря тратить силы. Истина тогда будет существовать в несоизмеримости, и кто ломает голову над квадратурой круга, лучше бы нашел себе занятие такое же ламанчское, но не такое пустое.

Вы затрудняетесь писать, Вам кажется что «того не стоит» потому, что Вы видали написанным, пишущимся Вашей рукой и не совсем Вашей то, что «стоит» (или с обоими ударениями); воспоминание делает второсортным все что Вы пишете бегло, от себя. У меня нет того опыта первичного писания («первичного автора», Бахтин?), тот опыт всегда срывался, был как бы с самого начала обгорелый, сбитый, поэтому беглое писание для меня наоборот как переход от того что не стоит по крайней мере к тому что хоть немножечко чуточку стоит. Т.е. я собственно не пишу а говорю, и все что печаталось до сих пор это тоже наговоренное, потому что когда я пишу для университета, я как бы уже говорю, а потом в аудитории читаю как чужое. У меня есть и вещи по-настоящему написанные, их намного, и насколько я спокоен давать наговоренное в печать, настолько я сдерживаюсь и боюсь в отношении того написанного. Может ли быть, что Вы не записываете просто всего что думаете от давно въевшейся цензуры? С другой стороны, в норме все что Вы говорите должно было бы записываться другими, как и все что Вы делаете, театр Вашего поведения. Я записываю как могу то что Вы говорите, возможно так же делают другие или все, и тогда Ваше «затрудняюсь писать» опять оказывается правильным. С другой стороны у нас не Париж и не те «коммуникации», как знает Кирилл Великанов. На равнине все не гладко и не ровно.

Появление Вашего письма для нас с Ольгой событие из тех, какие мы в последнее время единственно только и ценим, а скажем приглашение фрейбургской католической академии скорее досада, я знаю Людвига Венцлера, мне не нравится расходовать деньги немецких католических налогоплательщиков. Слава Богу для меня есть деньги и в Москве, а во Фрейбурге в это время будет Федье, в конце сентября. Ах грустно и ненужно все что «реальность». У деток я не вижу к моему счастью и намека на реальность, отношение к ней сразу превращается в гимн, как у Вашей племянницы Гели. Поклон ей, и Даше, и Нине Васильевне, которую мы очень хорошо помним, около пончиков и парка культуры. Ольга не забывает качества ее варенья. – Как многие вещи грустны, как растравляет нищета письма, но и крошку подберешь в русской скудости, в надежде на почту.

Скандинавские облака, которые только что, уже четвертое утро подряд, снова заслонили яркое утреннее солнце, очень скоро, возможно то же самые, будут над Вашими местами. Всего Вам доброго.

В.Б.

24.8.1995

Дорогой Владимир Вениаминович,

опять мне в подарок почтальон (то есть, пастух из соседней деревни) принес Ваш издалека узнаваемый конверт. Больше никто в нашей Азаровке почты не получает. Мне как всегда на все хочется отвечать – и прежде всего, благодарностью. Мне так дорого Ваше внимание и то, что Вы дарите мне возможность встречаться с Вашей мыслью.

Вы знаете, неделю назад я написала М.Л. Гаспарову как раз про шифровку у ОМ – и уже получила ответ. Он, МЛ, пишет, что снаружи иначе как шифровкой эту метаморфозу текста описать нельзя – а я, говоря об углублении в тему, о погружении в другое, сновиденческое или виденческое сознание в поисках ее (темы) реального смысла, говорю о том же, но изнутри; это гносеология, а его описание – поэтика. Мне не кажется, что это различие такой природы. Идея «шифровки» тоже гносеология, или психология, которую Вы так пластично описали. И я совершенно согласна с Вами: в этих промахах есть какое-то величие, они похожи на поэзию! Об этом я тоже говорила МЛ – на первых Пастернаковских чтениях. Они тонули в бесформенных мыслях «о высоком», я бы сказала, постыдно неталантливых и распущенных. И доклад МЛ, эпатирующее формальный (о версификационных моделях «Сестры моей жизни»), был единственно созвучным цитатам из Пастернака, которые в других речах звучали как землетрясение среди пейзажа. В письме М.Л. есть это,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю