355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Седакова » Переписка 1992–2004 » Текст книги (страница 10)
Переписка 1992–2004
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:36

Текст книги "Переписка 1992–2004"


Автор книги: Ольга Седакова


Соавторы: Владимир Бибихин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

В.

[Из Рима, 2.7.1996]

Дорогой Владимир Вениаминович

Che peccato che non è qui! [13]

mi spiace tanto, davvero!

Пишу Вам эту записку, пьяная fisicamente, anche moralmente (так выражается автор книги, которую я перевожу, про Fuga mundis [14]). В конце дня, когда мы встречались с Папой [15]. Что сказать: он понимает все. Miracolo!

Спасибо Вам за письмо. Я Вас так люблю, и Ольгу, и деток. Пия Пера (автор итальянской версии «Онегина») шлет Вам открытку из своей родной Луки [16], где мы о Вас говорили, и мальчикам Вашим приобрели плавательную черепаху (надеюсь, довезу).

Несмотря на то что Рим мне дом родной, скоро я вернусь (не знаю пока числа, может быть, 8 июля, а может, через неделю еще).

Простите за каракули!

Поздравьте Ольгу с окончанием (ее просьбу я исполнила до отъезда).

Не болейте, пожалуйста.

Целую Рому, Володика, Олега, Ольгу и Вас.

С нежностью

Ваша

О.

Посылаю Ольге подарок от Папы, четки [17].

Азаровка, 28.7.1996

Дорогой Владимир Вениаминович,

я жду, что Вы, как собирались, навестите нас на днях – и наконец я увижу Ольгу и мальчиков (очень соскучилась), и при этом берусь писать письмо. Я читаю Ваше, полученное в Риме, и вновь думаю: какое счастье, что мы знакомы – и для меня поучительное счастье: помнить о вашей (Вашей и ваших) постоянно живой жизни – плодотворной в гётевском смысле.

На Ольгин день слепой Вадим, которого мы провожали, исповедовался, и очень громко, так что мне, ожидавшей очереди, было поневоле слышно: «Грешен в неисполнении евангельской заповеди: “Продай имение и раздай нищим”». – Ну, это потом, – спокойно сказал отец Димитрий, – а пока… – и тут они заговорили тише. Со мной он был милостив – как всегда? нет, не всегда.

Здесь в Азаровке римское время захлопнулось в какой-то мимолетный миг, едва ли и бывший. А ведь в нем – благодаря колоколам Santa Maria Maggiore, слышным в моей келье, – отбивалась каждая четверть часа. А за ужином на крыше близко над столами пролетали ласточки [18]. Все-таки жаль, что Вы туда не приехали. Мне кажется, Папа непременно полюбил бы Вас. Я прочла тут его книгу «Переступить порог надежды» по-русски, и мне так нравится! Такой личный опыт за этим. Например, в ответ на вопрос: «почему Бог не обнаружит Себя как-нибудь пояснее?» – он говорит: «мы вправе сказать, что Бог слишком много открыл людям самого важного, внутреннего, Божьего; открыл Себя в Своей тайне, не считаясь с тем, что откровение это в известной мере заслонит Его от наших глаз, ибо нам не вынести избытка Тайны». По-итальянски, думаю, это сказано еще точнее. Вам, конечно, не понравится, что Хайдеггера он зачисляет в общий ряд послекартезианской мысли, «рационализма». Но в целом в его словах я слышу то же предчувствие – счастья? величия? – как то, о чем Вы пишете, только что у него оно касается не России, а всего мира: он видит нашу эпоху не как конец** (**при этом бездарно понятый конец; физиологическое дряхление, выветривание, растрачивание последних сбережений – как во всех этих пост-настроениях), пост-…, а как канун. Этого я не чувствую в словах владыки Антония: кажется, что будущее, здешнее будущее, перед ним закрыто. Или это бодрость западного христианства, недоступная нам?

6.8.1996

Теплые дни прошли, похолодало, а Вы не появились. Я надеюсь, не из-за чего-нибудь плохого.

Вчера был сороковой день Никите Ильичу [19], и я знала, что собираются в Ясную Поляну, где его похоронили. Но из Азаровки, которая на полдороге в Ясную, мне выбраться невозможно. Жаль.

Теперь мне стыдно, что я написала Вам то письмо. Извините. Нельзя, наверное, вмешиваться в чужие экзамены…

Кстати, в Риме я сказала Сергею Сергеевичу, что, по-моему, самую серьезную мысль содержит – во всей нашей книжке – Ваш отклик. «Я не могу сказать, что это за мысль, – ответил Аверинцев. – Вероятно, я слишком глуп, чтобы понимать Володины писания в целом. Мне очень нравятся кусочки, которые я понимаю, но целого никогда не могу схватить». Я рассказала ему, что среди видов «побега от мира», о которых я переводила, есть и такой: ксенитея, добровольная жизнь в чужих стр анах. Он оживился: «Видимо, это и есть моя жизнь теперь, ксенитея». У кардинала Ратцингера он не сразу смог назваться (нужно было быстро представиться профессионально) – и потом объяснял, как его смущает этот вопрос. «Нужно начать с того, что была такая страна, Советский Союз, где некому было делать множество вещей. И это множество вещей я делал; вероятно, хуже, чем требуется… И назвать себя, как другие, – “специалист по агиографии” и т.п. не могу…» Этот момент разрыва с прошлым, ухода прошлого часто появляется в его словах. Я читала там по-итальянски его сочинение о христианской ценности брака, написанное не как ученый обзор богословия брака, но из личного опыта. […] Если бы я была сторонницей свободной любви, такая похвала браку меня бы только утвердила в этом прискорбном мнении. Книжка о богословии брака называется «Ребро Адама», «Costato d’Adamo», и состоит из двух частей: упомянутого сочинения С.С. и общего обзора темы иезуитского ученого. Между прочим, мне очень нравятся молодые стихи Ахматовой с таким живым опытом этого ребра:

…………………………………………….

из ребра твоего сотворенная,

как могу я тебя не любить?

И когда замираю, смиренная,

на груди твоей снега белей,

о как бьется оно, вдохновенное,

сердце, солнце отчизны моей!

Чье это сердце? А С.С. толкует «в плоть едину» совсем не так, как-то по-немецки… В Евангелии, в противопоставлении «отцу и матери», брак выглядит как предельная свобода, правда? Забвение свободы. «Сердце, солнце отчизны моей». За границами такой отчизны – ксенитея. Но у Ахматовой это писано не про законный брак (кажется, посвящено Недоброво).

Позавчера за мной заехала Анюта [20] и увезла в Поленово. Там был детский спектакль и все, как прежде и почти как в прошлом веке. Хорошо бы когда-нибудь привезти туда, на спектакль Ваших мальчиков. Там, бывает, участвуют и ровесники Олега. Кстати, большой спектакль назначен на 24–25 августа. Я уверена, они были бы рады Вашему приезду.

Пожалуйста, передайте мой нежный привет Ольге. И поцелуйте Рому, Володика и Олега.

Храни вас всех Господь.

Ваша

О.

Москва, 14.9.1996

Дорогая Ольга Александровна,

Ваше присутствие, разговоры с Вами, Ваши письма действуют на меня, как, наверное, настоящие лекарства на людей, которые их принимают (я медицинских никогда и никаких): бесцветно, безвидно и незаметно все исправляют эффективно и без эффектов. И еще я кажется догадываюсь: Вы любезны ко мне от боли, от усталости от человечества (посредственности), радуясь всякому, кто всерьез не любит посредственности и хочет вырваться из нее. – Ваш текст о Бродском на 6 страницах – это сжатая энциклопедия о нем или обстоятельный портрет; как обычно, Вам удалось написать компактно, сказав в малом собственно все. Это и есть, наверное, собственно письмо: в каком бы объеме не пиша, сказать целое? Тогда объемность, длина приобретают другую полноту: не суммы деталей, а орнамента, музыки, молитвы, архитектуры, скульптуры под открытым небом (как в Древней Греции). Вы не говорите почти ничего о технике Бродского, о его искусстве, не входите в разборы, и правильно делаете: явно нобелевский лауреат, как многие поэты, многое умеет. Вы говорите о первых решающих движениях воли, человеческого существа, принятия или отталкивания Целого (тут мне вспомнилось, что Ваше имя этимологически то же слово, что «целое»), добра-зла, зная, что этим все всегда определяется в жизни или в искусстве (жизнь, которая не стала искусством, зачем? она не самостоятельна, она должна ждать, когда о ней подумают и скажут). Мира с миром или просто мира у Бродского нет, есть зоркость, тоска, ум. Бог его как бы коснулся, не повернувшись к нему лицом, не успокоив. – И я невольно снова, как и вообще часто, думаю о том, что дает Вам право и обязывает так говорить, как в Швеции о Бродском: Ваше продолжающееся незаметное стояние в славе – говорю как «в слове», в слышании, и это противоположно телевизионной славе. Такая вот открытость и дает Вам дарить, и делает Вас подарком – как например для моей Ольги, которая только в Вас, но не в близких даже, видит внимание прямо к ней.



Все-таки мне грустно, что Вы до сих пор боитесь с моей стороны еще каких-то мнений, позиций, суждений, решений: ничего такого у меня давно уже нет и никогда не будет. Мне не может не понравиться, что Giovanni Paolo II зачисляет Хайдеггера в общий ряд послекартезианской мысли. Я, смею сказать, теперь, долго следив за каждым поворотом мысли Хайдеггера, т.е. словно слушая его мысли (перевод это позволяет), вижу, какой он тонкий, бесконечный, лучик в широком спектре, и как малейший сдвиг этого лучика сразу все сбивает и замутняет, и у него самого тоже. Он это прекрасно знает, отсюда дисциплина nur auf einen Stern zu gehen [21], требующая строгой настройки луча на точку почти без объема. Так и всякий великий, так и сам Giovanni Paolo II, чей единственный луч может быть в улыбке, в жесте благословения, в разговоре наедине с Вами. Тонкая настройка, а рядом сразу невразумительные шумы. От иллюзий излечивает негордыня, смирение.

Мне грустно еще, что Вы можете жалеть о своем сердитом письме 18 мая 1996. Не оно ли было незаметным лекарством? Может быть. Что было бы, если бы Вы его не подали? Я действительно освободился, как после экзамена, этой осенью. В этом сентябре я чувствую себя… как в сентябре, с ожиданием октябрьского волшебного тепла, ноябрьской пустоты, декабрьского снега – густой снег на ветках в начале декабря всегда завораживал меня на 2-3 дня, когда я не мог говорить, только идти, думать, читать на ходу, писать. Когда я напечатаю написанное за последние 5 лет, книг 10, я начну печатать старое, не говоря, когда это писалось, и люди скажут, что я с годами сильно изменился. – Вы правы, я неспособен оторваться от себя; как графоманию, я несу это иго, и помогите мне его сбросить, не вместе со мной самим. – Между прочим, главная, постоянная мысль Ханны Арендт: настоящее начинается только там, где оставлена забота о жизни, как Вы пишете в «Круге чтения» о Ерофееве.

Аверинцев. Он, кажется, отстраняется от себя, когда пишет стихи, словно смотрится в зеркало. Он уходит тогда в невидимость, т.е. где нет настоящего Аверинцева, так это в его стишатах, как он жутко говорит. «Сергей Сергеича маразм Себя окутал в плеоназм: но порождают плеоназмы В умах соблазны и сарказмы» – здесь о слишком многом говорит «но» вместо неуслышанного «и»: об оглядке на других человека, глядящегося в зеркало, при, казалось бы, безразличии к мнению толпы. Сейчас (полдень 14.9.1996) Аверинцев у о. Георгия, но не Чистякова, а Кочеткова, на открытии гимназии или лицея при общине. Я звонил Наташе, она осталась дома, хотя сегодняшняя погода для Сережи нехороша, потому что подвернула ногу в квартире и не может ходить. Ваня, оказывается, все-таки не в Москве, а в Швейцарии после операции, хорош и счастлив. Маша, 20-летняя, самостоятельная, на 4-м курсе, никем, говорит Наталья Петровна, не увлечена: «Ты знаешь, мама, мальчики-филологи все или тупицы, или уроды, или то и другое вместе». Она вела в еврейском университете английский и с гордостью принесла 200 долларов. Сережа боится здешней сырости и не будет в Переделкине, разве что на день, до отъезда 27 сентября. Наташа говорит неспокойно, у нее много проблем, в том числе как всегда с кошками. […] Вы спрашиваете о стихах Ахматовой «И когда замираю, смиренная… О как бьется оно, вдохновенное, Сердце, солнце отчизны моей!», чье это сердце. На самом первом уровне понимания это сердце Адама, и может быть с этого уровня не надо уходить. Бьется сердце Адама, из которого было вынуто ребро, а не сердце потомков, из которых ребра не вынимали. Когда Ахматова любит, то становится Евой и дарит другому быть Адамом. В этом божественном преображении основа брака, о чем помнит обряд крещения. Божественное подходит настолько близко, что плотское оказывается уже вторичным. В Другом просвечивает божество. Но Аверинцев с самого начала, я говорю, слишком взял дело брака в свои руки, человеческого решения и хранения, самого возвышенного и благочестивого конечно, и божество осталось вне такого брака: двое в браке стоят перед Богом. У Ахматовой двое видят, как один, друг в друге богов, как одного Бога. Это событие происходит до брака, все равно, законного или нет, а иначе брак будет не то. Со своей стороны, само по себе откровение божества в другом всегда именно то, даже если брака никакого нет или он извращен. Брак оформляется уже как исповедание, как подтверждение, что то событие было, принято. Оно вне времени, поэтому брак может быть долгим, всегдашним. Он мог бы быть нарушен, если бы богов было много и одно божество должно было бы вытесняться другим, но этого как раз нет. Увидеть в том человеке больше, чем в этом, всегда можно, но сказать, что в том, допустим, храме хоть и была встреча с Богом, а все-таки я перейду в этот, где встреча будет полнее, – это уж какая-то непроглядная тупость и непонятливость. Потому не совсем корректно видеть подтверждение правильности брака в том, что другой оказался очень хорош […]: главное подтверждение происходит до времени и вне времени.

Я знал одного человека, который в браке увлекся другой дамой, но, чувствуя, что это еще не достаточная причина ломать семью, словно бросил жребий, в самом разгаре своего увлечения сказал жене, решившись очертя голову быть верен слову: попробуем любить друг друга. Ей передалось настроение, и она серьезно ответила: нет, это связывает по рукам и ногам. Это уровень, на котором люди сходятся и люди расходятся, и беда их не в том, что сходятся и расходятся (стать друг для друга колодками было бы хуже), а в том, что бедняжки взвалили на себя тяжесть решения. Я не уверен, что не разрушительно для человека брать на себя решение о браке (браки заключаются на небесах, кто так сказал?). Женщины ближе к правде, потому что они гораздо реже здесь решают, берут на себя решение. Сомнительным был прогресс, когда вместо родителей о браке стали решать сами молодые. Здравее, по сути дела вернее, если бы решали не вступающие в брак, хоть бы и родители, раз уж инстанции выше не видно.

Желаю Вам спокойной осени в Азаровке. Ваши письма для нас всегда события. Поклон Нине Васильевне.

Ваши Владимир и Ольга

P.S. Сегодня новолетие, «венец лета»; поздравляем с наступающим праздником Рождества Богородицы. Мне кажется, что она держательница софии или сама софия мира.

Азаровка, 21.9.1996

Дорогой Владимир Вениаминович,

как я рада Вашему письму – еще и по-новому красивому! (шрифт, композиция листа). Поздравляю Вас и Ольгу и мальчиков с сегодняшним Праздником! Ахматова опять приходит мне на память, в связи с Софией: «Буду черные грядки холить» – помните? там идет речь о полевых цветах, а потом о своих выращенных:

А мои – для святой Софии… —и дальше об Успении:

Принесу покаянную душу

И цветы из русской земли.

Известный, но не объясненный факт: почему на Руси очень рано Успение связалось с Софией (в посвящениях храмов). В Ахматовой удивительно жива церковная мысль (в ранней, мне кажется; дальше не так) – и об этой Софии Успения, и о сердце Адама в стихах, которые мы прежде обсуждали (по-моему, Ваше чтение – единственно возможное: «отчизны моей»!). И не только в таком богословствовании, но в том, что она называет грядки «черными», а грудь – «снега белей». Эпитеты тихого исступления. С ними я сравнила бы пушкинские:

В синем море волны плещут

В синем небе звезды блещут…

От этих двух «синих» можно сойти с ума. Синий – и все!

Да, Вы очень ясно назвали различие «благочестивого» брака и божественного (наверное, что-то похожее имел в виду Элиот, различая devotional и religious poetry: devotional, продолжая Ваш образ, это со своей поэзией, хорошей, доброй и т.п., перед Богом, прежде «взяв дело в свои руки»). Возвышенное и благочестивое взамен божественного принимается, видимо, как minimo male [22] (как любят говорить итальянцы) в педагогических целях, чтобы не вышло полного безобразия. Но все-таки: 5 или 36 в качестве ответа на вопрос «сколько будет дважды два?» – одно и то же. […]

Пока я пишу Вам, вокруг скачут шесть котят (Ксюшины), еще два у тети Нины. Если Вы не передумали взять котенка, как Ольга говорила, выбор богатый.

Приехав сюда, я проболела неделю – простудой и депрессией. В какое позорное ничтожество я время от времени впадаю – если бы Вы знали. Вы не говорили бы тогда о «стоянии». Ваша бодрость и неимоверные труды – я даже не завидую этому, это потустороннее. Я описала это так отцу Димитрию, это уныние: «Ничего хорошего не помню». Он усмехнулся и сказал: «Это неплохо». Что значит это «неплохо», не понимаю. По-моему, хуже не бывает. Праздность.

Теперь разведривает. Приехала в гости Мари-Ноэль [23], я водила ее по здешнему раздолью, которого Вам еще не показала.

Мне хотелось написать Вам о Хайдеггере, и вроде бы было что, но после этой отключки как-то забыла. Да, я еще в первых прочитанных мной в самиздате листках почувствовала тот луч, о котором Вы пишите, – и что этот его луч уже вошел в нынешнее состояние мира – и вне его, до него быть уже нельзя. Можно подумать, что позднейшее увлечение дзеном и всем в таком роде, восточным и не вместимым в активизм и рационализм, пошло дальше, «другая мысль» нашла свою историческую родину. Но, вероятно, это не так?

Вы знаете, а мне нравятся нелюбимые Вами слова: решить, решение. По-славянски это значит: «освободить», «освобождение», «Cтрасти решительные» [24]. А представить себя в золотые времена, когда родители выбирают супруга, – ох, нет! Вероятно, это было более здраво, но я рада утрате такого здравия!

Спасибо Вам за Хайдеггера. Такой строгий и нежный перевод, удивительно.

Я писала бы и писала Вам дальше – мне всегда хочется это делать. Есть обычный испуг, что все хорошее «здесь» не задерживается. И слава Богу, что это не закон и что мне столько дано общаться с Вами и с Ольгой и со всем Вашим домом. Дай Вам Бог всего доброго!

Ваша

О.

Москва, 25.9.1996

Дорогая Ольга Александровна,

отвечаю на Ваше письмо, которое принесла вчера в университет француженка Мария, сразу, потому что мне кажется, у нас одинаковое настроение и по одинаковой причине. От беззащитной щедрости Вашего письма я почти плачу. Напоминая Ахматову, Вы вводите меня в неведомый для меня мир поэзии, как в свежий деревенский дом в детстве. «Буду черные грядки холить», я этого не понимаю иначе как сказанное Ахматовой о своем черном, как облике, как сне, как грозном напряжении, которое она не хочет уступить, хранит, как грядку в своем огороде. Она настаивает на своем праве быть черной, выхаживать в себе невидимое, ни для кого кроме как для тайной Софии. В черном она себя хоронит, как в земле, и верит, что через смерть невидимое вернет все и больше, с избытком. «Цветы из Русской земли» – в 1916 году это значит не из немецкой, т.е. с ревностью о правде всего мира, не частной; говорит Русской как именно не только русской, не русской, а всей Земли. Она, поэт, вынашивает через смерть Софию, этим Ахматова спасает, через гарантию самой собой, своей посвященностью и искренностью, тогдашние неосторожные речи о «народе-богоносце». Почему при всем том она несет «покаянную душу», когда речь идет о посвящении себя и служении, понять невозможно иначе как в том смысле, что душа всякая покаянна уже теперь и значит всегда. Я слышу это уже через современную ситуацию, считая ее опять же всегдашней в России, где жить и не влипнуть в грязь невозможно. Черные грядки и ее женское черное, обеспечивающее снежную белизна Адама, хранимую, чем Ахматова может гордиться, чернотой ее грядки. Тихое исступление, которое Вы здесь слышите, идет от откровения мужского-женского, которые должны оставаться отчаянно непримиримы, чтобы был мир («полюса»). У Гёте в Farbenlehre [25] синева неба (и воды), настаивает Гёте, создается только примесью черного к белому как свету, так что пушкинская синева («В синем море волны плещут В синем небе звезды блещут») должна тогда быть одновременным присутствием черного и белого.

Невозможность в России честно делать свое дело и жить без надобности каяться навеяна, конечно, нашим теперешним положением, когда я вроде бы постоянно что-то делаю, о чем меня вроде бы просили и за что меня одобряют, однако вот уже сколько времени мы живем без денег за счет мудрой экономии Ольги, т.е., скажем, билет на метро и марка на конверт для меня проблема. Совсем рядом с этим сытенькие светские дамы на новеньких машинах с собачками создают, издают в некоем издательстве «Глобус» или «Рипол» серию классики, неряшливо собирая в красивые переплеты старые советские переводы, Урнова и Солоновича или Микушевича. Подметают они и моего Петрарку, с предисловием, я догадываюсь, какое оно, – без примечаний и с массой опечаток. И в моем теперешнем трезвом состоянии самое простое мне – не подписывать договор (5% мне, т.е. девятнадцать ложек протягиваются к моей каше), но нечестно строить из себя невинного теперь, когда их мародерское поведение открывает мне глаза на то, что и старый мой академический Петрарка был мародерством государственного вполне «научного» и солидного, чистенького издательства «Искусство», большевистским присвоением чужого наследства, и с моей стороны не совсем честным: зачем я соглашался на шапку «эстетики» над нравственной литературой, почему не потребовал поездки в Италию для работы в архивах (это было невозможно) и, допустим, в драке отстоял неупоминание обязательного Маркса, но против присутствия Д. и Ш. в «редколлегии» даже не возражал и т.д. Т.е. я грязненький. Представлять из себя чистенького сейчас я очень мог бы и именно хотел бы (не подпишу договор, не буду участвовать в грабеже, в частности меня самого), но деньги от пассажира, которого я ради хлеба для детей подвезу на машине, или от богатенького в проходе метро за игру на скрипке опять будут не совсем чисты. Заведомое согласие Ахматовой на покаянность души мне непонятно не потому, что безгрешность возможна, а потому что к Русскому как мировому здесь нечаянно примазывается русское (прокатывается за чужой счет) как неизбежно грязное (славистка Мария Карлсон: в России сразу шокирует плохой запах).

Эта тоска от неисправимости России, от ее глухоты, немного развеянная новизной до примерно поздней осени 1993 года, сейчас, по-моему, имеет прочно утвердиться, и тут причина может быть одинакового настроения у Вас и у меня, отъезда Аверинцева и многого другого. Мое предсказание о неизбежной проблеме с передачей власти оправдалось в самом худшем, зловещем виде, как невозможно было даже и вообразить: под ковром подозрительно благополучных «выборов президента» уже такая возня, что старая начинает казаться эффектной по крайней мере. Об общей ситуации я сужу по тому, как мы с Ольгой мечемся в поисках решения о своем издательстве, об отношении к мародерам, о подаче заявок на гранты и везде тупик, невозможность чистоты и ясности. Хорошее во всем этом именно необходимость постоянно принимать решения, что мне нравится в противоположность Вашему мнению обо мне. Другое дело, что обычно я даю себе принять решение только в самый последний момент, но от этого тем определеннее.

«Депрессия…» Если бы я мог так назвать свое всегдашнее уже теперь почти состояние, но оно хуже любой неименуемой серой болотной грязи, и даже так я оскорбляю благородное болото и идеализирую себя. То, что еще дает мне право как-то дышать, уже давно не я, в котором «ничего хорошего не помню», а мне не принадлежащее, очень далекое и такое редкое. Как глухо все. Надо смотреть, что с «сонным телом» моим и других людей, и оно такое, какое оно есть, косное и бегемотообразное («гиппопотам» Элиота), т.е. живое и настоящее, только когда человек его заметил и при нем стоит сторожем. Вы заметили, знаете и стоите, это я называю «стоянием», поэтому о. Димитрий говорит хорошо о том, во что Вы «впадаете». «Хуже не бывает». Нет, хуже и жутко сразу становится, когда вместо депрессии начинается слепая, глухая и губительная паника, которую люди называют бодростью, активностью, жизнью, еще не дай Бог успехом и благополучием. Разумеется, нам теперь трудно выйти из нашей какой-то абсолютной нищеты (скоро отключат телефон, будут выселять из квартиры, но мы ни разу не пожалели, что отказались от банковских процентов) именно из-за затягивающей настоящести этого положения.

В Москве Айрапетян до 7.10. Завтра я пойду видеть Зализняка. Не пригласите ли Вы нас? Не продумав и части Вашего письма, я закрываю это мое с нашими постоянными мыслями о Вас —

В. и О.

Азаровка, 4.10.1996

Дорогой Владимир Вениаминович,

сегодня принесли Ваше письмо, а завтра или послезавтра за нами приедут и перевезут в город. Но все же мне хочется написать Вам, как всегда: Ваши письма каким-то удивительным образом выводят меня из обычной графофобии – или даже логофобии. Не знаю, как у других, а по собственному опыту могу сказать твердо, что речь принадлежит не говорящему, а тому, к кому она обращена: и самый факт речи, и ее «содержание», и строение. Может быть, у Горация было похоже: я тут перечитывала том Горация – в ужасных в общем-то русских переводах – и почувствовала, насколько эти строфы вызваны слухом Мецената, состоят из этого слуха. Опять Ахматова:

Пусть все сказал Шекспир,

милее мне Гораций:

Он сладость бытия таинственно постиг.

С эпиграфом: Rosa moretur. (Как Вы заметили, цитирую по памяти, с ошибками.) И в эту сладость бытия входит и возможность стихотворного послания живому и знакомому лицу – такая редкая: ведь это не то что писать в пространство, потомкам или еще куда-нибудь…

Читаю Вашего Паламу (которого раньше читала в переводе Мейендорфа): мне так нравятся найденные Вами слова. Какой труд и внимание. Как я ненавижу эти названные Вами переводы. […] Помню, Pia Pera [26] прочла сонеты Петрарки по-русски, работы С. и валялась по комнате от смеха: «Это пародия? Удачная пародия». И сил нет от этих бойких. И здесь они, под новыми названиями (опять безобразными: бывший пропагандистский журнал «Советская литература» называется теперь GLAS и издает его та же дама!), и в любой стране я именно их встречаю (партнеры!), и по «Свободе» они же. «Ваше время и власть темная». Тот же Вознесенский читает на митинге: «Сборная духа, не проиграй!» Pas mal, как замечал Папа. А всего отвратительнее, пожалуй, русская тема (не Русская – и даже не та русская, грязная, о которой Вы пишете, а мордобойная: она доносится сюда по московской программе TV – и боюсь, именно за ней недолгое, но мрачное будущее). Пока что можно все это выключать и устраняться.

Вчера у нас в поле горела скирда. Я пошла туда и сидела у этого сооружения с едва пересиливаемым желанием войти. Не сгореть, а просто пройти сквозь, как Данте в конце Чистилища. Наверное, это вполне возможно. Танцуют же в Болгарии на углях. Вместо этого я сегодня искупалась в нашем святом ключе: вода сейчас почти как огонь. «Вода, огонь, меня не тронь!» помните эту приговорку от комаров в детстве?

Меня огорчает, что Вы подумали, что у меня есть какое-то мнение о Вас в связи с принятием решений. Я отвечала просто Вашим словам в связи с браком, разводом и т.п. И вообще Вашей теме амехании, которую Ваши слушатели (как Анютина Ира) вульгаризуют до практического рецепта. Конечно, это их дело: такое развитие, предостережение от суеты – принятие за руководство к бездействию. А мнения – у меня есть, и часто слишком грубо определенные, об отдельных действиях или мыслях, но о целом, клянусь, у меня нет мнений. Есть простейшее отношение, вроде отталкивания-притяжения, необдумываемое.

Ах, все-таки как мне жаль всего здесь – здешних мест, лугов, всей этой равнины до Перми и хороших людей, которые опять в заложниках у этих чудищ, у каких-то КРО, генералов, писателей, редакторов… Что за напасть. Мне кажется, покаянная душа – как раз то, чего недостает всем, кто у нас берется за дела, покаянная не после чего-то и не впрок, а в самом действии, потому что смущенность поправляет лучше, чем разумность, прагматизм. Может, покаянная – слишком сильное слово, достаточно – стыдливая. Моя бабушка, заглянув в газету или послушав светские речи, со спокойной задумчивостью говорила: «Бесстыдники…» Интересно, что то же она говорила о Есенине. Когда по ее просьбе («почитай что-нибудь»!) я ей прочла «Отговорила роща золотая», она так резюмировала этот лиризм. Тогда я ей прочла «Октябрь уж наступил». – «Вот это стихи!»

Да, я скажу Вам по секрету: вчера, посмотрев «Маленького Будду» Бертолуччи, я поняла, что мне всегда хотелось написать: сутру. Там читали – уже в тройном переводе – «В сердце сутры», и это так похоже, не на то, что вышло, а к чему шло. И я поняла свою всегдашнюю неловкость в поэзии, сознание беззаконности (у поэтов всегда есть «личный план», если и не такой тривиальный, как открывает М.Л. Гаспаров в ОМ [27], но все же; а у меня с этой «жизнью» как-то не сложились отношения – и, стало быть, не вымыслы ли все это, не умствование без реальной основы? так мне часто представляется, и пугает, и стыдно). Но если тянет к чему-то вроде сутры, к закону в звуках, к «образу мира» в языке – то зачем здесь личная жизнь? Может, это просто самооправдание.

Мне очень хочется повидать Вас и Ольгу и мальчиков. Может быть, недолго ждать и письмо это я Вам передам сама.

Спасибо Вам

и дай Вам Бог всего доброго!

Ваша

О.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю