Текст книги "Переписка 1992–2004"
Автор книги: Ольга Седакова
Соавторы: Владимир Бибихин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
А сам он? Ему было 30 лет, когда восемнадцатилетняя Клара и ее первые сестры назвали его своим отцом. Нужнее скудного хлеба им требовалось живое убеждение для неопытного ума. Через своего духовника они умоляли Франциска прийти для проповеди. Он плакал о них в своих одиноких молитвах. В их присутствии однако всякий взгляд грозил превратиться в неосторожное касание. Даже смотреть молитвенно только на небо было недостаточно. Слишком легко было потонуть в направленных на него взорах. Тогда он разыграл немногословный театр. «Принесите золы», велел он удивленным женщинам. Посыпав ее вокруг себя и себе на голову, он умолк, дав понять, что перед молитвенницами труп. Внезапно он поднялся и вместо проповеди пропел псалом 50 – в нем Давид кается перед Богом в смертном грехе прелюбодеяния – и быстро вышел на улицу. Поступок задел монахинь глубже любых слов. Без объяснений, через чувство раскаяния, они, рассказывает современник тех событий, заразились тем отношением к собственному телу, какое было обычным для Франциска.
Менестрель
В прежней жизни Франциск оставил однако не всё. Торгуя тканями с Францией, его отец, Пьетро Бернардоне, привез оттуда, по смутной легенде, и жену. Потом, вернувшись из очередной поездки туда, он своенравно переименовал сына, простецки названного по святцам Джованни, в изысканно и редкостно звучавшего Франческо. В год рождения Франциска папский легат в Провансе объявил еще только первый крестовый поход против обнаружившихся там отклонений от веры католической. Вольные города и замки Прованса славились музыкой и поэзией. В доме Петра Бернардоне звучала романская речь; во всяком случае, летопись сообщает, что его здравомыслящий старший сын издевался над беспутным братом по – французски. Сын отца– путешественника, воспитывавшийся у матери на рыцарских романах и поэзии провансальских трубадуров, Франциск мечтал о славе[88]88
Св. Франциск Ассизский, Сочинения. М. 1995, с. 8–9.
[Закрыть]. Мать, возможно, пела мальчику что‑то из Гильема Аквитанского, Джауфре Рюделя или Арнаута Даниэля.
Нежен новый сезон: кругом
Зеленеет лес, на своем
Языке слагает стихи
Всяк певец в листве, как ни мал;
Все проводят в веселье дни,
Человек же – всех больше шал.
Из слов согласной прямизны
Сложу я песнь в канун весны.
Дни зелены,
В цветенье бор
И скаты гор,
И сладостного грома
Лесных стихир
И птичьих лир
Полн сумрак бурелома.
Длиннее дни, алей рассвет,
Нежнее пенье птицы дальней,
Май наступил – спешу я вслед
За сладостной любовью дальней.
Желаньем я раздавлен, смят,
И мне милее зимний хлад,
Чем пенье птиц и маки в поле.
С Творцом, создавшим тьму и счет,
Любви не позабывшим дальней,
Я в сердце заключил завет,
Чтоб дал свиданье с Дамой дальней,
Чтоб стали комната и сад
Роскошней каменных палат
Того, кто ныне на престоле.
Я весельчак был и не трус,
Но, с Богом заключив союз,
Хочу тяжелый сбросить груз
В преддверьи близких перемен.
Все оставляю, что любил:
Всю гордость рыцарства, весь пыл.
Да буду Господу я мил,
Все остальное – только тлен.
Скитальца плащ с собой беру
Собольей мантии взамен.[89]89
Песни трубадуров. Пер. со старопровансальского А. Наймана. М. 1979, с. 27, 30, 31, 67.
[Закрыть]
Впервые в начале своего обращения поменявшись одеждой с бродягой, двадцатилетний Франциск стал просить на паперти подаяния по – французски. На том же языке он говорил и пел в моменты восторга. Когда, поняв буквально услышанные во сне слова Господа «Поднови мое здание, Франциск, ты же видишь, оно совсем разваливается», он стал встаскивать и укладывать камни, отстраивая церковь св. Дамиана, где потом поселились сестры св. Клары, он по – французски кричал собравшимся внизу нищим, для кого строит обитель: сестер кларисс он до конца своей жизни называл как было принято обращаться к дамам в песнях трубадуров, мои госпожи.[90]90
Св. Франциск Ассизский, Сочинения…, с. 136.
[Закрыть]
Нищета
Отказ от какого всякого имущества, собственности, денег был восстанием против упадка благополучной человеческой массы, отдавшейся самообеспечению. Совесть требовала встать вровень со смиренной природой. И надо сказать, что францисканская нищета сразу нашла отклик среди множества чутких людей.
Как во всем, и здесь относительная нищета, умеренное воздержание были ненавистны Франциску. Он ждал одного: счастливой мудрости, какую дает свобода рук от всякого имущества. Тут требовался отказ от личного интереса вплоть до оставления заботы о теле.
Брат Лев, пиши! – внезапно окликнул Франциск однажды своего секретаря. Пиши, что такое настоящая радость. Приходит вестник из Парижа: все профессора Сорбонны вступили в орден – не настоящая радость. Еще, то же все прелаты Европы, архиепископы, епископы, с ними король Франции и король Англии; пиши: не настоящая радость. Еще, братья мои пошли и обратили всех неверных к вере; и еще, дана мне такая благодать от Бога, что исцеляю больных и творю много чудес: говорю тебе, а ты пиши, во всем таком не настоящая радость. В чем же она? Возвращаюсь из Перуджи глубокой ночью, и зима слякотная и до того студеная, что сосульки намерзают на подоле исподней рубахи и ранят ноги под коленями до крови. Весь в грязи, замерзший и оледенелый прихожу сюда[91]91
К воротам отстроенной им церкви Пресвятой Девы Марии Порциункулы.
[Закрыть], долго стучу, зову. Приходит брат и спрашивает: кто ты? – Отвечаю: брат Франциск. – Уходи; неподходящее время для визитов; не пущу. И на мольбы отвечает: иди, ты недалекий простак, нам вовсе не подходишь; нас уже столько и мы такие, что не нуждаемся в тебе. А я стою под дверью и снова: ради Бога примите меня на одну ночь. И он ответит: нет, иди к кострам крестоносцев и там проси. Говорю тебе, что если я терпеливо снесу и не разволнуюсь, то вот настоящая радость.[92]92
Св. Франциск Ассизский, Сочинения., с. 74.
[Закрыть] Бог создал нас. Нашего в нас нет ничего кроме порока и греха. Чего же мы вправе требовать от людей в обмен на такую собственность?
Общее сочувствие к ордену и его быстрое разрастание неизбежно грозили ему благополучием. Опасность, что нищие братья помудреют и обзаведутся имуществом, мучила Франциска с годами все больше. Много ли он мог сделать против природы человека– приобретателя? Брату, взявшему однажды на время монету в руки, он велел поднять ее с окна ртом и на улице так же ртом положить ее в ослиный навоз. Увидев здание, исподволь построенное братьями для собраний растущего ордена, он без долгих слов влез на крышу и стал сбрасывать оттуда черепицу; полиция его остановила.
Уже на второе десятилетие ордена, после его окончательного официального утверждения в 1217 году, мистика в жизни братьев стала вытесняться политикой. С 1220 года Франциск уходит от руководства
Прилюдное покаяние
Франциск знал одно сильное средство победить себя. Если ты сделал что‑то, в правоте чего сомневаешься, немедленно повинись без стыда перед возможно большим числом людей. Так началось еще при жизни с отцом, когда увлекшись продажей сукна он отмахнулся от заглянувшего в лавку нищего: скоро спохватившись, выбежал догонять его. Так продолжалось, когда он требовал протащить себя с веревкой на шее по полу как преступника за послабление себе по болезни во время поста.
Любовь и смерть
У всех биографов мы видим Франциска страдающим телесно, до рвоты кровью. Он как бы спешил вперед заплатить телом, чтобы не упустить ничего из полученных им от Бога подарков. Вместе с тем в его речах и в рассказах о нем необыкновенно часты стихи из библейской любовной поэмы, Песни песней. Без готовности к смерти не было бы сумасшедшего ликования, рассказы о котором составляют самое удивительное в его жизнеописаниях.
Иногда он вел себя так. Когда сладчайшая духовная мелодия пылала у него в груди, она пробивалась наружу во французских словах, и источник божественного вдохновения, втайне воспринимаемый его слухом, выплескивался в ликовании, как у менестреля.
Тогда – я видел это собственными глазами – он подбирал с земли деревяшку и, держа ее в левой руке, в правую брал смычок, изогнутый с помощью нити, и водил им по деревяшке, сопровождая это соответствующими движениями, как если бы это была виель, и пел по – французски восхваления Господу.
Весьма часто эта радость кончалась слезами, а ликование переходило в плач о страстях Господних. Затем святой, не прекращая продолжительных вздохов и возобновляющихся стенаний, забыв о том, что у него было в руках, весь устремлялся к небу.[93]93
Второе житие святого Франциска Ассизского, составленное Фомой Челанским, гл. XC // Истоки францисканства. Ассизи 1996, с. 440.
[Закрыть]
В плаче и ликовании, в страдании и радости и, похоже, без минуты «окамененного нечувствия» (induratio)[94]94
S. Franciscus Assisensis. Admonitiones, cap. XXVII.
[Закрыть] прошла эта жизнь, начавшаяся по – настоящему после смерти Франциска в легендах о нем и в продолжающейся истории основанного им ордена.
29 апреля 2003
Тема: Re: Christos aneste
Христос Воскресе!
Дорогой Владимир Вениаминович, прочла Вашего Франциска – и в этой части ничего особенно нового не вижу. Пересказ биографии и не очень точный местами (на цепь Ф. сажал отец не за мотовство, которому потворствовал, а за раздачу милостыни).
Соблазн плотский, с которого Вы начинаете, как все историки замечают (я имею в виду не францисканских биографов, а П. Сабатье, Л. Сальваторели и др.), был в случае Франциска менее заметным, чем у всех других подвижников. Другие его соблазны были поинтересней (например, отвращение к некрасивому и невкусному). Как писал Данте (Рай, 11, 43–117), его сжигала жажда мученичества, per la sete del martiro: а это другое, чем «готовность к смерти» или «желание расплатиться телом». Но вероятно, за этим началом еще последует многое.
Посылаю Вам маленький кусочек про Ф., давно написанный и вместе с переводами опубликованный в Финляндии.
Еще раз: с Праздником!
Ваша
О.
В приложении: “ВСЕ ВО ВСЕХ ВЕЩАХ”
Beatus servus, qui conservât secreta Domini in corde suo.
S. Francisci Admonitio[95]95
«Блажен слуга, хранящий тайны своего Господина в сердце своем». Св. Франциск. Поучения. (лат.) (ОС)
[Закрыть].
Наш интерес к рассказам о мистическом опыте похож на любопытство домоседов к рассказам о дальних путешествиях (недаром многие мистические сочинения сюжетно строятся как странствия, обыкновенно опасные странствия в неведомых ландшафтах, с их тупиками и входами, чудесными проводниками и т. д.). С другой стороны, он похож на интерес зрителя к спортивным достижениям чемпионов.
Первое уподобление говорит о нашей заинтересованности в какой‑то более полной, чем открывает это обыденный опыт, картине мироздания: более грозной и более отрадной, более поразительной и, вероятно, более осмысленной, чем принято по привычке полагать.
Второе сравнение передает заинтересованность человека в собственных возможностях: о прославленных мистиках обычно передают, что они обладали какой‑то особо тонкой и развитой чувствительностью, были своего рода психическими атлетами, почему и могли проникать в закрытые для заурядной психики области мироздания (или в глубины собственной внутренней жизни).
Нельзя не признать, что и тот, и другой интерес в общем‑то относятся к развлекательным: рассказы о недоступных странах или о чьих‑то немыслимых рекордах, несомненно, украшают и разнообразят нашу жизнь, вплетают в нее тот авантюрный подголосок, без которого человек всегда скучает, – но вряд ли они что‑нибудь всерьез меняют в этой жизни. Все это, пожалуй, слишком экстравагантно, чтобы значить что‑нибудь "здесь и теперь".
Можно так же отнестись и к тому опыту, который передают сочинения Франциска Ассизского и его жития (Франциск – один из самых прославленных в истории западного христианства мистиков; он первым за двенадцать веков, прошедших с дней Голгофы, как с ужасом и восхищением сообщают его спутники и биографы, был удостоен "нового чуда", "новой тайны" – восприятия в плоть крестных ран Спасителя, Стигматов: такого "реализованного" переживания таинства и мистической сопричастности еще не знали; самая "реалистичность" этого плода созерцания представляется спорной и тревожной для православной традиции). В самом деле, в рассказах о Франциске, и официально церковных (как "Большая легенда" Бонавентуры из Баньореджо), и тем более, народных (как знаменитые "Цветочки святого Франциска" или менее прославленное, но не менее поразительное "Зеркало совершенства", не говоря уже о легендах "спиритуалов", по своему характеру совпадающих уже с вполне внецерковной мистикой) так много необыкновенных, сверхъестественных – в самом расхожем смысле – эпизодов, что порой кажется, что дело происходит уже не на земле, а в пространстве волшебной сказки, где перестает действовать сопротивление материала, земное тяготение, биологические и все другие "естественные" законы. Конечно, в житии каждого святого мы встретим эти победы над "чином естества", но вокруг Франциска они становятся как бы просто его родной стихией, вторым явлением "первородной невинности", как говорит об этом Бонавентура, которой не может противиться ни зверь, ни человек, ни вещество. И потому трудно найти более увлекательное и – в лучшем смысле слова – приятное чтение, чем францисканские легенды.
Но тем не менее, не такие эпизоды мне хотелось бы вспомнить в связи с темой "мистики Франциска". Как писали в своем предисловии "три спутника" (три ближайших ученика Франциска) в ответ на поручение собирать и записывать известные им чудеса из жизни учителя: "Чудеса делают святость явной, но не они составляют ее". Одним из самых таинственных прозрений Франциска мне кажется его "Послание министру'' – текст, в котором, с внешней стороны, нет ничего чрезвычайного и ничего ослепительно нового (ведь по этим двум признакам – неизвестного прежде знания и не встречавшегося прежде явления – обыкновенно и относят ту или другую историю к «мистическим»).
Франциск советует некоему министру – человеку, который сменит его на месте руководителя всего, уже огромного к этому времени, братства, как осуществлять управление Орденом. Это практический совет, и все. Никаких космических откровений, никаких отсылок к невидимому миру. И что он советует?
Как всегда, ничего кроме того, что написано в Евангелии и что этот министр, несомненно, и сам читал и знал, как бесчисленное множество других христиан до и после него. Таинственно в этом совете только то, что человек может повторить такие слова как свои и такое поведение считать единственно возможным: не желательным, где‑то на горизонте души, да еще при условии, что ее, эту душу, освободят от некоторых «необходимых», самим «человеческим состоянием» – conditio humana – обусловленных компромиссов, но практически необходимым и единственно приемлемым. И тут мы понимаем, что человек, советующий такое, – Другой Человек: не то что «другой, чем мы», но вообще Другой. Я бы сказала: более другой, чем тот, кто видит самые опровергающие обыденный разум видения, – но это будет ложное противопоставление; потому что – что это, как не видение? видение мира, до самой темной глубины проникнутого любовью: мира, который ничто не лишит чести быть сотворенным, быть, словами Пастернака, драгоценным изделием[96]96
Ты держишь меня, как изделье, И прячешь, как перстень, в футляр.
[Закрыть]. Чрезвычайные, специально «мистические» образы были бы для такого видения не то чтобы излишни или чужды – но просто необязательны.
Можно вспомнить один из самых знаменательных разговоров о "чуде" в русской литературе: разговор Ивана Карамазова с Алешей перед тем, как он сообщает свою "поэмку" о Великом Инквизиторе. Чудо, которого требует и в которое "не верит" Иван ("увижу и не поверю"), – вовсе не сверхъестественные происшествия вроде сверзающихся в море гор, о которых хлопочет Смердяков. Это, на его языке, "мировая гармония": мир, в котором мать обнимет убийцу своего ребенка. Герой Достоевского намеренно заостряет тему – но несомненно, в вести о той любви, о которой так просто говорит Франциск, есть что‑то, поражающее в человеке нечто более обширное, чем разум, чем привычки пяти чувств, чем та "непосвященность", которую обычно имеют в виду мистики: можно сказать, она поражает самую основу существования, то, что человек назовет "своей жизнью", не только с эгоистическими, но и с благородными (такими, скажем, как ожидание справедливости) ее основами.
Поэтому наследие Франциска, при всем его несравненно утешительном и веселом, порой до комизма, тоне, все‑таки не может стать для читателя тем, чем обычные эзотерические повествования: рассказом о чьих‑то путешествиях по вертикали или о чьих‑то духовных рекордах. denn da ist keine Stelle, die dich nicht sieht. Du musst dein Leben andern.[97]97
ибо здесь нет ни единой точки, которая тебя не видит. Ты должен переменить свою жизнь.
[Закрыть] – так в известных стихах Р. М. Рильке обобщается впечатление античного торса. Опыт Франциска, как и других великих христианских мистиков, требует чего‑то большего, чем «перемена жизни». Он требует смерти. Как прямо сказано в «Приветствии добродетелям»: Ибо нет на земле человека, чтобы обрел он единую из вас, и прежде того не умер.
Издатели добавляют в скобках: (для греха).
Похвалой "сестре нашей смерти телесной" кончается прославленная "Песнь брата Солнца", первое в истории итальянской словесности стихотворение на народном языке, сложенное Франциском после ночи мучительного недуга, незадолго до кончины. В ней тоже нет ничего предметно чрезвычайного, она похожа на псалом, переписанный рукой ребенка.
Франциск Ассизский Из «ПОСЛАНИЯ МИНИСТРУ»
Брату Н… министру. Да благословит тебя Господь!
Говорю тебе, как могу, ради души твоей: все, что будет тебе помехой в любви к Господу Богу, и всякого человека, который будет тебе мешать в этом, братья это будут или кто‑то другой, даже если они исколотят тебя, все это ты должен принимать как благодатный дар.
И этого ты должен желать, а не другого.
И в этом ты должен видеть истинное послушание Господу Богу и мне, ибо я твердо знаю, что это и есть истинное послушание.
И люби тех, кто обойдется с тобой таким образом, И не требуй от них ничего другого кроме того, что Господь дает тебе.
И такими люби их и не добивайся, чтобы они стали лучше.
И это будет для тебя большим делом, чем запереться в затворе.
И я узнаю, любишь ли ты Господа и любишь ли ты меня, слугу Его и твоего, если ты будешь поступать следующим образом: так, что не найдется брата на всей земле, который бы согрешил, как только можно согрешить, чтобы он, увидев глаза твои, не ушел от тебя непрощенным, если он об этом просит; и если сам он не просит прощения, спроси его ты, не угодно ли ему, чтобы его простили.
И если в дальнейшем тысячу раз согрешит он перед твоими глазами, люби его больше, чем меня, и вот за что: за то, что ты можешь привлечь его к Господу; и всегда имей милосердие к таким братьям…
15 мая 2003
Тема: Poiesis: дело
Дорогая Ольга Александровна,
еще раз скажу, что сегодня снова целое утро читал Ваши вещи, и они вещи. Я стал больше понимать и поэтому меньше понимать. Всё сегодня было очень славно, Вы угадали своей одеждой цвет подаренного Вам букета[98]98
Имеется в виду церемония вручения Премии А. Солженицына. Н. Д.Солженицына подарила мне букет из удивительных роз бледно – бледно зеленого цвета.
[Закрыть].
Федье просит именно еще сегодня передать Вам его текст, о котором он говорит, что он тайно посвящен Вам.
Всего наилучшего вб
PS. Посылаю заодно и свой текст[99]99
В действительности, два текста: текст выступления на презентации двухтомника и текст выступления на церемонии вручения премии А. Солженицына.
[Закрыть]
Приложение 1 APRÈS LA TECHNIQUE
Le titre de ma communication prête à équivoque; je vais donc commencer par en fixer le sens précis. Puis j’exposerai pourquoi il me paraît bon, par‑delà l’équivoque, d’aborder de cette manière la “question de la technique”.
“Après la technique”, voilà ce qui s’entend spontanément dans le sens de la succession, comme lorsqu'on dit: «après la pluie, le beau temps». Le titre ainsi compris, on s’attend à ce que soit envisagé: ce qui viendra après la technique.
Or ce n’est pas du tout ainsi qu’il faut entendre mon titre – et d’abord pour la simple raison qu’il n'y aura pas d’après la technique en ce sens‑là! Si la technique est bien un phénomène qui connaît incontestablement un “avant”, il ne peut y avoir un “après” elle (ce qui, à supposer que nous soyons suffisamment capables d’en appréhender l’indication, devrait déjà nous donner suffisamment à penser). Il n’y aura pas quelque chose pour faire suite à la technique parce qu’il s’agit avec cette dernière d’un phénomène éminent d’irréversibilité. Peut—être faudrait‑il d’emblée préciser que ce mot de “phénomène”, lui non plus, n’a pas ici l’acception courante d’événement manifestement extraordinaire. “Phénomène” doit s’entendre au contraire comme invite à le prendre Heidegger, c’est—à-dire comme: ce qui, pour parvenir pleinement en vue, requiert une phénoménologie – c’est– à—dire une pleine attention, axée notamment sur le souci qu’il convient de déployer pour accueillir non procustement ce qui demande à être pris en vue – pour s’y prendre avec lui sans le soumettre à un traitement qui le mutile (que ce soit par écartèlement ou par retranchement), de telle sorte qu’il puisse enfin, ce phénomène, apparaître tel qu’il est en lui‑même. En ce sens défini, le phénomène de la technique demande un type de questionnement lui‑même unique.
Plutôt que de nous occuper dès à présent du rapport de ce phénomène au temps, revenons‑en à ce qui motive le libellé de mon titre.
“Après”, en effet, n’y a pas l’acception du latin “post’ (ceci, puis cela); il garde son acception originale, celle de notre adverbe “auprès”. Ainsi entendu, “après” est comme l’indice d’un mouvement, et plus exactement encore: d’un mouvement de rapprochement; avec cette nuance importante que le mouvement s’efforce de parvenir à se rapprocher de ce dont, au départ, il est loin. Dans la langue populaire, laquelle parle sous l’urgence, qui se renouvelle heureusement en permanence, de redonner sans cesse à voir ce qui est dit, cette nuance est très présente. Dire: “courir après quelqu’un” signale d’emblée que la course en question a lieu relativement à quelqu’un qui, peu importe si c’est à dessein ou non, ne cesse de rester éloigné.
C’est pour rappeler une particularité apparemment peu notée du titre allemand de la conférence de Heidegger dont nous commémorons le cinquantenaire, que j’intitule ma communication “Après la technique”.
Cette conférence, prononcée le 18 novembre 1953, porte le titre: “Die Frage nach der Technik” – où “nach der Technik” a bien l’acception que je viens de dire: “après la technique” – dans la mesure où le questionnement s’y met en quête de la technique, phénomène auprès duquel, malgré les apparences, nous ne sommes pas du tout au départ.
Dans notre langue, parler de question conduit à ce que l’on formule: une question sur… (on s’interroge ainsi sur l’existence de Dieu, sur l’importance des ressources naturelles, etc.). En allemand, poser une question implique qu’elle soit formulée à l’aide de la préposition “nach”, laquelle dérive de l’adjectif “nah” (le “proche”), ce qui ouvre en quelque sorte la dimension où pourra éventuellement se produire une approche de ce que l’on cherche à connaître.
Toutes ces remarques seraient presque oiseuses si nous négligions d’y remarquer l’essentiel, à savoir que les langues parlent en suivant un certain esprit. Si nous sommes attentifs à l’indication que donne la langue allemande, nous pouvons commencer par entrevoir ceci: poser une question, ce n’est pas toujours simplement demander à ce que soient recueillis des renseignements à propos de ce sur quoi l’on s’informerait. Et pour passer au sujet qui nous occupe, ce pourrait être l’occasion de pressentir que la technique, la technique elle‑même n’est pas là sous nos yeux, immédiatement accessible et analysable comme un simple objet qu’il est loisible d’examiner, mais bien qu’elle échappe au type de prises que nous déployons habituellement pour saisir ce que nous avons sous les yeux, de sorte que questionner la technique impose dès le départ d’abandonner cette attitude familière, pour se mettre en route vers elle – et ne pas tarder à y faire une expérience, à savoir que cette démarche présente une allure hautement paradoxale, le moindre des paradoxes n’étant pas qu’aller vers elle ne diminue pas la distance qui nous en sépare. En d’autres termes: aller vers la technique, c’est devoir être après elle; mieux encore – si nous acceptons à notre tour de nous laisser guider nous aussi par l’esprit de notre langue – faisant droit à la vieille locution classique: devoir, vis à vis de la technique, être après à questionner… – entendons parler notre langue: être occupés à questionner – mettre tous nos soins, déployer toute notre attention pour prendre, face à la technique, la seule posture qui la laisse elle‑même venir d’elle‑même apporter les mots en lesquels elle va se phénoménaliser.
La question de la technique n’est pas une question facile. Non pas qu’elle impliquerait un déploiement d’enquêtes excédant les capacités que nous sommes individuellement en état de mettre en œuvre, mais tout simplement parce qu’elle demande un changement sans précédent du mode de questionnement.
Envisager ne serait‑ce qu’un changement quelconque, voilà qui ne va pas sans susciter quelque perturbation. Mais ce changement‑là, le changement du mode de questionnement, risque de bouleverser d’une manière si profonde, qu’il est prudent de commencer par s’y exercer pour ainsi dire du dehors (c’est—à-dire d’abord par des décalages formels) avant de l’entreprendre pour de bon.
À titre préparatoire, regardons le titre choisi par Heidegger lorsqu’il s’est agi de publier, en 1962, le texte du cours professé pendant le semestre d’hiver 1935/1936, et qui s’intitulait originalement: Questions fondamentales de la métaphysique.
Le livre de 1962 porte le titre: “Die Frage nach dem Ding”. Ce titre permet de vérifier ce que nous venons d’avancer. À première vue il donne à entendre que l’on s’y interroge sur ce qu’est une chose. Mais en réalité il invite à nous livrer à un exercice dont la pratique demande des qualités peu cultivées, l’exercice qui consiste à envisager face à face (si l’on ose dire) quelque chose qui ne cesse d’échapper; à savoir, dans le cas précis, le fait qu’une “chose” – ce que nous nommons “une chose”, et que les Allemands nomment “ein Ding” (les Anglais “a thing”) – il se pourrait bien, malgré toutes les découvertes techniques qui s’accumulent depuis des siècles, que nous en soyons beaucoup plus éloignés que nous ne pensons; si éloignés même, que nous ne pressentons plus guère ce que sont les choses, ce qu’elles sont, désormais, radicalement à notre insu (raison pour laquelle un malaise presque insupportable s’installe, à peine quelqu’un en vient‑il à simplement énoncer que ce que nous pensons aujourd’hui des choses nous barre l’accès à ce qu’elles sont en vérité).
Ce que sont les choses, Heidegger nous invitera plus tard à en apprendre le B, A, BA à même l’expérience la plus humble, en faisant paraître que la moindre des choses n’est vraiment que dans la mesure où, avec elle et en elle, est en cause et se rassemble le cadre entier non seulement de toutes les choses, mais de tout ce qui est.
Avant cette leçon de chose, on peut lire à la dernière page du livre publié en 1962 (dont on pourrait rendre le titre en disant Questionner après la chose):
«Nous avons dit plus haut que la question de la chose [die Dingfrage] était une question historiale; à présent nous voyons plus lisiblement à quel point il en est bien ainsi. La manière dont Kant questionne après la chose consiste à questionner après “intuitionner” et “penser”, après “l’expérience” et ses “principes”; ce qui signifie: cette question questionne après l’homme. La question: Qu’est‑ce qu’une chose? n’est autre que la question: Qui donc est l’être humain?
Mais cela n’implique pas que les choses soient de simples fabrications de l’ingéniosité humaine; tout au contraire, cela signifie: l’être humain doit être compris comme cet être qui, toujours déjà, saute d’emblée par‑delà les choses, mais de telle manière que sauter par‑delà les choses n’est possible que dans la mesure où les choses, tout en demeurant elles‑mêmes, viennent à la rencontre
Le style de Heidegger se reconnaît moins au vocabulaire qu’à la façon qu’il a de faire apparaître phénoménologiquement, par exemple: cette “dimension” dont il parle à la fin du texte que je viens de citer. Il me paraît important de souligner ce trait, parce que cela permet de saisir quelque chose qui, dans l’atmosphère asphyxiante de cloisonnement qui règne dans ce qui nous tient lieu de monde, échappe de plus en plus fatalement.
Cette dimension dont parle Heidegger – que dis‑je: cette dimension que nous voyons se déployer pour peu que nous aiguisions notre écoute en nous attachant à suivre ce qui est dit – d’autres, à leur manière à eux, l’on fait paraître. Ainsi (je n’en cite qu’un, mais quand on a l’attention avivée, on peut voir d’autres grands exemples où parallèlement vient s’exposer une manifestation comparable), ainsi, Henri Matisse, dans sa peinture, donne essor à ce qu’il nomme dans ses propos: “espace spirituel”, ou “espace cosmique”, “véritable espace plastique”, dont la spécificité consiste, dit‑il, à être un “espace vibrant”. Dans un propos rapporté par André Verdet[100]100
Cité dans Henri Matisse, Écrits et propos sur l’art, établis par Dominique Fourcade, Collection Savoir, Hermann, Paris, 1972, p.251.
[Закрыть], et datant de la fin de sa vie, Matisse déclare «Il y a aussi la question de l’espace vibrant.
Donner la vie à un trait, à une ligne, faire exister une forme, cela ne se résout pas dans les académies conventionnelles mais au dehors, dans la nature, à l’observation pénétrante des choses qui nous entourent.»
Dans un propos plus ancien[101]101
Ibid. p. 99.
[Закрыть] (datant de 1929), il exposait l’intention qui préside à son travail de peintre:
«Mon but est de rendre mon émotion. Cet état d’âme est créé par les objets qui m’entourent et qui réagissent en moi: depuis l’horizon jusqu’à moi‑même, y compris moi‑même. Car très souvent je me mets dans le tableau et j’ai conscience de ce qui existe derrière moi.»
Les mots ont beau n’être pas les mêmes, l’angle d’attaque des questions pointer dans des directions distinctes – une indéniable analogie d’inspiration anime le peintre et le philosophe: celle qui les oblige l’un comme l’autre à quitter l’ordre convenu de la représentation habituelle – à le quitter une fois pour toute, c’est—à-dire avec la conviction de ne jamais plus même pouvoir y revenir. Dans ce mouvement, il ne faut pas se le cacher, gît un risque considérable: perdre le contact des contemporains, ne plus du tout leur être intelligible. Non pas par souci de se singulariser en voulant à tout prix paraître “original”, mais sous une urgence entièrement autre, qui ne peut guère tomber sous le sens, puisqu’il s’agit désormais d’exister en rapport immédiat si possible à ce dont tire son origine ce que vous êtes, ce que vous faites aussi bien que le cadre entier de tout ce qui vous entoure.
Dans le cas de Heidegger, les vicissitudes de l’histoire ont encore accru ce risque, au point qu’il est facile de masquer sous l’apparence d’une candide bonne foi des critiques dont la motivation réelle est l’incapacité d’envisager ne serait‑ce que le plus infime changement des habitudes acquises.