355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Человек и оружие » Текст книги (страница 13)
Человек и оружие
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:42

Текст книги "Человек и оружие"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Милиционер, по-видимому, в душе был заодно с женщинами, потому что, когда они, подняв шум, снова стали рваться к лысому, представитель власти сдерживал их больше для приличия.

Чем эта сцена закончилась, хлопцы могли только догадываться: поезд вскоре отошел от перрона, помчался дальше.

– Не завидую я этому типу, – заметил Духнович, растянувшись на полке. – Не хотел бы я его чемодана…

– Накипь времени, грязная пена, – буркнул Степура, закуривая. – Меня больше те интересуют, что отплясывали в скверике. Сколько печали и силы в этой их пляске…

В тот же день они увидели море. Тут, на окраине города, на огромной территории приморских парков расположился батальон выздоравливающих, «выздоровбат».

Когда студбатовцы регистрировались, среди писарской братии им неожиданно встретился знакомый – Лымарь с геофака.

– О, и вы тут, – уткнув острый подбородок в свои длиннющие списки, сказал он буднично, нудновато. – Здесь уже есть один ваш историк…

– Кто? – насторожился Степура.

– А этот, высокий… Колосовский. Он сегодня из здешнего шахтерского санатория приехал…

Хлопцы оживились. Мир, оказывается, действительно тесен. Богдан здесь, их полку прибыло!..

– Как нам его найти? – обрадовался Степура.

– До вечера, пожалуй, не найдете – тут на весь день разбредаются кто куда. Жизнь привольная…

Через некоторое время Лымарь, освободившись от своих списков, смог наконец уделить внимание университетским товарищам. Расположились в тени под деревом, и Духнович, рассматривая испачканные чернилами пальцы Лымаря, бросил насмешливо:

– Штык, значит, приравнял к перу?

– Как видишь.

– А не смог бы ты и мне тут протекцию устроить? Писарем аль хотя бы писарчуком?

Лымарь понял издевку.

– А как у тебя с почерком?

– Как курица лапой, – ответил за Духновича Степура.

– Ну, тогда трудновато будет, – сказал Лымарь, улыбаясь как-то не только губами, а даже и своим остреньким носиком. – Писарем – это надо уметь.

– Верю, верю… А ты надолго застрял? – допытывался Духнович.

– Это как прикажут. Наше дело солдатское.

– Да, брат, ты настоящим солдатом стал…

Лымарь сорвал листик с дерева, пожевал, выплюнул.

Судя по его тону, ирония Духновича его не задела. Он продолжал:

– До сих пор мороз по коже подирает, как вспомню ту рожь… Люди бегают в крови, а сверху свистит, грохает, среди бела дня черно становится – конец света, рев, схватка демонов, безумство стихий! Слышу крик, стон, бегу куда-то, путаюсь во ржи и падаю, душа разрывается от страха, и нет стыда – только ужас! – Лымарь рассказывал все это так, будто его собеседники там не были и ничего подобного не испытали. И за словами его стоял животный страх и горькое раскаяние: «Вот твое добровольчество. Жест! И ведь мог бы жить! А теперь умирай! Мина долбанет в спину – и каюк! Над всеми чувствами, над всеми желаниями – одно: выжить, во что бы то ни стало выжить, вырваться из этого адова пекла! Ординарцем, холуем, только бы в тыл! Судна носить! Нужники чистить!..» – И после госпиталя, как видите, повезло: писарь войска приазовского, – закончил Лымарь.

– Жалеешь, значит, что отсрочку сдал?

– Теперь жалей не жалей, а может, и не надо было нам спешить…

– А если бы все так думали? – нахмурился Степура. – Кто бы воевал?

– Вы, хлопцы, идеалисты. Разве не было у вас в госпитале таких, которые температуру себе нагоняли, бередили раны, только бы выиграть день-два? А я честно.

– Это, по-твоему, честно? – резко бросил Спартак, – Ты просто раскис.

– Называйте как хотите. Побыл, кровь пролил, хватит. Пускай другие попробуют. В тылу тоже люди нужны. Кроме того, ходят слухи, студентов скоро вообще будут отзывать с фронта.

– Это почему же? – удивился Степура.

Лымарь с таинственным видом зыркнул туда-сюда.

– Говорят, приказ вот-вот должен прийти насчет студентов, это я вам по-дружески говорю: отзовут всех нас.

– А тех, не студентов, кто в боях гибнет каждый день? – гневно глянул на Лымаря Степура. – Тех, которые уже полегли? Кто их отзовет?

– И чем мы лучше их? – спросил Духнович. – Интеллектуалы?

Лымарь отмолчался, а у хлопцев пропало всякое желание разговаривать с ним.

Колосовского они разыскали под вечер у моря с какими-то моряками и летчиками, похоже госпитальными его товарищами. Богдан и пятеро или шестеро его спутников шли вдоль берега и смеялись; один из морячков, жестикулируя, рассказывал, видать, что-то очень смешное. На голове у Богдана из-под сдвинутой набекрень пилотки белела марлевая повязка, но рана, вероятно, его уже не беспокоила – он громко, от души хохотал.

Удивленный и обрадованный, Богдан весело здоровался с хлопцами, тряс за плечи Духновича, обнял Степуру, и, кажется, более всего его поразило, что вместе с ними увидел Спартака Павлущенку.

– Мы думали, ты еще и поныне воеводишь на Роси, грудь в орденах, – пошутил Духнович, – а ты тут разгуливаешь, как и мы, грешные.

– Чиркнуло малость в тот же день, что и вас. – Богдан небрежно коснулся повязки. – А теперь прохлаждаюсь тут вот с ними. – Колосовский стал знакомить хлопцев со своими новыми друзьями.

39

Хотя сам Богдан редко бывал веселым, он любил людей озорных, жизнерадостных, удалых – с такими-то и свела его судьба в госпитале, а потом он перекочевал с этой шумной ватагой сюда, в батальон для выздоравливающих.

Танкисты без танков, моряки без кораблей, пограничники с бывших застав, летчик, который горел в воздухе над морем, – все они, несмотря на трагичность времени, не теряли уверенности в себе, их дух не был сломлен, и это больше всего привлекало в них Колосовского… То были люди высокой пробы, Богдан чувствовал: им можно во всем довериться, дружба с ними крепка и надежна, такие никогда не подведут, такие в самую тяжелую минуту – в бою или даже в неволе – не предадут тебя, не побоятся глянуть смерти прямо в глаза с мужественным презрением. Не искали они укрытий, не искали для себя никаких лазеек в жизни, шагали по земле с открытым сердцем, на виду у всех, держались независимо, гордо, ни о чем не заботясь, ибо все, что нужно, было всегда при них: песня, и шутка, и дружба, и отвага, и любовь.

Такие не скучают нигде, не скучали они и здесь, в выздоровбате.

Выздоровбат – это скопище людей на берегу моря, людей, прибывающих сюда еще в повязках, с еще не зажившими ранами, одетых в вылинявшие, со следами крови гимнастерки, «бывшие в употреблении», «БУ», – и сами они – люди «БУ». Стреляные. Горевшие. Контуженые. С осколками в теле. С пулями в груди. Люди с примесью железа, стали.

Они ходят тут на перевязки, и помимо этого, – никаких обязанностей. Живут как птицы небесные. В их полном владении парки, беседки, загородные пустыри; по вечерам – наперекор всем смертям – раздаются над морем их песни, а потом всю ночь полная луна льет на них свой призрачный свет, потому что большинство выздоравливающих ночует под открытым небом, в парках.

Утром для укрощения зверского молодого аппетита получают они буханки черствого хлеба да в придачу к нему веселое изречение старшины:

– Плесень – это здоровье. А для моряка – еще и гарантия, что никогда не утонет.

Свободного времени было предостаточно, и пользовался им всяк, как хотел. Степура и Павлущенко, сделав примитивнейшее приспособление, принялись ловить в море бычков; Духнович, хоть сам и не ловил, охотно помогал им в этом почти бесплодном занятии, а Колосовский тем временем с вольницей выздоравливающих отправлялся на далекие промыслы, за город, где можно день прожить на подножном корму, где перед отощавшими хлопцами открываются плантации огурцов, моркови, помидоров – красных, мясистых, сочных. Добытые в этих походах дары природы доставлялись в лагерь и включались в общий пай – на пропитание тем, кому раны не позволяли участвовать в столь дальних вылазках.

– Тут нашего брата в самом деле, как волка, только ноги и кормят, – рассуждал вечером Духнович, грызя на берегу моря морковку, принесенную Богданом. – Вот скоро и мы со Степурой присоединимся к вам, конкистадоры.

– А ведь правду говорит Духнович. Кабы не эта огородная благодать, туговато бы нам пришлось, – горестно заключил. Степура, налегая на помидоры.

– Когда тело отощает – это еще полбеды, – продолжал Духнович. – Вот Лымарь – тот отощал духом. Это гораздо хуже. Душевная дистрофия – болезнь опаснейшая, друзья мои.

Богдану приятно смотреть, как хлопцы с аппетитом уничтожают овощи, а море шелестит у ног, и неподалеку, в группе выздоравливающих, течет тем временем тихая беседа о жизни довоенной: тут любят вспоминать довоенное.

– Море, видишь, какое красивое, – слышится чей-то ласковый голос, – но ничего я так не люблю, как смотреть на весенние ливни, ровно падающие на землю, или на хлеба, когда они созревают… И в тот выходной решил пойти полюбоваться нивами – в райземотделе я работал, – только вышел на площадь, а из громкоговорителя: «Внимание! Внимание! Слушайте важное правительственное сообщение!» Разное в тот миг промелькнуло в голове – что за сообщение? Война? Но с кем? Мысль прежде всего о войне – видно, потому, что это самое страшное. А уже через какой-нибудь час весь наш районный актив мчался по селам с секретными пакетами для председателей сельских Советов. Приезжаю в один сельсовет – председателя нет. Где? На полевом стане! Мчусь туда. Подаю председателю пакет, вскрыл он его: повестки! Таким-то и таким-то собраться возле здания сельсовета. Молча берут повестки, молча разбегаются по домам. Это молчание почему-то больше всего меня поразило…

– А меня в Севастополе беда эта застала, – повествует другой. – Ночью в небе загудели самолеты, в районе порта ударили вдруг зенитки. В огнях прожекторов видим, как один за другим спускаются над бухтой огромные парашюты, – позже мы узнали: пятисоткилограммовые мины сбрасывали немцы в бухту. Две упали на берег, несколько домов взрывом снесло. Курсанты наши выстроились по тревоге, стоят на линейке и не поймут, что такое: огни, парашюты, взрывы. И страшно и смешно. Только смех наш ненатуральный, нервный какой-то… Чьи самолеты? Турции? Германии? В шесть утра по радио объявляют: были самолеты, один сбит, по обломкам сейчас распознают, какому государству он принадлежал…

Поговорят – и снова молчание.

Море лежит перед ними спокойное, только лунная дорожка, простершись вдаль, тихо трепещет. От берега узенькая, а дальше – широкая, манит куда-то. Те, кому раны позволяют, купаются при луне, и видно, как поблескивают мокрые мускулистые тела, а вдоль берега всюду звучат песни, будто и нет войны, все тут как бы отрицает ее, это тихое море уже одним своим видом протестует против нее: «Я для шепота тополей… я для счастья влюбленных… для рыбацких костров… для мартеновских величественных огней…»

На берегу моря, неподалеку от лагеря выздоравливающих, раскинулся металлургический завод. Он работает с пригашенными огнями, замаскированный, но никакой маскировкой не может скрыть своего зарева, как здоровый человек не в состоянии скрыть своего здоровья, своего полыхающего румянца. Зарево чуть-чуть пробивается над цехами, и его видно далеко, порой в районе завода целую ночь хлопают зенитки, и тогда все небо – над морем и над заводом – в тревожном гудении самолетов, в лучах прожекторов. Сейчас ничего этого нет, лишь где-то далеко, за горизонтом, в море, время от времени слышатся глухие непонятные взрывы; возможно, немец опять бомбит теплоходы, которые везут из Одессы эвакуированных. В выздоровбате есть такие, что чудом спаслись с тех разбомбленных в море теплоходов.

Когда Богдан сидит вот так на берегу моря, а хлопцы заводят разговор об университете, всякий раз перед ним появляется со своей легкой улыбкой Таня. Босая, припорошенная дорожной пылью, такая, какой он видел ее в последний раз в Чугуеве. Он написал ей уже две открытки, но не уверен, получила ли, – если бы получила, была бы уже здесь, он знает ее нрав. А может, еще приедет, может, еще застанет его перед отправкой на фронт? О, как он хотел бы увидеть ее, хоть на миг встретить тут, возле моря, среди горячих степей приазовских! «Где ты сейчас, хорошая, родная моя? Разве мы с тобой не имеем права на это море, на запахи степи, на шелест парков в эти лунные ночи?»

Сердце томилось тоскою, болью разлуки. Может, Таня уже выехала с родными на восток и письма его лежат в университете, не дойдя до нее? Подхваченная вихрем войны, неумолимо отдаляется она от него, а без нее все не то – и дивная южная ночь, и полная луна над морем, тихим, светлым…

Там, где луна, вдруг тревожно забегали прожекторы, тянутся своими острыми ножницами к далекому, молчаливому, мертвому светилу. Неужели будет налет? Или просто прощупывают небо?

Товарищи беседуют о приказе, согласно которому якобы начнут отзывать студентов, и Богдану на миг в самом деле захотелось быть отозванным, вернуться в жизнь, где не будет ни свиста авиабомб, ни грохота мин, ни гибели людей, – а жизнь с самозабвенным трудом, с любовью, с белым, как мечта, университетом. Но желание это было минутным, он отогнал его прочь от себя, ибо то, что он пережил, что передумал за все эти черные недели войны, указывало ему иной путь – к фронтовым товарищам, к людям, которые подчинили себя законам войны. Танкист Вася, и юный летчик Андреев, горевший и не сгоревший в воздухе, и моряки, которые разлеглись неподалеку и тихо поют какую-то свою матросскую песню, – разве они ищут для себя облегчений, льгот? Они приготовились к самому тяжелому. Мечтают, конечно, и они, но их мечты особенные: танкист думает о том, чтобы снова сесть в танк, а не оказаться в пехоте, летчик – чтобы поскорее получить самолет и подняться в небо, а сам он, Богдан…

– Не будем мы ждать этого приказа, – говорит Колосовский, вмешиваясь в беседу хлопцев. – Если отзывать, то всех, а не избранных. Почему нам такое предпочтение? У нас что, дети? Семьи?

И товарищи согласны с ним. Им только хочется узнать, куда их отсюда направят и когда это произойдет.

– Может, о нас забыли? – улыбается Духнович, лениво бросая в море камушек за камушком.

Но о них не забыли.

Приходит утро – их уже строят.

– Артиллеристы – шаг вперед!

– Танкисты – два шага вперед!

– Саперы! Повара! Химики! Топографы!..

По всему лагерю их собирают, сортируют, а потом писаря целыми днями заносят имена в бесконечные списки, в многочисленные, линейками разбитые графы. И чем скорее заживают, присыхают на выздоровбатовцах раны, тем чаще интересуются ими…

Стали появляться вербовщики из училищ; по случаю их приезда выздоравливающих опять выстраивают, снова звучит на плацу:

– Желающие! Шаг вперед!

Когда объявили о наборе в бронетанковое, Спартак Павлущенко сразу согласился, попробовал было уговорить и хлопцев. Степура и Колосовский наотрез отказались: как начинали пехотинцами, так и останутся ими. Духнович поначалу вроде заколебался:

– Вологда? Владимир? Это заманчиво!

Но потом отказался и он:

– Училище выпускает командиров, а я рожден быть рядовым. И хоть нашему брату, рядовому, достается на фронте, пожалуй, больше всех, зато после войны, – разумеется, если к тому времени уцелеешь как мыслящая материя, – будешь вольной птицей. Снова перед тобой университет, и Николай Ювенальевич будет показывать тебе с кафедры какие-то допотопные разбитые горшки: «Ам-фо-ры! Золотая пыль веков!»

Подражая профессору, Духнович так торжественно, нараспев произносит это «амфоры», что ребята не могут удержаться от смеха.

В день отъезда Павлущенки они пошли провожать его на вокзал.

– Поверьте, друзья, иду в бронетанковое не потому, что, как Лымарь, передовой испугался, – горячо говорил Павлущенко у вагона. – Война надолго, и кадры командиров будут необходимы.

– Маршалом хочешь войну закончить? – съехидничал Духнович.

– Дело не в этом, – спокойно возразил Павлущенко. – Ты вперед заглядывай… В первые дни войны кто из нас мог подумать, что именно так развернутся события? Слава… Ордена… Да, я этого хотел. А вы разве нет? Рось, эта маленькая безвестная речонка, отрезвила многих из нас. Я увидел, скажем, что война – это не ордена, это горе народное, бедствие самое великое, какое только можно себе представить… И еще понял, что для победы одного желания мало, это я очень хорошо понял теперь. В броню хочу заковаться и пойти на них во всеоружии, а не как там, на Роси… На танках своих в Германию ворваться – вот чего я хочу!

Богдан понимал Спартака, понимал его настроение. В последнее время они сблизились, и то, что их раньше разделяло, теперь обоим казалось мелкими распрями, через которые им давно нужно было перешагнуть, подать друг другу руку с таким же доверием, как вот здесь, при прощании у вагона.

– Скажи хоть теперь, Богдан, – обращаясь к Колосовскому, промолвил Спартак, и в голосе его прозвучала какая-то неожиданная теплота. – За что твой отец был репрессирован?

Этого вопроса Богдан никак не ожидал.

– Думаю, за усы, – ответил он хмурой шуткой.

– За какие усы? – Павлущенко, видно, не понял шутки.

– Мой отец любил носить усы, длинные, они были у него черные, приметные. Как-то, помню, мальчишкой тогда был, один из товарищей отца сказал шутя за столом: «Ох, Дмитро, отпустил ты усы запорожские, дадут когда-нибудь тебе по усам». Так оно и вышло.

– Ну, а кроме усов?

– За связи, возможно, – нахмурился Богдан. – Отец еще с гражданской дружил с Якиром, с Федько, с Блюхером… Вместе воевали…

– За то, что человек в дружбе был… Ну, я, скажем, за это не судил бы, – задумчиво молвил Спартак. – Без дружбы, думаю, отцы наши и революции не совершили бы…

Прозвучала команда, и Спартак торопливо бросился к вагону.

– Ну, бывайте, хлопцы!

– Счастливого пути!

На прощание Колосовский крепко обнял Спартака, пожелал ему удачи. Сейчас он и впрямь искренне желал, чтобы у Спартака все было хорошо в жизни.

– Счастливо тебе, Спартак!

– Счастливо вам, ребята!

Вместе с бойцами, отобранными в бронетанковое училище, Павлущенко вскоре был в вагоне. Его приземистая, коренастая фигура затерялась среди других, и видно было, как он старается поглядеть еще раз на хлопцев через чье-то плечо. Было в этом его стремлении нечто такое, что растрогало Богдана, и ему стало жаль расставаться с ним.

– Прощай, друг, – крикнул он Спартаку. Где и когда они встретятся теперь? На поле боя? В госпитале? А может, и вовсе не встретятся?..

Едва тронулся эшелон, как вслед за ним в том же направлении, на восток, двинулся другой: длиннющий товарняк, забитый заводским оборудованием.

– Говорят, авиазавод какой-то, – услыхали ребята от пожилого железнодорожника возле ларька, где они остановились выпить газировки.

Эшелон охраняли расставленные на вагонах зенитные пулеметы, все было старательно уложено, укрыто брезентами.

Колосовский не отрывал от эшелона глаз. Тот помчался на восток с будущими курсантами военных училищ, этот – со станками, с моторами – на новые места, где снова станет заводом. В движении эшелонов и даже в этих брезентах, зенитных установках – во всем чувствовалась властная направляющая рука.

Со станции студбатовцы вернулись уже под вечер. Еще издали увидели между деревьями парка гору арбузов. Подошли ближе – нет, не арбузы мелитопольские – каски зеленой горой лежат на опушке, молчаливо ждут их буйных головушек. Всюду суета, гомон, бойцы примеряют только что выданные им железные шапки, с озабоченным видом получают винтовки и патроны.

Кроме выздоровбатовцев, здесь вооружаются и недавно мобилизованные, которых накануне доставили сюда пароходом; людям, сугубо гражданским, все им в диковинку, у одного это вызывает тоску в глазах, у другого – искреннее любопытство.

– Если пуля с желтеньким кончиком, – допытывался молоденький новобранец у своего сержанта, – это какие?

– Да я ж объяснял: трассирующие!

А другой, держа в руке обойму, приставал со своим:

– А эта – с черным и красным поясочком?

– Бронебойные! Зажигательные! – односложно отвечал занятый раздачей оружия сержант, – Постреляете – сами разберетесь! Все пригодятся!

Теплое предвечерье окутывало приморские парки. Где-то над самым морем взвилась песня, молодой красивый голос вел ее легко, задумчиво, и к нему постепенно стал прислушиваться весь выздоровбатовский вавилон.

 
Iз-за гори свiт бiленький,
Десь поïхав мiй миленький…
 

Бойцы стояли под деревьями, сидели на лавках, на земле, среди своего нового оружия, и слушали бесхитростную эту песенку, как бы прощаясь с нею.

Пожилой красноармеец, видимо из запасников, в очках, похожий на бухгалтера, сидя среди солдат и прислушиваясь к песне, задумчиво вертел в руках только что полученную гранату-лимонку. То ли она в самом деле интересовала его своим устройством и формой, как может заинтересовать человека яблоко неизвестного ему сорта, то ли, прислушиваясь к песне, он крутил лимонку механически… Крутил ее, пока не случилось ужасное: выдернулась чека, и бойцы, сидевшие рядом, услышав негромкий щелчок, враз шарахнулись от него.

– Бросай! Бросай! – закричали ему.

Судорожно стиснув гранату, красноармеец оторопело глянул по сторонам, ища, куда бы бросить, а бросать было некуда – всюду люди… «Что мне делать? Куда кинуть? Ведь кругом вы? Спасите! Подскажите!» – страдальчески кричало его побледневшее лицо. Растерянный взгляд его повсюду натыкался на лица таких же, как он сам… Не найдя, куда бросить, он вдруг сорвал с головы каску, накрыл ею гранату и навалился на нее грудью…

Когда развеялся дым, едкий, вонючий, на искромсанной, сразу пропахшей гарью земле валялись лишь клочья – все, что осталось от запасника.

– Доигрался дядька, – вздохнул кто-то в толпе.

– Его же предупреждали! – сердито отозвался другой.

– Чеку невзначай выдернул, вот и все…

– Мог бы кинуть в сторону, но, видишь, пожалел товарищей…

Вскоре санитары убрали останки, молча и торопливо, а там, возле моря, где ничего не знали о том, что случилось здесь, все плыла в предвечерье песня – та самая песня об отъезде милого в далекие края…

Это была последняя песня, которую хлопцы слышали в выздоровбатовском лагере. Ночью их погрузили в эшелон, море и парки остались позади, и только луна, высокая, недостижимая, провожала их в ночные степные просторы.

40

Еще бьется энергетическое сердце Украины – Днепрогэс.

Еще дымит трубами под небом юга степной гигант «Запорожсталь», круглые сутки работают другие заводы, и ходят трамваи от старого до нового Запорожья, – а высоко над городом, как привидения войны, висят до утренней зари аэростаты. Команды девчат-аэростатниц запускают их с вечера, и воздушные часовые ночуют в небе, стерегут ночной город – заводы тем временем работают на оборону, домны и мартены дают плавку.

Аэростаты в раннем чистом небе над Запорожьем, разбомбленные дома, огромные воронки на улицах, на площадях – вот чем встретил Богдана Колосовского родной город.

Когда бойцы высыпали из вагонов, кто-то, не разобравшись, даже пальнул в небо по аэростатам: спросонья ему показалось, что это вражеские парашютные десанты спускаются на тихий, повитый утренней дымкою город.

– Куда стреляешь? Своих не узнал? – закричали девчата, которые вели по улице на веревках аэростат, стянув его с неба, а он все вырывался у них из рук, будто хотел снова вернуться вверх, на свой высокий пост.

Выгрузившись из эшелона, бойцы форсированным маршем двинулись через город в сторону Днепра.

– На защиту Днепрогэса! Днепрогэс в опасности! – этим тут наэлектризован воздух.

Неужели правда? Неужели опасность так близко? В эшелоне были разговоры, что направляют их куда-то за Днепр, на Кривой Рог, а то и дальше, а вот теперь, оказывается, вместе с запорожским народным ополчением они встанут тут защищать Днепрогэс.

Растянувшись по магистральной улице, идут все быстрее, быстрее, почти бегут, тяжело дыша, и гимнастерки темнеют от пота, и из-под касок грязными ручьями стекает пот.

Богдан сурово поторапливает бойцов своего отделения. Побрякивая оружием, спешит он с товарищами через знакомые места Шестого поселка, с болью душевной шагая мимо скверов, где теперь роют окопы, мимо кинотеатров, где не раз бывал, мимо залитых утренним солнцем кварталов, где жили когда-то его друзья и ровесники. Кое-где на местах домов – только кучи развалин, обломки стен, обнаженные комнаты… Так вот куда привела его судьба, вот в какую годину привела! Тут он вырос на его глазах, возникал, ширился этот новый социалистический город. Отец Богдана считал себя днепрогэсовцем, он служил в полку внутренней охраны, в том любимом запорожцами полку, над которым шефствовали заводы, – полк нес охрану Днепрогэса, и его бойцы выходили на первомайские парады в голубых, как днепровская вода, фуражках. Такая фуражка была мечтой его детства. В отцовском полку было все особенное – и фуражки, и оркестр с огромными, сверкающими на весь город трубами, и, когда полк проходил по Запорожью, казалось, голубая река течет по широкой солнечной магистрали нового рабочего района. Впереди полка идет, чеканя шаг, человек мужественной и гордой осанки – то идет со своим почетным оружием черноусый твой отец, герой революционных боев на юге Украины, товарищ Колосовский! И вот теперь вместо него ты, его сын, побрякивая оружием, спешишь по центральной улице Шестого поселка, только не в голубой фуражке, а в тяжелой зеленой каске, и уже не парад тебя ждет, а война.

Запорожские курсанты на грузовиках, ополченцы в промасленных кепках, в рабочих спецовках, и ты, курсант-студбатовец, вместе с товарищами, – все вы – в одну сторону, все – к Днепру.

У Богдана дух перехватило, когда впереди блеснула родная река…

Днепр! Синяя песня его детства, вот он уже ударил в очи лазурью, могучим разливом света, выгнулся дугою, забелел кружевами пены у высокой плотины… И огромная – через весь Днепр – бетонная гребенка быков, и краны над плотиной, и похожий на сказочный дворец дом электростанции на правом берегу, облицованный темно-розовым армянским туфом, – все это вместе с гранитом берегов, с лазурью Днепра, с зелеными холмами Хортицы, с высоким куполом неба сливается здесь в единое целое, встает как одно гармоничное творение, начатое природой и завершенное человеком. Сила и гармония. Свет и чистота. Кажется, ни пылинки никогда не падало на это сооружение, на все, что сияет тут новизной, какой-то праздничностью. Кажется, эта солнечная картина выхвачена откуда-то из грядущего как образец того, что когда-нибудь восторжествует на всей земле.

Бойцы движутся через плотину, измученные, с мокрыми спинами, нагруженные оружием, разгоряченные бегом. Под плотиной, далеко внизу, видно, как ходит рыба у самых бетонных быков.

– Гляньте, сколько рыбы! – кричит кто-то на ходу.

Рыба кишит под плотиной, чуть ли не уткнувшись в бетон. Вверх ей дальше плыть некуда. Всюду в прозрачных, пронизанных солнцем глубинах, как тени затаившихся торпед, темнеют рыбьи спины.

Ниже Днепрогэса широко раскинулся ослепительный Днепр, по нему то тут, то там выпирают из воды знакомые Богдану с детства камни, рыжеватые, будто прокаленные на солнце. Вот скала Любви. Два Брата. Скала Дурная, на которой, по преданию, запорожцы дубинами выбивали дурь из тех, кто провинился… Богдан не раз купался там, прыгая с мальчишками со скалы в ласковую днепровскую воду. Сейчас на камнях, как и в годы его детства, сидят разморенные солнцепеком белые крячки, днепровские чайки и глядят в эту сторону, на плотину, на пробегающих бойцов, на курсанта Колосовского, глядят и словно спрашивают: «Куда это вы? Что случилось? Почему вы все в такой тревоге?»

За скалами, за чайками – зеленая Хортица, славный остров казацкий в объятиях Днепра. Буйные сады по всему острову, над ними семидесятипятиметровые, самые высокие во всей округе мачты. Где-то там железнодорожный полустанок Сечь, на том полустанке Богдан садился в поезд, впервые покидая родной город, пускаясь в широкий мир…

На правом берегу в конце плотины контрольный пост. Распоряжаются тут военные в зеленых фуражках. Пограничники! Почему они тут? Дожить до того, чтобы государственная граница по плотине Днепрогэса проходила?! Суровые, замкнутые лица у пограничников, в глазах неумолимость. Преградив дорогу на плотину, сдерживают натиск беженцев, проверяют всех: кого – пропустят, кого – в сторону. Особенно насторожены к военным: не беглец ли, не паникер ли? Вот задержали какого-то длинноногого всадника, сидящего на коне без седла.

– Слазь!

Он ругается, кричит, но на пограничников это не производит решительно никакого впечатления – стащили с коня, потому что есть только Днепрогэс, который нужно защищать.

Высоченные осокори склонились над озером Ленина. Наконец-то тень. Пока командиры что-то там выясняют, пополнение может немного передохнуть. Навалившись грудью на бетонированные парапеты в тени деревьев, бойцы все глядят на полноводное озеро, на Днепрогэс, о котором так много слышали и раньше.

– Я не думал, что это так величественно, – не отрывая глаз от плотины, говорит хлопцам Степура. – Какое сооружение! И это на Днепре, где столетиями несмолкаемо грохотали пороги…

– Да, это действительно гордость нашего века, – подхватывает Духнович. – Помните, Наполеон говорил в Египте: «Солдаты, с этих пирамид на вас смотрят сорок веков человеческой истории». Здесь на нас смотрят только пять лет, но зато каких пять лет – пятилетка новой, социалистической цивилизации…

– И нигде ни царапинки, – заметил кто-то из бойцов. – Авиация ихняя еще ни разу, видать, его не бомбила?

– Бомбил, да не попал, – бросил один из местных ополченцев, проходивших мимо. – В скалу шарахнул.

«Все, что так вдохновенно строилось, возводилось миллионами трудовых рук, разве же оно строилось для бомб? – думает Богдан. – На целые столетия мирной жизни было рассчитано это сооружение!»

– Мне кажется, на такую красоту рука не поднимется, будь ты варвар из варваров, – говорит Степура. – Разрушать бомбами это изумительное творение человеческое…

«При мне тут укладывали первый бетон», – думал Колосовский, и мысль его убегает в прошлое, в те времена, когда не только днем, но и ночью, при свете прожекторов, устраивались авралы, трудовые штурмы, когда заводские коллективы со знаменами шли к котловану, спасая сооружение от весенних паводков. Знакомые выплывают лица, далекие слышатся голоса…

«Вы, проектировавшие Днепрогэс. Вы, месившие тут бетон. Девчата-бетонщицы, грабари, монтажники, инженеры-энергетики, люди в резиновых сапогах, в комбинезонах, люди, днями и ночами работавшие тут, – вас хотят уничтожить одним ударом, под ноги войне хотят бросить ваш труд, ваш навеки зацементированный здесь пафос, энергию, вашу любовь…»

Резкие слова команды обрывают думы Богдана.

Идут.

Зелень и металл вокруг. Мимо черного железного леса трансформаторов, сквозь утопающие в садах рабочие поселки – на голые, опаленные солнцем высоты Правого берега, где-то между новым Кичкасом и Великим Лугом пройдет по холмам их линия обороны. Чем выше подымаются, удаляясь от Днепра, тем горячее обжигает ветер их лица, ветер степного августа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю