355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Знаменосцы » Текст книги (страница 26)
Знаменосцы
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:41

Текст книги "Знаменосцы"


Автор книги: Олесь Гончар


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

XV

Гибель Ивана Антоновича была для роты горькой неожиданностью. Сложилось так, что рота беспокоилась о нем меньше, чем о других. И не потому, что Антоныча мало ценили. Наоборот, он пользовался среди бойцов гораздо бо́льшим уважением, чем, скажем, неуравновешенный, временами совсем нестерпимый лейтенант Сагайда. И несмотря на это, Сагайду, особенно во время боя, оберегали внимательнее, нежели Кармазина. Странность этих отношений объяснялась, возможно, тем, что бойцы были глубоко убеждены в безошибочности и правильности каждого шага Ивана Антоновича. На вспыльчивого Сагайду иногда «находило» такое, что он, забывая о всякой осторожности, мог вслепую полезть на рожон. С Кармазиным этого никогда не случалось. Осторожный, рассудительный, вдумчивый, он в самые критические минуты не терял спокойствия и самообладания. Никто не помнил, чтобы он при каких бы то ни было обстоятельствах изменил своей степенной походке и пустился бегом, как другие. Даже во время последнего боя, когда подразделения, спасаясь от танков, ветром летели за дамбу, Кармазин бежал солидной рысцой в своей плащ-палатке.

Его не считали ни отчаянным, ни трусом. Он был скромный работяга войны, честный, всегда уравновешенный. Именно поэтому он никогда не вызывал опасений за свою особу, все были уверены, что кто-кто, а он «дотянет»…

Иван Антонович и сам охотно поддерживал общую уверенность в том, что с ним никакой беды приключиться не может, что он увидит конец войны. Когда Сагайда перетащил его на своей спине через дамбу, никому не верилось, что это лежит, заплывая кровью, Иван Антонович. И когда его засыпали землей, бойцам еще некоторое время казалось, что Ивана Антоновича не похоронили, а просто он ушел из роты по служебным делам, временно передав командование Чернышу.

У Черныша и Сагайды были равные звания, и вначале минометчики не знали, кто из них будет назначен командиром роты. Но бойцы, не сговариваясь, стали сразу же обращаться к Чернышу как к командиру роты. В первые минуты ему было неловко перед Сагайдой. Но Сагайда, заметив это, сам начал неприятный разговор.

– Принимай роту, Женька, – предложил он мрачно.

– Почему не ты?

В самом деле, почему не он? Ведь у него, Сагайды, фронтовой стаж значительно больший, чем у Черныша. В то время, когда Черныш еще порхал где-то курсантом, Сагайду уже заметали в окопе суровые донские снега. Черныш не перемесил и половины той фронтовой грязи, какую перемесил Сагайда. Все это было так. Но Сагайда не позволял себе закрывать глаза на то, что Черныш «хоть и поздно встал, зато много взял». Знания его были более глубокие, чем у Сагайды, решения более гибкие и дальновидные. «У тебя мысль имеет ровный, анкерный ход, – не раз говорил Сагайда Чернышу. – А у меня все как-то налетами, с приливами и отливами».

Методом скоростной прицельной стрельбы из минометов, который недавно предложил Черныш, уже заинтересовалось высшее командование. Этот метод давал возможность взять от родного оружия значительно больше, чем предусматривалось нормативами. Воюя, командуя, Черныш непрерывно учился, из каждого боя делал поучительные выводы, словно и на войне оставался курсантом. Сагайда же полагался главным образом на огонь своего сердца, и хотя сердце у «его всегда клокотало и рвалось в бой, этого было, конечно, недостаточно… И вот теперь он должен уступить первенство. Это было обидно, но Сагайда не дал разгуляться своему самолюбию. Речь шла об интересах дела, а в таких случаях он умел быть беспощадным не только к другим, но и к себе. По существу, он сам виноват. Надувшись не на Черныша, а на самого себя, Сагайда ответил, как думал:

– Ты сам знаешь, почему не я. У тебя больше данных, тебе и поле деятельности шире. И – не ломайся!

Вскоре Чернышу передали из штаба официальный приказ: именно он назначается командиром роты.

Прошло несколько дней. Морава уже стала для гвардейцев глубоким тылом. Плацдарм теперь не воспринимался, как плацдарм – он был необъятно широк! Пересекая с упорными боями восточную Австрию, полки постепенно приближались к австро-чешской границе. Здесь бои приобрели своеобразный характер. В большинстве это были ночные короткие атаки, молниеносные штурмы укрепленных высот и дорфов.

Каменные, мрачные дорфы… Они лежали, словно зарывшись в землю, отгороженные один от другого валами крутых холмов с обширными виноградниками на склонах. Перебираться через голые высоты приходилось большей частью ночью, сквозь перекрестные струи пулеметных очередей. Стегало огнем отовсюду. Засады, западни, минные поля…

В глубоких долинах пылали населенные пункты. На окраинах сел, среди виноградников, ровной линией выстраивались приземистые бетонированные бункера. В мирное время в этих бункерах хранилось вино. Теперь они служили удобными убежищами для эсэсовских банд. Виноградные лозы против бункерных пещер были скошены пулеметами.

После нескольких дней тяжелого наступления полк Самиева оказался в нефтеносном Цистердорфском районе Австрии.

XVI

Как-то под вечер батальоны штурмовали большую железнодорожную станцию, раскинувшуюся на голом плоскогорье, утыканном на десятки километров нефтяными вышками. Еще до начала боя ударом авиации были разрушены все пути, ведшие от станции на запад, и станция сразу превратилась в огромный тупик, замкнутый со всех сторон. Десятки пузатых цистерн с горючим, сгрудившись на путях, гулко лопались, сгорая в собственном огне. То в одном, то в другом месте рвались начиненные боеприпасами вагоны. Несколько паровозов еще кряхтели на тупиках, фыркая белым паром. Вся станция корчилась в огне: горели крыши амбаров, корежились на ветру, из края в край валил дым. Покоробленные сухие поля на подступах к станции вихрились взрывами, бушевали седыми заметами поднятой ветром пыли. Среди этих заметов короткими перебежками наступала пехота.

Хома со своим громоздким транспортом стоял, замаскировавшись, в одном из оврагов, в километре от станции. Может, и здесь пробивалась из земли молодая зелень, может, и здесь весна заявляла о себе, но Хома не замечал ее. Ему казалось, что опять возвращается ненастная осень. Ветер разгуливался, собирался дождь. Низко над фронтом нависли темные косматые тучи, стремительно летя против ветра. Потемнели посадки, пригибаясь к дорогам. Нефтяные вышки, четко очерченные днем, сейчас едва маячили на близких и далеких холмах. Только станция горела все ярче, грохотала, билась среди поля гигантскими черно-багровыми крыльями дыма.

Поле жалобно стонало, нагоняя на Хому тоскливые думы. Вспоминался родной дом, жена, вспоминалось все то, до боли влекущее, что могло осуществиться только после войны. Это была одна из тех минут, когда солдату чего-то остро недостает, когда сердце у него вдруг защемит, и он неожиданно почувствует, как далеко зашел, как трудно вернуться назад, какие холодные дали отделяют его от родного края. В такие минуты Хому неудержимо тянуло к своим огневикам. С ними на переднем крае, в самом сердце боя, он чувствовал себя увереннее и безопасней, чем в поистине безопасном необстреливаемом овраге. Но здесь он был без них, без своих огневиков. Поэтому, как только стало известно, что первые подразделения ворвались на территорию станции, Хома сел на коня и махнул ездовым:

– За мной!

На станции еще все трещало и дышало жаром, когда Хаецкий во главе своего обоза ринулся через переезд. Колеса подпрыгивали на развороченных рельсах, лошади путались в оборванных телеграфных проводах, а ездовые гнали все быстрее. Обгоняя один другого, они с разгона влетали в пристанционный поселок, как в огненную просеку. Обвалившиеся стены, снесенные крыши, изломанные заборы… Вся улица изрыта свежими воронками, на дне которых еще белеет устойчивый дым. Храпят чуткие кони, вдыхая ноздрями тяжелый смрад тлеющего тряпья, горелой сажи, газа недавно разорвавшихся мин. Ветер с гулом раздувает пламя, и оно бьет жаркими клочьями из дверей пустых гулких пакгаузов. Слышно, как раскаленные гвозди, срываясь с жестяных покареженных кровель, словно осколки, свистят в небо.

Пехота, заняв первые кварталы, уже вела бой где-то в центре, но пули еще жужжали вдоль улиц и переулков. Хаецкий, развернувшись на перекрестке, кинулся на северную окраину, куда, как ему казалось, углубились и его огневики. Проехав немного узким, изломанным переулком и не встретив однополчан, Хома из осторожности остановил повозки и, передав коня ездовым, отправился пешком искать своих.

Все больше темнело, стал накрапывать дождь. Нигде не видно никого. Окна домов, мимо которых пробегал Хома, смотрели на него темными провалами. Может, потому, что, пробежав улочку из конца в конец, он не встретил никого из своих, – все окружающее особенно остро пахнуло на него чужбиной… Даже мелкий дождь, усиливаясь, бил ему в лицо как-то неприязненно.

На краю улочки Хома остановился. Дальше тянулся пустырь, загроможденный разбитыми машинами и тракторами. «Вот бы добыть разрешение и послать один домой, – подумал мимоходом Хома. – Какая радость была бы в колхозе! Хаецкий с фронта трактор прислал! А то жинки лопатами землю копают…»

За пустырем виднелись длинные серые пакгаузы. «Склады, – мелькнуло у Хомы. – Может быть, с овсом? Добре, если с овсом! Набрал бы для коней!» У одной двери суетилось несколько фигур. Как будто рвались внутрь, высаживали ее прикладами. Наверное, разведчики. Хома через пустырь разогнался к ним. И вдруг со всего разбега дернулся на месте, присел и, спрыгнув в ближайшую воронку, выбросил автомат вперед.

У сарая были немцы.

Только сейчас Хома понял, что они не высаживали дверь, а, наоборот, забивали ее, чем-то обливая сверху. У одного в руке блеснул огонек, и пламя лизнуло массивную дверь. В тот же миг Хаецкий выпустил очередь из автомата. Двое или трое сразу упали, остальные, пригибаясь, бросились наутек. Хома наводил автомат на каждого в отдельности и скашивал короткой уверенной очередью. Последнего пуля догнала уже на углу длинного сарая. Выскочив из воронки, Хаецкий кинулся вперед. Уже прыгая по ступенькам, он услышал, как внутри сарая ревмя ревут, кричат, стонут многочисленные людские голоса. Десятки кулаков бьют в дверь, заложенную снаружи толстым ломом. Пламя уже подбиралось по двери к самой крыше. Перевернув автомат, Хома ударил прикладом по огромному металлическому замку. Внутри сразу притихли, но в следующую секунду закричали с еще большей силой – дико, страшно, нечеловечески. Хаецкий подскакивал к горящей двери, бил и снова отскакивал. Уже тлел на нем рукав, уже потрескался приклад, а замок все не поддавался. Хаецкий оглянулся вокруг, ища глазами что-нибудь более солидное, чем приклад. Обломок рельса!.. Он был такой тяжелый, что при других обстоятельствах Хаецкий, конечно, ни за что не поднял бы его. Но сейчас силы его умножились, и он, схватив стальной обломок, размахнулся им, синея от натуги. Горели обожженные руки и будто прирастали мясом к железу. Изо всех сил ударил по замку. Замок раскрылся. Едва Хома успел выбить его из петли, как дверь с грохотом распахнулась, и из сарая повалила плотная кричащая толпа. Мимо Хомы замелькали смертельно бледные, искаженные ужасом лица мужчин и женщин. Словно мертвецы встали из гробов. Застывшие, неподвижные глаза смотрели прямо перед собой. Не задерживаясь, люди бежали сквозь пламя, стучали деревянными колодками по ступеням, рассыпались по пустырю, кидались наобум – кто куда. Хома пытался остановить их, но они не замечали его.

Лавируя между тракторами и изувеченными машинами, не останавливаясь, не оглядываясь, втянув головы в плечи, будто ожидая выстрела в спину, они бежали в серые тихие сумерки поля.

Только слабенькая девочка, похожая в своих шароварах на лыжницу, остановилась, услышав голос Хомы, взглянула на него мгновенно выросшими большими глазами и припала к нему, забилась, затрепетала.

– Наши! – обессиленно заплакала девочка. – Наши, наши!

Хома бережно оторвал ее от себя и только сейчас, при свете пылающего сарая, заметил у нее на рукаве желтую нашивку с коротким словом: Ost.

Хома не знал значения этого чужого слова, но сразу почувствовал в нем что-то позорное, уродливое, как клеймо. Схватил нашивку, сорвал ее и гневно швырнул под ноги.

– Сестра! – волнуясь, сказал он. – Далеко ж я тебя встретил, сестра!

Девочка посмотрела на свой изодранный рукав, потом на Хому, потом опять на рукав. Глаза ее, еще полные дрожащих слез, вдруг наполнились ярким светом, и она закричала:

– Бронислава! Радомир! Ян!

Кое-кто из бежавших неуверенно начал оглядываться, потом останавливался и, заметив советского солдата, бросался к нему, как к защитнику. Через минуту Хому обступили люди и прижимались к нему, запыхавшиеся, возбужденные и растерянные.

Рабы, невольники… Истощенные, бледные, будто годами не видели солнца… В беретах, в фуражках, в кепках, простоволосые… Блестящими, как после болезни, глазами смотрели они на него со всех сторон. Говорили на разных языках, тянулись к нему руками. Перепуганные взгляды их находили опору в этом загорелом, обожженном стужами лице, в этой темной тугой шее, облитой сияньем близкого зарева. А Хома, веселый и радостный, поворачивался среди них своими широкими плечами, срывал с рукавов желтые нашивки и отбрасывал прочь.

– Отныне вы свободны!

– Свободны! – это слово повторялось на многих языках. – Свободны! Свободны!..

– Навсегда свободны!

У одного не было нашивки.

– Это француз, – объяснила Хоме землячка. – Мсье Жан… У них не было нашивок.

Старик француз закивал бородой, взволнованно залепетал:

– Же ву, же ву…

– Живу, говоришь? – Хаецкий приветливо хлопнул его по плечу. – Живи на здоровье, го-го-го!.. И больше не попадайся людоедам в лапы!

Невольники наперебой обращались к нему на разных языках. Хаецкий понимал далеко не все, но одно он постиг: это он вернул этим людям самое дорогое, самое прекрасное – жизнь и свободу. Сознание значительности этой минуты наполняло его счастливой гордостью. Это он дал им нынешний ветреный вечер и эти широкие дороги в родные края, и звонкий завтрашний день. Сегодня их несчастья должны были кончиться навсегда. Сколько людских надежд и мечтаний задохнулось бы дымом в этом сарае, погибло бы под пылающей крышей!.. Когда-нибудь комиссии и строгие эксперты откопали бы обугленные кости. Но разве откопаешь мысли, разве воскресишь мечты, нетерпеливо рвущиеся в окутанную сумерками даль, туда, где люди мысленно встречаются со своими семьями и друзьями, ласкают давно невиданных детей…

Освобожденные взволнованно, беспорядочно рассказывали о себе. Они работали недалеко отсюда, на нефтяных промыслах. Когда фронт неожиданно приблизился, немцы согнали их на станцию, устроив на скорую руку транзитный лагерь в этих сараях. Охрана лагеря ждала со дня на день вагонов, чтобы увезти невольников дальше на запад, на другие работы. Но когда события развернулись с молниеносной быстротой и стало ясно, что ни один вагон уже не выйдет за стрелку, рассвирепевшие эсэсовцы заперли барак на здоровенный замок и подожгли.

Среди освобожденных больше всего было чехов и поляков, несколько русских девушек и украинок, несколько французов и даже один араб, неизвестно где захваченный немцами. Услыхав про «арапа», Хома захотел непременно на него посмотреть. Все стали звать Моххамеда. Но он уже исчез, перемахнув через насыпь, в глухое поле.

– Скажите, куда же нам теперь? – спрашивали Хому девушки. Подолянин указал на восток широким властным жестом:

– Идите! До самого Владивостока путь вам открыт!

– Но ведь где-то должен быть комендант?

– Комендант? Я для вас комендант! Я вам говорю: топайте!

Девушки плакали. Достали свои паспорта и просили Хому сделать в них пометки. Это были страшные паспорта рабынь, изобретение новейшего рабовладельчества: «Arbeitskarte». В каждой карточке – фотография владелицы с большой деревянной табличкой на груди. На табличке – шестизначный номер. И тут же рядом – фиолетовый оттиск пальцев. Надписи повторялись на двенадцати языках: русском, украинском, чешском, английском, французском… Для всех народов были заготовлены арбайтскарты!

Хома не читал. Повернувшись к пылающему бараку, он огрызком толстого карандаша выдавливал через всю арбайтскарту: освобожден, освобождена, освобожден, освобождена…

Протянула карту и девочка, первой пришедшая в себя среди общей паники.

– Как тебя звать, сестричка? – спросил Хома, особенно старательно выводя на ее карте свою резолюцию.

– Зина, – ответила девочка.

– Кто ж тебя дома ждет? Мама? Папа?

– Нет никого. Всех растеряла за войну. Один брат где-то в армии…

– К кому же ты вернешься?

– Как к кому? К нам, домой. У меня сейчас там все родные!.. Как перейду границу, буду обнимать каждого, кого ни встречу…

– Какая ж ты худенькая, аж светишься…

Девочка заметно смутилась, словно в этом было для нее что-то постыдное.

– Поправлюсь… Наберусь сил…

– Набирайся, сестричка, набирайся… Счастливой тебе дороги!

Хома спешил, бой уже откатился за поселок, окутанный вечерними сумерками да багровыми заревами пожаров. У него не было времени расспросить Зину подробнее, он даже не узнал ее фамилию. А если бы спросил, она ответила бы: Сагайда.

Объяснив освобожденным, как им лучше всего выбраться за линию фронта, Хома кинулся разыскивать своих огневиков.

Он нашел их уже ночью на западной окраине. Гордый своим поступком, долго рассказывал товарищам о лагере, о землячках, о французах и «арапе», кинувшемся куда-то наобум, вслепую, так что не могли его дозваться.

– Где ни побегает, все равно к нашим придет, – рассуждали товарищи.

– Известное дело, придет… Все дороги к нашим ведут…

– А его, беднягу, наверное, где-то арабенята тоже высматривают, ждут…

– А почему же нет? Человек есть человек…

Сагайда, накрывшись плащ-палаткой, не вмешивался в разговор, сидел задумчивый и молчаливый. Сестра Зина не выходила из головы. «Освобождаем же мы многих, – думал он, – может быть, в эту минуту кто-нибудь освобождает и мою сестричку, мою Зинку».

Долго еще потом шли по Австрии и почти во всех деревнях встречали своих земляков и землячек, работавших у бюргеров. Девчата рассказывали, как добрели толстые бюргерши по мере приближения советских войск.

– Когда вы были на Тиссе, моя хозяйка перестала драться и дала мне платье. Когда стали на Мораве, она прибавила мне кружку кофе. А когда вы вступили в Австрию, так начала угощать вином…

– Где она сейчас, старая волчица?

– Бросила все хозяйство и спряталась где-то в бункере.

– А ты отсюда домой попадешь?

– С закрытыми глазами!

– И не заблудишься?

– Нет.

Сагайда, встречая освобожденных девушек, жадно вглядывался в их лица, надеясь встретить среди них сестру, свою щебетунью Зинку, звонкое свое счастьечко.

А оно, его счастьечко, в это время мелко стучало каблуками по пыльным шляхам на восток, вдоль дорфов и бункеров, и вглядывалось из-под косынки в каждого встречного военного, стараясь найти среди них своего Володьку.

Для нее здесь все были, как братья, а для него там все были, как сестры.

XVII

В свободные часы Хома со своими ездовыми разбирал положение на фронтах. Для этого он доставал из полевой сумки пачку самых различных карт, вырванных из чужих атласов и учебников. Обложившись ими и потирая руки точь в точь, как начальник штаба, Хома говорил:

– А теперь, Иона, разберемся.

Иона-бессарабец пользовался особым вниманием Хомы. Подолянин твердо помнил, как, принимая новичка в ездовые, он поклялся сделать из него человека. И надо сказать, бессарабец оправдывал надежды своего учителя. Хозяйственный, работящий и когда надо на удивление храбрый, он выполнял свои обязанности безукоризненно.

А между тем Иона, как и Ягодка, был совсем темный человек. Пробатрачив полжизни в именьях румынских землевладельцев, он и сейчас еще не совсем свыкся с новым положением и в обществе «восточников» болезненно ощущал свою отсталость. Всякий раз, когда приходилось расписываться в боеснабжении за мины, его бросало в жар. Иона расписывался с большим трудом.

Поэтому обращение Хомы к нему звучало участливо и в то же время несколько комично. Разберемся… На это приглашение Хомы Иона поддавался довольно туго: сам дракула 3131
  Чорт (рум.).


[Закрыть]
не разберется в тех картах, где уж ему, Ионе, со своим батогом! Действительно, отпечатанные в разное время и на разных языках – немецком, венгерском, румынском, – эти карты представляли даже для Хомы темный лес. Однако Хома, откусив зубами соломинку, дерзко пускался в этот лес, измеряя масштабы до Берлина. С какого-то момента измерение расстояния до Берлина утратило шутливый оттенок и воспринималось вполне серьезно.

– Сколько? – спрашивали у Хомы ездовые. А он, круто выгибая смуглую шею, заглядывал в карту, как в яму.

– Уже немного, чорт его дери!

– Двести? Триста?

– Смотря куда пойдем, – уклонялся Хома от прямого ответа. – Может, нам и совсем не придется там побывать: видите, над Берлином навис первый Украинский…

– А мы как?

– На нашу долю тоже работы хватит, – успокаивал Хома товарищей. – Мы их с юга за жабры возьмем! Думаете, им отсюда не больно? Думаете, дарма Гитлер за эту Австрию держится, как чорт за грешную душу? А-а, качался б ты под осиновой веткой вместе с твоими Геббельсами и геббельсенятами!.. Все слышали, что майор Воронцов говорил давеча? Немцы, говорит, называли Австрию своей южной крепостью. Одолеем ее, – откроем настежь двери во всю неметчину, в самое настоящее бомбоубежище фашизма. Это сюда Гитлер эвакуировал свои военные заводы! Это ж сюда удирали фашистские крысы из Восточной Пруссии, из Силезии и Померании! Видишь, Иона, Померанию?

– Где? – Иона доверчиво заглядывает в карту.

– Вот она кругом, – Хома накрывает ладонью Германию. – Где фашизм, там ему и помирание! Мы на всё их гнездо бьем с юга. Пересечем вот этот кусок Австрии, а тогда, наверное, выйдем на Прагу. Освободим братьев и – дальше на запад. Эй, беда, тебе, враже! Не ждал, верно, Гитлер, что так сложится. Держал этот закуток как самое безопасное место, а мы уже и отсюда в ворота гремим!

– Сдавались бы и – всё, – говорили ездовые. – Разве им до сих пор не ясно, к чему дело идет?

– Заартачились! Пока ему автомат к горлу не приставишь, рук не подымет…

– А некоторые уже переодеваются! Казаков одного по глазам узнал… Стоит в толпе, во всем гражданском и уже белая повязка на рукаве. Обыкновенный себе австрияка. А Казаков ему автомат к груди: хенде хох, дескать… И что ж вы думаете? Оказалось, – под штатским у него и штаны офицерские, и китель…

– Вот и верь их белым повязкам!

– Сейчас даже фашисты на своих воротах белые флаги вывесили.

– Знаем их… Сегодня идем с Островским мимо одного такого дома, флаг над ним белеет, а зашли внутрь – нет никого. В чем дело? Потом уже бюргерская наймичка все рассказала. Тут, говорит, фашист жил. Как увидел, что невыдержка, вывесил белый флаг и бумаги все сжег. А потом в последнюю минуту все-таки удрал. Нервы не выдержали.

– Рабочие вышли с красными повязками, видели?

– А с какими же им выходить? И батрачки бюргерские тоже все с красными…

– Вот так и я когда-то выходил, – похвастал Иона. – Это когда вы первый раз пришли в Бессарабию. Бегу с товарищами до шляху, а вы едете машинами и спеваете. «Браты!» – кричим…

– Трудовые люди везде братья между собой. Вот и тут… Сразу узнаешь – когда на тебя фашист глянет, а когда честный рабочий человек.

– По виду узнаешь: идут истощенные, похудевшие, а глаза так и светятся нам навстречу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю