Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
XIX
Черныш как раз вел огонь, когда телефонист передал, что его хочет видеть офицер с батареи.
– Лежит внизу… Раненый.
Командира роты не было, и Черныш не мог отлучиться.
«Раненый… С батареи… Неужели Саша? Конечно. Саша. Но как? Когда?» – думал Черныш между командами.
Вскоре появился Кармазин и, заменив Черныша, отпустил его к товарищу.
Но внизу Сиверцева уже не было. У окна стоял Шовкун с фаустпатроном в руках. От санитара Черныш узнал, что его хотел видеть, действительно, Сиверцев.
– Но это только так говорится… видеть, – грустно сказал Шовкун. – Ему, бедному, уже не суждено ничего видеть…
– Как?
– Глаза вытекли.
Евгений стоял, словно пораженный громом. Мелькнуло в памяти, как однажды в госпитале Саша признался, что ничего так не боится потерять, как зрение.
– Пусть это будет между нами, – говорил тогда Сиверцев, – но я больше всего берегу зрение. Берегу его… для Ленинграда. Так, знаешь, хочется еще хоть раз все увидеть… И шпиль Петропавловки, и балтийских морячков с девушками на набережной. И Петра, устремленного вперед. Нет, Женя, это не любопытство художника. Это все после трех лет разлуки… как-то в глаза просится… Понимаешь, в сердце просится…
Кто-то крикнул, что на проспект снова вырвался немецкий танк. Шовкун приготовил фаустпатрон к выстрелу.
«И когда он научился пользоваться им?» – подумал Черныш, взбегая на огневую.
Во второй половине дня напряжение боя несколько спало, и Черныш, бродя с тяжелыми мыслями по гостинице, встретил в биллиардном зале Ференца. Художник, заложив руки за спину, стоял в углу, сосредоточенно разглядывая что-то на полу. Подойдя, лейтенант увидел полотно картины в разбитой раме. Следы многих сапог остались на ней.
– Моя, – промолвил художник, указывая ногой на картину.
Вася Багиров за помощь в ночной операции подарил художнику широкий ремень. Сейчас, затянувшись этим ремнем поверх макинтоша, художник и в самом деле был похож на партизана. Шляпа была высоко поднята, открывая смуглый, с двумя выпуклостями лоб.
– Моя…
Картина изображала гору Геллерт на правом берегу Дуная, где стоит цитадель. На картине гора изображена еще не застроенной, такой, какой она была в древние времена. Словно скала на безлюдном материке. На самой вершине – всадник, суровый степной житель в шлеме и кольчуге. Утомленный конь опустил голову в поисках корма. Корма нет, потому что… «Не прорастет трава там, где ступит копытом мой конь». Всадник, откинув забрало, вглядывается в далекий горизонт.
– Кто это?
– Арпад. Один из первых венгерских витязей, которые привели мадьяр на берег Дуная.
– Куда он смотрит?
– Сюда, на Пешт. Вернее, на то зеленое поле, где через много лет вырастут кварталы Пешта.
– Хотите реставрировать?
– Зачем? Разве сейчас это главное?.. Сейчас я вижу новые краски. Вы знаете мои альбомы? Я их пополняю… Захотите, покажу.
В зале появился санитар, козырнул лейтенанту.
– Я отправлял гвардии лейтенанта Сиверцева. Он передал вам письмо.
Незнакомой женской рукой было написано:
«Женя, друг мой!.. Пишу. Не пишу, а диктую. Из санроты. То, чего больше всего боялся, случилось. Случилось бесповоротно, навсегда. В одно мгновенье отошло в сторону все, о чем мечталось. Нет художественного института… Пусть! Однако жить буду! Ведь жил как-то Павка Корчагин, наш старший брат…
А трудно, тяжело. Неслыханно тяжело, Женя. Хотел в гостинице встретиться с тобой, – не удалось. Не обижаюсь, знаю, что ты, наверное, не мог.
Желаю тебе в ближайшее время увидеть Дунай. Тот Дунай, о котором столько передумано, – чистый, голубой от неба… «Как льны цветут» Может быть, он будет таким в ясный день Победы. Желаю тебе дожить.
Жди. Буду писать на полк.
Саша Сиверцев».
XX
Через несколько дней, уже в новом квартале, Черныш получил возможность ознакомиться с новыми альбомами Ференца.
Бункер, в котором нашел себе пристанище художник, был в том же дворе, где и огневая минометчиков.
Посреди двора высился замерзший фонтан, возле него накануне, во время налета, были убиты две лошади из боеснабжения. От коней остались уже одни ребра и копыта со стертыми, блестящими подковами. Всю мякоть обобрали венгры. В минуты затишья они выскакивали сюда со всех бункеров, как на охоту.
Приближаясь к подвалу, Черныш обогнал двух девушек. Одна из них несла кусок конины, осторожно придерживая его пальчиками.
Венгерки, пропустив Черныша, о чем-то живо заговорили. Потом одна из них догнала его и слегка дернула за локоть.
– Пан офицер!
Черныш обернулся.
– Что тебе?
– Пан офицер…
Девушка о чем-то быстро говорила, все время умоляюще улыбаясь. Черныш понял только одно слово: «кенир» – хлеб. Девушка повторила его несколько раз. Чтоб лучше объяснить лейтенанту свою мысль, она, не смущаясь, расстегнула шубку, показывая свою тонкую, перетянутую поясочком, талию. Черныш ничего не понимал. Тогда девушка мгновенно оголила белую ногу и шлепнула по ней перчаткой. Черныш покраснел до ушей. За кусок «кенира» она предлагала ему себя. Черныш выругался и, отвернувшись, быстро побежал вниз. Девушка смотрела ему вслед с наглым сожалением.
Чернышу было стыдно и тяжко.
В бункере он сразу увидел Ференца.
Художник работал, сидя в одной рубахе перед узким зарешеченным окном. Подтяжки, словно бурлацкие лямки, стягивали его плечи.
Упругие солнечные лучи заливали бункер. Когда на дворе взрывался снаряд, в бункере возникал неуловимый отблеск, как дневная молния. Сейчас эти отблески не страшны, они не багровые, как ночью, а светлые, перемешанные с солнцем. Время от времени они бьются, колеблются вокруг Ференца, жильцы жмутся к стенам, только художник не двигается с места.
Услышав оклик лейтенанта, Ференц отложил работу и почтительно поднялся, приветствуя вошедшего.
Пришли и девушки с кониной. Избегая взгляда Черныша, они шмыгнули в угол. У них был пристыженный вид.
Ференц достал обещанный альбом. Это были зарисовки венгерских дорог, трупы в кюветах, придорожные указки, эскизы серых степных ферм, забытых богом и людьми. Карандашом, тушью, акварелью…
– А вот мой шедевр.
Ференц перекинул лист.
Юноша с бакенбардами стоит на коленях у пушки. Сосредоточенным взглядом устремился вперед. Саша Сиверцев.
– Вы его видели… тогда?
– Видел. Какой офицер! Мне говорили его солдаты… Я знаю…
Черныш посмотрел на Ференца. «Что ты знаешь о нем, Ференц? Очень мало ты знаешь! Разве знаешь ты о том, что этот высокий юноша-мечтатель, ведя огонь в Будапеште, думал уже о восстановлении Ленинграда? Сколько он, Саша, говорил об этом Будапеште! И ненавидел, и любил его. Беспощадно бил и не хотел убивать!»
Девушки, готовя пищу, украдкой поглядывали на лейтенанта.
Он стоял над раскрытым альбомом, глубоко задумавшись. Густые широкие брови сурово сошлись на переносице.
Девушки разочарованно шептались о том, что этот черный, как мадьяр, офицер, наверное, в кого-то влюблен. Иначе, почему же он побрезговал ими? Они молодые, у них хорошие бедра. Может быть, он боится плохих болезней? Но ведь он мог расспросить жителей бункера, убедиться… Нет, он, видимо, идеалист и влюбленный. С такой нежностью рассматривает альбом…
– Что вы тут подписали, Ференц?
– «Спаситель», – перевел художник подпись под рисунком.
Вечером, когда на огневую прибыла кухня, Черныш позвал повара.
– Гриша, у тебя остается в котле?
– Бывает.
– Если сегодня останется… Раздай тут жильцам. Припухают.
– Я знаю, что у них в этом году пятнадцать месяцев.
– Как пятнадцать?
– А так: кроме наших двенадцати, прибавилось три немецких.
– Выдумывай!
– А как же: терпень, холодень и голодень.
После раздачи в котле оказались остатки, и Ференц объявил в бункере, чтобы шли с посудой во двор: русский Гриша будет давать суп.
Гриша с черпаком в руке, в халате поверх ватника стоял над котлом. Его носатое хитрое лицо на этот раз было серьезным, словно он вершил какое-то важное государственное дело.
Венгры выстраивались в очередь, и Гриша отмерял каждому полчерпака, стараясь никого не обделить. Он сердито ворчал, что нажил себе «этих нахлебников» и должен из-за них торчать тут, пока фриц не пришлет ему горячей засмажки. И все же Гриша честно примерял глазом, чтоб всем было поровну, чтоб всем хватило. Венгры смотрели на него с благоговением. Надолго, надолго запомнится голодным жителям будапештских трущоб этот «русский Гриша» с черпаком в руке, с автоматом за спиной.
Гриша ворчал и злился; однако когда женщина, которой он наливал еду, показала на пальцы, что у нее еще двое «кичи» – маленьких, то Гриша вместо того, чтобы отмахнуться, пропустить это мимо ушей, сразу навел справку:
– Правду она говорит?
Мадьяры закивали головами: правду, правду.
Гриша отмерил и на «кичи».
Черныша, который со стороны наблюдал за раздачей, взволновала эта дотошность повара.
«Сколько написано о человечности, о гуманизме и гуманистах, – думал лейтенант. – Сколько об этом сказано медовых слов, а еще больше лицемерных. Этот простой боец-повар, конечно, ничего этого не слыхал. Он совсем не филантроп и даже слова этого не знает. Откуда же у него эта дотошность, это беспощадное правдолюбие? Он раздает пищу чужим людям… Никем не контролируемый. Ждет немецкого снаряда. Мог бы раздать так-сяк. Вместо этого он бережно отмеряет, чтоб кого-нибудь не обделить. Ему, очевидно, органически необходимо установить правду: есть ли, действительно, у женщины эти «кичи».
Среди других в очереди стоял, согнувшись, пожилой мужчина с видом министра, в драповом пальто, с толстым портфелем подмышкой. Указывая на этого субъекта, женщины шипели Грише: «шпекулянт!»
Ференц на ухо сказал лейтенанту, что субъект с портфелем, действительно, спекулянт. Он уже раз получил суп, а теперь подходит вторично. Черныш тоже видел этого типа днем: тот шнырял среди бойцов, спрашивал золото.
– Есть, – сказал ему тогда Хаецкий. – Ой, много есть! Полный диск. Золотом набитый. Только не продаю – даром отдаю! Кому должен – расплачиваюсь! Хочешь?
Спекулянт тогда не захотел. Теперь он стоял возле кухни и, задрав свою козлиную бородку, протягивал банку к черпаку. До этого Гриша как будто не слышал, о чем ему шептали женщины. Он не боялся промахнуться. Хоть лица спекулянта и не запомнил, зато запомнил его консервную банку. Когда она потянулась навстречу черпаку, Гриша, не говоря ни слова, мгновенно размахнулся и треснул черпаком прямо по министерской голове. Черпак наделся на шляпу спекулянта. Венгры были в восторге.
– Я тебя проучу! – закричал Гриша. – Я научу тебя честно вести со мной коммерцию! Ишь… дипломат!
«Дипломат», приседая, вырвал голову из черпака и отскочил в сторону. Ференц свистел, как мальчишка. Вытирая с ушей суп, спекулянт издали поглядывал на Гришу с трусливой злобой.
Черныш, смеясь, обратился к Ференцу:
– Скажите, разве это не гуманная расправа?
– Это не по римскому праву, – ответил художник. – Это по русскому праву, по праву справедливости, лейтенант!
– Ошень карошо! – промолвила одна из женщин, старательно выговаривая непривычные слова.
Черныш пошел на огневую.
Девушки, которых он встретил днем на ступеньках, сейчас, стоя в очереди, следили из-под надвинутых шляпок за его пружинистой походкой. Он ступал легко и уверенно.
– Кажется, что для него великая радость, – сказала одна из девушек, – делать каждый шаг по земле.
XXI
«На протяжении трех суток вас не слышу. В отчаянии, потому что все время пребываю под угрозой смерти. Делаем все, чтобы поддержать связь. В Офен Штолили Пешт русские заняли новые районы. Ремхплац 1919
Название площади, на которой приземлялись немецкие самолеты со снабжением.
[Закрыть]занят».
Эта шифротелеграмма была перехвачена однажды нашими войсками.
Окруженные молили Гитлера. Гитлер приказывал держаться.
Дивизии, снятые из-за Рейна, с гор Италии, прибывали под Будапешт. Срочно были высланы на фронт курсанты берлинских военных училищ. Прямо из эшелонов их бросали в бой.
Грандиозная танковая битва развернулась на северо-запад от столицы. Тут враг сосредоточил силы для того, чтобы извне протаранить кольцо окружения. Сметались с лица земли усадьбы венгерских магнатов. Степи пылали пожарами. Танки горели в туманном поле, как огни кочевников.
…Будет лето после войны. По пыльному шляху из Будапешта на Секешфехервар будет мчаться «виллис». Американец из союзной контрольной комиссии в дымчатых очках, защищающих от солнца, будет оглядывать окружающие поля. Что это за железные стада разбрелись от Дуная до самого Балатона? Желтые и обгоревшие «пантеры» да «тигры» зарастают бурьяном выше гусениц… Откуда их столько? За минуту насчитаешь десятки. И кто их остановил? Сколько мчится машина – все они, они, они вдоль дороги. Неужели все это ревело моторами, поводило жерлами, метало огонь? Неужели все это было остановлено теми русыми ребятами в обмотках, которые стоят сейчас на будапештских площадях, регулируя уличное движение?
Эпос, зарастающий степными буйными травами, пропетый в придунайских степях зимой 1945 года советскими пушками, советскими людьми. За спиной темнел Дунай, впереди светилась Победа. В те дни, пропитанные нашей кровью, не один советский боец повторил подвиг Матросова! Обвязавшись гранатами, с гранатами в потрескавшихся почерневших руках, с глубоко запавшими глазами, уже озаренными бессмертием, бросался боец под ревущий танк. И взрывался под танком, как бомба неслыханных атомных сил, наполненная святой энергией любви и гнева.
Окруженные в Будапеште не знали, как за Дунаем советские гвардейцы уничтожают их долгожданных «тигров», как рвут немецкую броню подкалиберные уральские снаряды. Окруженные уже потеряли ипподром, где по ночам садились транспортные «юнкерсы». Теперь боеприпасы им сбрасывали на парашютах в огромных пакетах. Пакеты все чаще попадали в руки наших штурмовиков, которые неудержимо приближались к Дунаю.
Бойцы батальона Чумаченко уже слышали стрельбу с правого берега, из Буды.
Командный пункт батальона в это время помещался в комиссионном магазине, выходящем витриной на одну из центральных улиц.
В полутемном, длинном и узком помещении, где когда-то шмыгали слащавые продавцы, теперь ходили озабоченные бойцы и офицеры. Под ногами трещало стекло расколотых пулями зеркал. Шелестели пушистые меха, шелка и бархат, ласкавшие плечи венгерских красавиц. На голом прилавке, задрав ноги, лежал телефонист, передав трубку комбату. Чумаченко, поддакивая, выслушивал рапорт из стрелковой роты, которая штурмовала объект за 200 метров отсюда.
– Первый этаж занят, – докладывал командир роты, – на лестницах гранатный бой.
– Откуда докладываешь?
– Из ванной на первом этаже.
– Не врешь?
– Слушайте.
В трубку были слышны взрывы гранат.
На другом конце прилавка бойцы возились около патефона, найденного в этом же магазине. Среди груды пластинок со всяческими фокстротами и румбами бойцы нашли и несколько наших, отечественных. Хозяин магазина уже проставил на них свою цену.
– «Есть на Волге, утес» – двести пенго, – выкрикивал батальонный радист. – «Ой, гай, мати» – тоже двести.
– А румба?
– Сто!
– Иштенем, что же это такое? Свои дешевле ценят, чем наши.
– Еще бы! Разве у них есть такие?
– Вот смотри: «Побратався сокiл»…
– Далеко наши соколы залетели!
– Над Дунаем вьются!
– Две пятьсот.
– Понакрали на Украине!
– Поставь!
Радист ставит пластинку, заводит патефон.
Побратався сокiл
З сызокрылым орлом…
Шовкун, торжественно пригладив усы, присоединяется к пластинке. Товарищи поражены – какой чистый, сочный голос у санитара. Он пел, задумчиво глядя в разбитую витрину, словно видел там не чужую улицу с искареженным, заснеженным трамваем, а родную зеленую весну, когда шумят дубы и зацветают луга.
Ой, братэ, мiй братэ,
Сызокрылый орлэ…
Бойцы один за другим начали подтягивать. За дружными голосами пластинку уже едва было слышно.
– Прекратить! – рявкнул комбат от телефона. – Ни черта не слышу!
Бойцы умолкли, пластинку сняли, однако песня продолжала звучать и шириться где-то на дворе.
– Что за чорт!
Иван Антонович кинулся к выходу на внутренний двор. Вся его огневая пела.,
Наiхали брате, пани й панята,
Та забрали дiти моi соколята…
Стоят по грудь в земле братья Блаженко. Стоит лейтенант Черныш. Стоит Хома. Стоит Багиров. Стоят все огневики и, задумавшись, поют песню, мотив которой долетел к ним из КП.
«Дiти ви моi, дiти-соколята!»– Иван Антонович внутренне любуется своими бойцами, и ему трудно подать команду:
– Прекратить!
Однако он ее подает, потому что комбат разговаривает.
А Чумаченко, закончив разговор, сам подошел к патефону.
– Что вы тут завели? – строго посмотрел он на Шовкуна. – Собрали капеллу!
– Мы так… Не нарочно…
– Не нарочно! Где та пластинка? – спрашивает комбат. – А ну-ка дайте сюда!
И, положив ее на диск, сам начинает крутить ручку.
Теперь комбат мешает Ивану Антоновичу. Но Антоныч молчит. Он сидит в углу в своей неизменной плащ-палатке, в шапке с опущенными ушами и рассматривает топографическую карту.
Эти карты накануне откуда-то принесли батальонные разведчики. Они думали, что захватили карты Венгрии, может быть, как раз тех мест, где им в будущем придется вести бои. Но Иван Антонович обнаружил, что перед ним самая настоящая Черниговщина.
Шевеля губами, Антоныч медленно разбирает мадьярские названия знакомых мест. Возможно, по этим картам карательные экспедиции венгров гонялись за черниговскими партизанами. Старший лейтенант находит сёла своего родного района, разыскивает знакомые дороги, перелески, балки, холмы, по которым ему приходилось ездить на партактивы и учительские сессии в райцентр.
– Наврали, стервы, – ругается под нос Иван Антонович. – Тут мне всякий раз приходилось греть чуб. Встанешь, бывало, с велосипеда и прешься на гору одиннадцатым номером. А они влепили две горизонтали. Две горизонтали!.. Тьфу!
Обнаруживая на картах ошибку за ошибкой, Кармазин всякий раз докладывает об этом комбату с неприкрытым возмущением и презрением. Кажется, будто он готов пожаловаться на составителей карт, но беда в том, что некуда подать жалобу. Поэтому Антоныч сам делает и вывод, словно выставляет школьникам оценки.
– Я их научу составлять, – угрожает он, раскладывая карты на вытертых коленях. – Я им покажу! Пусть попробуют к моей карте подкопаться! Каждый объект занесу, каждый закоулок. Каждый фонарь на моей карте будет стоять, как виселица!
Дело в том, что Иван Антонович собирался сам составить карту тех будапештских кварталов, в штурме которых он принимал участие.
– Для чего это вам, Иван Антонович? – спрашивали его молодые офицеры.
Старший лейтенант поучающе говорил:
– Никогда не теряйте чувства перспективы. Пройденные пути должна быть зафиксированы. Вот… – он поднимает замусоленный блокнот. В него – все, знали – старательно был занесен весь боевой путь Ивана Антоновича. Блокнот был душистый, он лежал в сумке рядом с туалетным мылом. На листках – расчерченные схемы, а под ними объяснения маршрута. Эти дополнительные заметки Иван Антонович, пользуясь терминологией топографов, называл легендами.
– Детям передам! – угрожающе говорил он и прятал блокнот, с душистыми легендами в свою пузатую полевую сумку.
XXII
– Антоныч, огонька! – кричит комбат от телефона. – Хорошего огонька!
Из третьей роты ему передают, что фрицы идут в контратаку.
Кармазин удивительно быстро вскакивает на ноги.
– Есть огонька!
Голос его, философски спокойный в разговоре, неожиданно наполняется твердым звоном.
– Мы их научим, как составлять черниговские карты!
Старший лейтенант бегом пересекает магазин.
– Черныш! – кричит он с порога. – НЗО – два! Пять беглых! Всеми!
Антоныч сразу посвежел, словно умылся снегом. Стоял и считал выстрелы. Расчет братьев Блаженко, самый хитрый из всех расчетов, опять вместо пяти выпустил семь. Хитрецы, верно, надеются на то, что старший лейтенант за выстрелами всей роты не заметит нарушения. Но Иван Антонович сам хитрее всех хитрых. Наверное, не родился еще тот, кто обманул бы его.
Выстрелы утихли, командиры расчетов один за другим докладывают:
– Очередь!
– Блаженко! – строго кричит Иван Антонович. – Опять семь?
Ефрейтор выпрямился в ячейке. Молча хмурясь, ждет наказания.
– Товарищ гвардии лейтенант, он случайно, – вступается за ефрейтора Черныш.
«Ври, – подумал Антоныч. – Тоже такой. Я всех вас по глазам вижу». Но не сказал ничего. Ему не хотелось сейчас наказывать за перерасход мин.
Со скрытой гордостью смотрел он на свою роту. Ишь, лоботрясы! Щеки горят. Плечи так и ходят, руки ищут, с кем бы померяться силой. Черныш стал натирать Маковейчика свежим снегом. Вцепились другие, пошла веселая потасовка по всей огневой.
Комбат снова требует огня. Кармазин подает команду:
– Расчеты!..
И в мгновение все на своих местах. Словно стоят так уже давно.
Дома, как четыре высокие скалы, обступили двор. Снесенные крыши, полуобвалившиеся стены. Чудом держатся высоко вверху скрученные взрывами лестницы. На четвертом этаже видны внутренние стены одной из комнат, оклеенные обоями. Обнажились внутренности человеческого жилья, впервые открылись небу. С закопченной оконной рамы свисает головой вниз длинноволосый блондинистый немец. Пальцы, растопыренные, как когти, навсегда выпустили винтовку. Она валяется внизу, под окном, припорошенная снегом. Тут же и пилотка немца с нашитым на лбу мотыльком. Тянутся окостеневшие руки, хотят достать выбитое оружие.
– Глубоко, не дотянешься! – кричит немцу Хаецкий.
Слева и справа гремит каменный Будапешт. Земля слегка покачивается, как на волне.
Откуда ни возьмись над самыми крышами, воя, проносится самолет. На брюхе черные кресты. Такой, как в сорок первом. Тогда он ходил по головам, как хозяин, а теперь словно удирает стремглав от погони.
– Девочки, по щелям! – командует кто-то из бойцов, имитируя женский голос.
Самолет засыпает двор мелкими трескучими гранатами. Затрещало, захрустело всюду, как будто рассыпалась осколками высокая стеклянная стена.
– Одурел немец!
Треск утихает, бойцы вылезают из земли.
– Меня ранило, – обращается ко всем Хаецкий.
– Куда?
Хома тут же при всех расстегивается, спускает штаны, нагибается.
– Денис, посмотри!
Осколок, маленький и острый, как овод, впился в белое тело. Денис Блаженко берет его пальцами.
– Тяни, – командует Хома.
Ефрейтор осторожно тянет.
– Ты нас демаскируешь! – кричат ребята Хоме. – Сверкаешь до самой Буды!
Осколок вытащен.
– Засмоли, Денис! – говорит Хома земляку.
Денис заклеивает ранку бинтом.
– И кровь не идет.
– До смерти поправишься.
– Я вам этого не забуду! – грозит Хома в сторону Дуная, подпоясываясь.
– В санвзвод пойдешь?
– Ты что: пьяный или кулака просишь? Пошел бы я срамиться!
– Очень ты боишься срама…
– Довольно про это, – говорит Хома. – А кто брякнет лейтенанту – прибью. Сам скажу, когда присохнет.
Командир роты и лейтенант Черныш курили в туннеле подъезда и слушали далекую стрельбу с того берега.
– Сужается кольцо, как шагреневая кожа, – говорил Иван Антонович. – Теперь им хоть верть-круть, хоть круть-верть…
Он смотрел на Черныша и ждал.
– …А под нашей миной смерть, – закончил Черныш именно тем, чего ждал Иван Антонович.
Мимо ворот неожиданно проурчал танк. Он мчался на максимальной скорости, вылетел на перекресток и, разворачиваясь, стал палить по прилегающему кварталу, где уже расположились полковые тылы. Минометчики в радостном азарте кинулись к воротам, на ходу заряжая противотанковые гранаты. В этот момент каждому очень хотелось подорвать танк.
– Куда? – остановил бойцов старший лейтенант. Он считал, что этот танк является «хлебом» артиллеристов, а совсем не минометной роты. Черныш тоже схватил гранаты, шмыгнув за спиной Ивана Антоновича. Но старший лейтенант заметил его.
– Черныш! – крикнул он вдогонку. – Черныш!
Черныш не слыхал или сделал вид, что не слышит.
Танк газовал по улице назад.
– Гвардии лейтенант!
Иван Антонович выругался так, как педагогам ругаться не пристало.
Черныш застыл в подворотне.
Пиратский танк, пылая, мчался вдоль улицы. С верхних этажей на него сыпались гранаты, бутылки с горючей смесью, одни попадали в него, другие падали по сторонам или впереди – весь асфальт горел. Механик-водитель давал полный вперед, сбивая пламя встречным ветром и надеясь выскочить из огненного мешка.
Черныш, стиснув зубы, швырнул гранату. Она ударила в борт. Неужели удерет? Неужели выскочит? Черныш швырнул другую. Граната грохнула под гусеницей, гусеница, сползая, потянулась за машиной, как гадюка, – танк дернулся боком и застопорил.
Открылся люк, из него стала подниматься хромовая перчатка. В этот момент артиллеристы дали по борту, и танк взорвался, как бомба.
Черныш вернулся на огневую радостный. Он сгребал снег с цементного жолоба и набивал им рот.
– Наставляй ухо! – с шутливой строгостью сказал Кармазин, приближаясь. Черныш, как блудный сын, послушно наставил ухо, и старший лейтенант ударил его по уху кулаком. Вся огневая ревела от удовольствия. Но на этом не закончилось. Ночью Иван Антонович разобрал своего лейтенанта по косточкам. Он любил исповедывать молодых. Черныш слушал Антоныча покорно, однако глаза его смеялись.
Они сидели на КП у командира батальона.
Был предрассветный час, тот час, когда даже неумолкающий от гула Будапешт заметно успокаивался, содрогаясь, как бы в тяжелой дремоте, редкими взрывами.
– Так вот расскажи, Черныш, гвардии капитану, – говорил Иван Антонович, попыхивая козьей ножкой. – Всё расскажи.
– О том, как танк подорвал? – не без ехидства спросил Черныш.
– Нет, как нарушил приказ командира роты.
– Но ведь я уже получил за это по заслугам!
– Еще бы, – сказал капитан Чумаченко, явно становясь на сторону Антоныча. – Еще бы! Ты бы ему, Антоныч, на всю катушку…
– Счастье его, что подорвал. А если бы промахнулся, то… был бы ты бедный, Черныш.
И переходя на свой обычный философский тон, Иван Антонович спросил уже вполне серьезно:
– Скажи, ты задумывался над своим поступком? Делал ты тактический и психологический разбор его?
Черныш думал об этом. В самом деле, что понесло его в ворота, где он очень просто мог потерять голову? Официального приказа у него не было, даже наоборот. Честолюбие? Нет, ради честолюбия он никогда не согласился бы рисковать жизнью. Чувство мести? Черныш знал, что чувство мести у солдат на фронте очень много значит. У одного немцы сожгли хату, у другого дочь увезли на каторгу, третьего самого гноили в концлагерях. Все это много значило. Но разве только это? Семья Черныша выехала из Украины задолго до войны, и оккупации не знала. Его хату не сожгли немцы. Его мать не испытала обид от иноземцев. Значит, не личная месть погнала его с гранатами к воротам. Это было что-то другое, более значительное и более высокое. Черныш знал, что только он, только такие, как он, способны уничтожить этот танк, он знал, что от этого зависит очень многое для других людей. В тот момент он и в самом деле не думал о себе: будет он жить или нет. Какая-то прекрасная сила направляла его руку и диктовала каждый шаг. Он знал, что неуничтоженный танк через некоторое время ворвется в другой квартал и будет крошить все на своем пути. Сейчас Черныш сказал Антонычу именно об этом.
– Я понимаю такое чувство, – сказал капитан Чумаченко, радуясь, как всякий, кто неожиданно находит душевного союзника. – Знаешь, я до войны работал электриком. Была такая красивая высоковольтная сеть «Днепроэнерго». Может быть, вы видели за Днепром в степи металлические мачты? Это она. Между прочим, она совсем изменила знаменитый украинский пейзаж. Мне выпало счастье и строить ее, и работать на ней. Когда мы ставили мачты, я был еще комсомольцем. Бравый, знаете, парень был, чубатый.
– А теперь, вишь, виски уже, как снег, – задумчиво заметил старший лейтенант.
– Что ж поделаешь, Антоныч… Потерло нас. И сеть мою потерло. Из тех проводов, которые я собственноручно натягивал, при немцах… ложки отливали. Провода, знаете, алюминиевые, толстые.
– Может быть, вот эта моя трофейная тоже из них? – невесело пошутил Черныш, вытягивая из-за голенища складную ложку.
– Может быть… А сколько там нашего труда вложено! Наших радостей. Нашего сердца. Когда мы форсировали Днепр, я увидел нашу славную мачту-днепрянку. Она была смонтирована на воде, красавица, знаете, была… Легкая такая, стройная, на высоком фундаменте. Гляжу, лежит утопленная, головой в воду. Захотелось пойти, обнять, сказать: встань, поднимись. Вам, наверное, трудно это понять. А для меня эта сеть была всем. Потому что не только я ее возводил, но и она меня возводила, поднимала… Родом я из лоцманской слободы, есть такая на заднепровских песках. Отцы и деды мои гоняли дубы по Днепру.
– Как это дубы? – спросил Черныш.
– Дубы? Это своеобразные лодки. Я уже их не застал. Хотя, правда, брат мой еще «дубы гонял»: собственно, он работал мотористом на катере, однако, все равно говорили: «дуба гоняет». Так вот, как только стала действовать сеть Днепроэнерго, мое село сразу изменилось. Вы знаете, как рисуют украинское село на картинках? Хатки под соломой, тополя край дороги, месяц над ней. А в нашей лоцманской слободе вместо тополей у дороги выросли металлические мачты, выше всякого тополя. Электричество на улицах. Месяца почти не замечаешь. Есть он на небе или нет его, у нас все равно ночи ясные. На глазах, понимаете, пейзаж изменился. И я, лоцманский парубок, Гаврик Чумачок становлюсь тем временем инженером Гаврилой Петровичем Чумаченко. Так как же мне было не любить эту сеть? Всю душу она забирала… И вот однажды – тревога! Линейные сообщают, что где-то обрыв. Обычно в таких случаях что делают? Выключают рубильник, и баста. Ремонтируй. Правда, для этого нужно остановить все предприятия Новомосковска или Павлограда примерно на полдня. И вот, знаете, мне так больно стало за мою сеть! Я не мог допустить, чтобы кто-нибудь сказал о ней плохое слово. Не хотелось услышать его, как плохое слово о любимой дивчине. И я взялся ликвидировать обрыв без выключения тока. Вы представляете, что это значит? Ток по сети идет напряжением в 35 000 вольт. Если б где-нибудь чуть-чуть оступился, в одну секунду от меня остался б только пепел. Но что же? Дал расписку, как перед операцией, что берусь добровольно. И взялся… Не буду говорить о технических деталях этого дела. Дело, знаете, очень деликатное. К тому же никто у нас еще не пробовал так… Скажу одно: когда работал, – а была ночь, непогода, синие искры трепетали в ионизированном воздухе вокруг проводов, – когда работал, ни разу как-то не подумал о себе. Наверное, точно так же, как Черныш сегодня…
Работаю, руки немеют, а мне так приятно думать, что все заводы города работают бесперебойно, сотни людей, стоя у станков, не подозревают даже, что где-то в степи орудует штангой неизвестный электрик, думая о них и забывая, что каждую секунду его может испепелить молния.
– И тогда чувствуешь себя настоящим человеком, – радостно сказал Черныш. – Человеком вполне!