Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Те, которые были в зале, не отрывали от него глаз.
– Внизу – вино!.. Товарищи!.. Ребята! Милые мои, эх!.. Предлагаю выпить бочку! Всю, до дна! А тогда противотанковую под себя! Пусть видит поганый фриц, как русские умеют умирать!.. Пусть вся Европа!..
– Замолчи, паскуда! – высунулась из-за пианино бородатая голова раненого. – Это не цирк – показывать себя… Не для того послали нас!
Глубокие морщины залегли у Сагайды на лбу. Он оставил рацию и подошел к бойцу, некоторое время молча оглядывая его с головы до ног.
– Товарищи, – сказав Сагайда хрипло, обращаясь к бойцам. – Взгляните на этого типа. Это дезертир. Да, да, ты еще с нами, но ты уже дезертир и предатель. Ты давал присягу?
– Несколько раз, товарищ гвардии лейтенант! – выпрямился кривоногий.
– А присяга что нам говорит? До последнего вздоха! До последнего вздоха, где б ты ни был, в любых обстоятельствах!.. Держись, грызись зубами за Родину!.. Будь достойным своей великой исторической миссии!..
– Есть быть достойным… исторической миссии! – козырнул певец, все еще держа в одной руке аккордеон.
– Нас ждут народы Европы, – подбирал Сагайда не раз слышанные слова. – Нас послали освободить их.
– Есть освободить Европу! – снова козырнул боец, стойко держась на ногах.
– Замолчи! – гаркнул на него Сагайда. – Пьяная морда!
И снова обратился к бойцам:
– У нас здесь нет трибуналов. Мы сами трибунал! Что мы с ним сделаем?
– За окно! – закричали бойцы единодушно. – За окно!
Сейчас им жаль было на него тратить девять граммов свинца, – патронов было мало.
В это время через порог вполз тот пулеметчик с запавшими щеками, которого Сагайда оставил на главном входе. Пулеметчик поддерживал рукой расстегнутые штаны, и Сагайда в первый момент подумал, что этот тоже пьяный.
– Меня ранило, – тихо сказал пулеметчик.
Он сел возле порога, опершись спиной о косяк двери, и поднял одной рукой свою грязную рубаху, другую все время держал на животе. Сагайда нагнулся и невольно вздрогнул, под пальцами пулеметчика зияла рваная рана.
– Кто пулеметчик? – не мешкая, обратился к бойцам Сагайда.
– Я! – ответил кривоногий.
– Ты пьяный.
– Гвардии лейтенант! Я не пьяный!.. Я… Я дурной! Я иду к двери.
Сагайда подумал и снова смерил взглядом растрепанного бойца. Тот стоял серьезный и не качался.
– Сержант Коломиец! – позвал Сагайда полкового связиста, которого знал еще с Донца и который сейчас выполнял у него обязанности разводящего. – Отведи его на пост.
– Есть на пост.
– Проверишь: уснет – застрели.
Боец осторожно поставил аккордеон в угол. Они пошли.
А раненый пулеметчик, закусив потрескавшиеся губы и стараясь не стонать, все что-то шарил у себя на животе. Сагайда приказал сделать ему перевязку.
– Не надо, – со странным спокойствием сказал пулеметчик. – Пакетов мало… у нас… А мне… все равно…
Он поднял к Сагайде серое лицо с большими глазами.
– Товарищ гвардии лейтенант…
– Я вас слушаю.
– Простите меня…
Сагайду бросило в жар. Он сразу догадался, о чем хочет сказать боец.
– Пустое.
– Нет, простите, простите…
Он кивнул, чтобы Сагайда нагнулся. Сагайда нагнулся к его впалой колючей щеке, и они, как-то особенно торжественно, трижды поцеловались.
XXVI
Казаков лежал в дверях, положив автомат диском на порог. Рядом с ним, возле другой половины двери, темнел кривоногий боец за пулеметом. Вдоль стены стояли гранаты со вставленными уже запалами. Когда сержант Коломиец привел этого приземистого, плюгавого бойца на смену раненому пулеметчику, Казаков оценил его невысоко: блоха. Разве он сможет заменить своего раненого в живот предшественника, который даже Казакова удивил своей виртуозной работой, и которого сержант ласково называл «батькой». Однако кривоногий пьянчужка залег у пулемета так уверенно, словно давно тут лежал. И в процессе боя впечатления Казакова постепенно менялись. Руки у малого были на удивление ловкие, каждое движение уверенное и твердое, видно было, что ему не впервой лежать за ручным пулеметом. Поставленный на опасный пост он весь собрался, быстро отрезвел и покрикивал теперь энергично и властно на своего подручного, который подавал магазины.
– Живей поворачивайся, пьяная морда! – подгонял он, хотя тот был трезвее трезвого.
Когда на темном дворе возникал подозрительный шорох или сдерживаемый лязг оружия, пулеметчик немедленно давал в том направлении короткую очередь. Стреляя, он весь сжимался и разжимался в такт пулемету, как пружина. Казалось, что он стреляет не только руками, а всем своим куцым упругим туловищем.
Казаков по себе знал, как опасность изменяет человека. Это он испытывал много раз, выходя ночью на задание, – тогда исчезают сразу вялость и томление, и напряженные до предела нервы наполняют тело тугой силой. В такие минуты он осознавал, какую огромную силу носит в себе человек, сам не замечая ее в обычное время, – она просыпается только перед лицом смертельной опасности. Словно мускулы и воля не одного, а сотни здоровых людей соединяются вдруг в одном теле так, что им становится тесно. Это произошло с Казаковым и сейчас. Может, потому лежал он у дверей, уверенный, что его не убьют. Эта странная уверенность, убежденность не покидала его в самые трудные минуты его фронтовой жизни. Быть раненым, оглушенным, искалеченным – это он представлял, потому что уже испытал, а исчезнуть совсем, не существовать – этого не могло случиться.
За поместьем, где-то в районе железной дороги, взвивались ракеты. Странным было, что между ним, Казаковым, и его полком громыхают, ездят, пускают ракеты немцы. Временами казалось, что это не он окружен тут, загнанный в темный каземат среди горной степи, а наоборот, они окружены, потому что полк перекликается с Казаковым, стреляет, живет. Полк! Разве он, Казаков, вечный солдат, может существовать без полка? Это невозможно, немыслимо! Когда сержант стрелял, он ясно представлял себе, что выстрелы слышат и там, в его родном полку. Слышат, как и тогда, когда он выходил с товарищами на задание во вражеский тыл, и весь полк, приготовившись прыгнуть вперед, вслушивался в поднятую им суматоху за вражеской обороной. И горячий «хозяин» командир полка Самиев, наставив ухо в ночь, говорил скороговоркой:
– Волки, волки действуют! Молодцы! Передайте первому хозяйству поднимать «карандаши»!
Вспомнил Казаков, как в свободные часы «хозяин» шутя заставлял его ходить «по-граждански». «Что ты, Казаков, все горбишься, все на пятках ходишь, все крадешься!.. А ну, выпрямись, пройди по-граждански, представь, что ты где-то на проспекте ухаживаешь за дамой!..» И Казаков старался так пройти и не мог, он все-таки крался по-волчьи, а товарищи смеялись:
– У сержанта волчья жила в ногах, товарищ гвардии подполковник!
Припомнив эту сцену, Казаков словно согрелся в холодной темноте. Полк, полк! Пока с тобой – до тех пор живу!
Сержант обращается к своему соседу-пулеметчику:
– Как думаешь, коряга, выстоим?
– Что за вопрос? Им тут верный конец…
И щелкнул, загоняя новый магазин.
В зале было темно, и Роман, пробираясь к окну заступать на смену, боялся задеть какого-нибудь раненого. Невзначай провел рукой по клавишам пианино, и басы заворчали, как из могилы. Роман стал у окна, в которое врывался холодный ветер, и, прислонившись плечом к стене, зорко вглядывался одним глазом в то, что делается во дворе.
Небо исходило звездами. Тьма глубокая и холодная разлилась над миром, и, казалось, ее не перейти, не перелететь. Ветер стонал и качал темноту и небо, звезды сыпались с него и падали в руки кому-то далекому, счастливому. Заметает ветер песочек, заметает милого следочек… Когда-то он был молодым, сидел при луне под калиной с дивчиной. Было то на самом деле или только приснилось ему? А сейчас? Тут… Тут, среди этой бескрайней слепой степи, под чужими звездами, под ветром, что развевает, пепел пожарища – аж распаляются искры, – тут он, рыбак с Буга, может быть, закончит свой путь. Нечего утешать себя напрасно, он не ребенок, может смотреть горькой правде в глаза.
Немцы как будто утихомирились. Броневики, словно огромные черные гробы, замерли на пепелище, притихли. Но ведь не забыли там, что в доме полно красноармейцев. Наверное, составляют какие-то планы, их образованные офицеры соображают, как укоротить век и Блаженко и его товарищей, чтоб осталась там где-то над зеленым Бугом его Оленка с малыми детьми. Чужие мужья возвратятся домой из походов, а она, защищаясь ладонью от солнца, будет высматривать и его на пыльном шляху, а его все не будет и не будет! Придет, может быть, Денис – хоть бы он остался жив – и расскажет дома про Романа. Дениса теперь принимают в партию быть ему после войны председателем колхоза… Расскажет он про Романа. Как дрался с немцами в окружении где-то в Трансильвании и погиб честной смертью! Поставят и для Романа на стол полную чарку, однако останется она невыпитой. Ой, Буг, Буг! Далеко от тебя забрались мы!
Версту за верстой внимательно оглядывает он свой жизненный путь, всё ли там у него в порядке. Иногда он мысленно обращается к кому-то: «Кум Дорош! Простите мне, что я ваши невода потрусил. Было тогда мне очень скрутно, а в мои ничего не ловилось!»
Когда мелькнет тень через двор, он, тщательно прицелившись, посылает туда пулю.
И снова думает, вспоминает, надеется. И когда Роман представлял, как они лежат здесь иссеченные собственной последней гранатой, то не усматривал в этом ничего неестественного. А как же может быть иначе! Это даже лучше, чем если бы их жарили живьем где-нибудь под скирдою… А он видел после того ночного боя в горах, когда захватили перевал: возле сожженного сена лежали наши бойцы, рядышком, все обугленные. Перед тем их где-то захватили немцы. Нет, тут разминуться негде, прятаться бессмысленно, надо стоять грудью вперед. Теперь он считает патроны бережно, как скряга, целится так, чтоб не промазать. Давно, давно прошли те времена, когда он стрелял по врагу, не целясь, выставив карабин на бруствер, а голову спрятав в окоп, как страус. Было, было и такое, и сейчас, в эту, может быть, последнюю минуту, можно и в этом признаться. Но теперь он уже другой. Провело тебя, Роман, через Альпы, как через горнило, стал ты закаленным, настоящим солдатом, что бьется с врагом, не лукавя! Целится, чтоб не промахнуться!
Только было ему горько от того, что, наверное, старый граф не похоронит их как следует, не посадит в головах калину. А так хотелось, чтобы осталось что-нибудь после него на земле, хоть бы кустик певучей калины. Она рассказала б ветрам о Романовых думах, а ветры понесли б их через Альпы на восток… Правда, придут же скоро сюда ваши, придет Денис, он отыщет брата и похоронит.
Роман долго копается в кармане, нащупывает металлическую замасленную протирку и, повернувшись к стене, скребет по ней в темноте: «Денис-брат, – выскребывает он, – с лейтенантом Сагайдой мы все тут…»
Он долго думает, подыскивая слова. Вспоминает бои в горах, вспоминает гвардии старшего лейтенанта Брянского и как он говорил с ними перед боем, незадолго до своей смерти. И Роман снова скребет: «стояли насмерть». Вниз на кого-то сыплется штукатурка, и с пола чертыхаются:
– Что ты там стену грызешь?
– Сдурел с голодухи!..
Блаженко прячет протирку в карман. Теперь ему становится легче. В кармане он нащупывает яркий шелковый платок. Как-то он припрятал его, приготовив в подарок дочурке, когда еще мечтал вернуться к семье. Под шершавыми пальцами приятно течет ткань, как вода мягкого Буга. Течет и течет, пока Блаженко не выпускает платок на ветер за окно. Уже ничего ему не нужно. Теперь он словно в последний раз вымыт и одет в чистое белье. В карманах нет ничего лишнего, только патроны. Роман перебирает их пальцами, считает… Считает, как скряга.
На фоне еще не остывшего пепелища шмыгнула тень, и Блаженко нацелился в нее.
– Порядок! – вдруг слышится из темного угла радостный бас Сагайды. – Готово!.. Товарищи!.. Есть!..
Они наладили рацию.
И полк, который остановился вдоль железной дороги облетела волнующая новость: установлена связь с имением.
И в минроте Маковейчик на всю огневую закричал подпрыгивая:
– Я ж так и знал, что они не сдались!
Имение требовало огонь на себя.
Артиллеристы получили приказ непосредственно от генерала: снарядов не жалеть. Боеприпасы везли и везли всю ночь, в тылах не ложились спать. Минометы Сагайды также стояли готовые к бою. Как и раньше, стояли около них расчеты, хотя и поредевшие в последних боях. И слушали они уже не хриплые команды Сагайды, а суровый голос Дениса Блаженко, – он, как наиболее опытный из младших командиров, взял на себя командование ротой. Денис уверенно выполнял свои новые обязанности, они были ему хорошо знакомы. Еще с вечера он пристрелял отдельные участки имения и самый дом, который был сейчас записан у наводчиков, как цель номер один.
Присвечивая шкалу цыгарками и фонариками, они в последний раз проверяли установки. Блаженко, нахмурив брови, ходил по огневой, и Хома Хаецкий, которого он назначил ординарцем, следил теперь за ним с такой же готовностью, как когда-то Шовкун за старшим лейтенантом, чтоб кинуться выполнять любое задание командира. Они все были уже хорошо обстреляны, и солдатские суровые обычаи впитались им в кровь.
Денис уже знал, кто из их батальона находится в окружении, и теперь, он изредка бросал на имение внимательный взгляд, будто надеялся увидеть там брата. Может быть, Роман сейчас сидит, отстреливаясь, где-нибудь на чердаке, может быть, первая мина, что вылетит по команде Дениса, шугнет к брату в окно. Даже если бы Денис наверное знал, что это будет именно так, он, кажется, ни на минуту не задержался б со своей командой. Это война, и поместье требует огонь на себя. И когда, наконец, среди темной ночи прозвучал залп, и мины, по команде Дениса, вырвались из огненных жерл, зашелестели вверх, Денис стиснул кулак. «Получай, брат письма! Посылаю тебе горячие письма!» Не отрывая взгляда от поместья, он рубил кулаком:
– Пять беглых – огонь! Огонь! Огонь!..
И когда поместье среди многочисленных взрывов засияло белыми колоннами, Денис как будто и в самом деле увидел брата, который поднялся среди степной темноты уже не простым рыбаком с Буга, а могучим, необоримым воином.
XXVII
Когда двор загрохотал взрывами, все в зале потянулись к окнам. Раненые подняли головы, опирались на локти, тянулись к колеблющимся красным отблескам, не обращая внимания на пули, бешено застучавшие в стены над их головами.
Гром и феерическая извивающаяся река, засверкавшая в зале, как будто вывели Черныша из тяжелого бреда. Красные янычары весело затанцовали на стене, белый конь, выгнув шею, то вдруг исчезал со своим рыцарем в тени, то снова вырастал, когда за окном вспыхивало.
– Я «Крейсер», я «Крейсер», как меня слышите, как меня слышите? Прием, у рации Сиверцев.
– Не привалит ли нас тут? – посмотрел кто-то на потолок.
– Не пробьет! – ответили ему из-под стены.
Вооруженные бойцы, сбившись возле окон, стояли суровые и сосредоточенные. Два бронетранспортера уже горели на дворе. Другие загудели моторами, расползаясь в темноте.
– Я «Крейсер», я «Крейсер», как меня слышите, как меня слышите? Прием, прием!..
Крейсер?! Почему крейсер? Черныш вслушивался горящим ухом, как гудит и глухо вздрагивает все под ним, словно корабль во время шторма. Куда он плывет и почему так ослепительно и так жарко? Пышет горячее море, бушуя, бьет жаркими волнами… Это он проплывает в песках, в горячих пустынях Азии. В далекую экспедицию выступил караван. Никнут в бессилии сожженные солнцем травы, бредут отары овец, опустив головы в поисках водопоя. А перед ними плетутся чабаны в сухих чувяках и острых румынских шапках.
А вот он уже где-то под зелеными деревьями, где много людей сидят на коврах и пьют из прозрачных кружек. Пьют и смеются и дружески беседуют между собой и среди них он узнает Брянского, но Брянский уже не Брянский, а вожатый каравана. У него бритая голова и пестрый халат, а говорит он по-венгерски. Девушка с черными косами откидывает паранджу. И Черныш неожиданно видит, что перед ним та цыганка из Альба-Юлии, что хотела гадать ему. Она смотрит на него ласково, как его мать, гладит смуглой рукой по горячей щеке и шепчет ему: «Красивые горы, вы, Альпы!» А цыган играет «Катюшу», и он, Черныш, танцует с детьми, а потом и все присутствующие закружились в танце под зелеными деревьями, и громкий говор и дружный смех сплелись в единую какофонию звуков и красок, в фантастическое плетеное кружево, словно тут собрались люди всех наций мира. И среди мешанины самых разных языков, какие он знал и каких не знал, выделялся только смех, у всех одинаковый и понятный всем.
Счастливый и веселый, он посмотрел на высокое небо, и это было уже не небо, а огромный голубой циферблат, и вращались на нем огромные стрелки, похожие на каменистые дороги. И Черныш командовал, ощущая в себе могучую силу и безграничные права:
– Хаецкий! Поверни шоссе! Поверни шоссе на запад! Так! Прицел шесть шестьдесят шесть!..
– Бредит, – говорит кто-то поблизости. Черныш пытается подняться на локоть и видит мигающий зал и людей с оружием, грозно поблескивающим в их руках.
– Кто бредит? – спрашивает он сурово и снова валится на огонь, который ему подложили вместо подушки.
И снова слышит глубокие голоса и далекий смех. Они доносятся откуда-то сверху, словно с хоров величественного храма, и он взбирается к ним по отвесной скале, раскаленной как огонь. Оглядывается и видит внизу странные колодцы, где едва приметна вода. Где он их видел? И когда? Когда был маленьким и бросал в них камешки, которые летели туда целые столетья, пока, наконец, звонко не булькали. Булькали и начинали говорить:
– Доминэ офицер… Доминэ офицер…
– Так это ты? – пристально вглядывается в него Черныш. – Это ты? Чего ты хочешь? Твоего коня уже нет. Нету. Говори! Где ты был?
– Я никуда не ходил, – говорит Роман, пробираясь к Чернышу. – Я стоял на посту.
– На посту, на посту, – жарко шепчет Черныш, – где же твой пост?
– Возле третьего окна, товарищ командир.
– Возле окна? Почему возле окна? Возле какого окна? А это там… на высоте. Я вижу отсюда твой пост. Ты кто?.. Но ведь ты убит!
Он в ужасе закрывает глаза, и снова кто-то зовет его:
– Доминэ офицер!..
– Замолчи! Вот твой конь! Посмотри!
И показывает ему на стену, на нескончаемую разбитую дорогу, по которой бредут бойцы по колено в грязи, подоткнув шинели, идут машины и танки, а из кювета поднимается белый конь с вырванной грудью, и уже нет вокруг него красных жупанов и нет на нем юноши-рыцаря, а конь упирается дрожащей ногой в грязный кювет и тяжело поднимает свою лебединую белую шею, но она снова бессильно никнет и падает в грязищу, а конь стонет, и плачет, и умоляет:
– Останови! Останови! Остановись! Остановись!
А войска проходят мимо коня-лебедя, чавкают ноги неисчислимых армий, ползут пушки, ревут тягачи и танки, и никто не обращает на него внимания, все проходят дальше, оставляя его в кювете при дороге.
– Порядок, порядок, – радуется Сагайда, – два горят, два горят, еще огня, еще огня…
– Не нужно огня! – кричит Черныш, порываясь вскочить. – Я лежу на огне. Весь на огне!..
– Еще огня, еще огня, – скандирует Сагайда в противоположном конце зала.
XXVIII
Глухая сила, сотрясавшая огромный дом, подняла и старого графа, и он, взяв свечу, медленно поплелся наверх.
Остановился у двери, не смея войти в свой зал. Во все окна с шипением врывались трассирующие пули, словно сюда ветром забивало трескучий огненный дождь. А странные люди с незнакомым оружием в руках стояли возле окон с обеих сторон, отблески багровых взрывов прыгали пятнами на их бледных лицах, на шинелях, словно на стальных, латах древних рыцарей. В дом графа, в это гордое фамильное гнездо, как будто снова вернулась его далекая мятежная молодость. Бойцы безостановочно вели огонь, зал наполнился грохотом, дымом и гарью. Теперь, когда сторожевые бронетранспортеры были разогнаны артиллерийским огнем, враг шел волна за волною в контратаку, стремясь ворваться в дом, боясь потерять добычу. С прищуренными острыми глазами, с запекшимися губами стояли бойцы на своих местах, ведя методический огонь только по живым целям. На старого графа никто не обращал внимания.
– Королев! – кричал боец от окна какому-то раненому. – У тебя мой диск?
– Я заряжаю Мостовому.
– А где же мой? Кто набивает мой диск? – кричал боец раненым, которые, кто только мог, набивали обоймы и диски. – Эй, борода, у тебя мой диск?
Венгр не понимал языка, не понимал этих людей и их упорства. Какой-то раненый, заметив его, сердито крикнул из-за пианино:
– А ты чего зеньки вытаращил? Чего со свечкой пришлепал? Хоронить надумал? Рано, брат…
– То он при нашем огне не видит ничего, так пришел со своим…
Не нужна была здесь свечка мадьяра, – и так было светло, как днем, бронетранспортеры пылали против окон. Дрожащее сияние тысячами крыльев трепетало в зале. А незнакомые рыцари стояли в серых шинелях, как каменные, поражая старого венгра своим таинственным мужеством. Какой-то раненый, припадая на одну ногу, шел из коридора, неся в поле шинели пачки немецких патронов. Их немало осталось внизу после немцев, и теперь бойцы, у которых было трофейное оружие, не жалея, использовали их.
– Чего стал тут, путаешься, старый хрен? – оттолкнул раненый мадьяра, облизывая сухие губы. – Давай сюда или туда.
Граф закивал головой и потопал вниз со своей свечкой, что-то бубня про себя.
Вскоре он снова появился в дверях со стеклянной банкой консервированных фруктов. Руки раненых потянулись к нему со всех концов, готовые разорвать банку.
Старик растерялся, а какой-то стриженый боец в шинели с поднятым воротником уже приложил банку ко рту.
– По одному глотку! – сказал он, глотнув и передавая банку товарищу.
– По одному глотку! – кричали отовсюду. Все вдруг почувствовали нестерпимую жажду.
– Оставьте офицеру, – кричал Блаженко из угла. – Дорвались!
Но не хватило и по одному глотку. Тогда все накинулись на мадьяра, словно он был виноват во всем.
– Давай еще, скряга!
– Только раздразнил!
– Давай такой-сякой…
Он понял, чего от него хотели, и снова должен был спуститься в подвал. На этот раз Блаженко встретил его в дверях и потащил с банкой к Чернышу.
Черныш напился, и горький чад, тошнотворный запах крови, содрогания всего дома перестали мутить его сознание. Мысли прояснились. Он ощутил в своей руке судорожно зажатую маленькую холодную гранату Ф-1. В минуту просветления Черныш тайком взял ее под стеной у соседа и спрятал под себя. Он прятал ее, как вор, чтобы не заметил Блаженко. Она была заряженная, маленькая, рубчатая его спасительница. Вся жизнь Черныша сосредоточилась в этой гранате, и он зажал её, эту жизнь, в своей ладони. Если б все было кончено, если бы чужой говор заполнил темные своды и загремели чужие сапоги тут рядом, он сорвал бы чеку, последнюю чеку в своей жизни. Поэтому он не нервничал и чувствовал себя спокойно и почти в полной безопасности.
– Товарищ гвардии лейтенант! – обратился: кто-то к Сагайде. – Пулеметчик кончился. Не дышит.
– Вынесите в коридор.
Снаряды падали и падали, с пением опускаясь с высоты, и Сагайда на мгновение засмотрелся на них. Ему казалось, что летят они откуда-то очень издалека, где о нем думает кто-то. Словно это сама Родина посылала им сюда, за тысячи верст, свой привет, осыпая сынов своих жгучим красным цветом.
– Какая же сегодня сводка Информбюро? Как ты думаешь, Сагайда? – спросил Сиверцев, сидя около рации. – Что, если запросить, а?
– Выругает хозяин.
– А про нас будет?
– Ты что – смеешься? Это… мелкий эпизод.
Мелкий эпизод! На самом деле Сагайда думает не так. Раньше, воюя вместе с Брянским, он как-то мало задумывался над смыслом своей деятельности, над своей ролью в общих событиях. Он как бы надеялся, что Брянский все обдумал и за него, а ему остается только козырнуть и стремглав броситься в огонь и в воду выполнять боевой приказ. Сейчас же, когда сами обстоятельства заставили его взять на свои плечи непривычную ношу, ответственность за жизнь товарищей и за судьбу этой крепости, он взглянул на все события шире и глубже. Он представил себе весь огромный фронт от северной Норвегии и до Балкан, где армии его страны ведут неутомимую борьбу с врагом. И на этом железном тысячекилометровом пространстве маленькой грядкой стоит его «крейсер». Конечно, если он падет и Сагайда взорвется со своими товарищами на последней гранате, то почти ничего не изменится. Но разве это в самом деле так? Разве не из таких незаметных «крейсеров», что борются изо дня в день, что выстаивают изо дня в день, разве не из них складывается единое движение вперед, к тому ясному дню, который будет назван Победой? Мелкий эпизод… Пусть не будет его в сводке Информбюро. Но он нужен людям, как воздух, иначе почему раненый пулеметчик так смотрел ему в глаза, и за то, что Сагайда его ударил, молил: «Простите, простите…»
Снизу прибежал взволнованный Казаков с автоматом в руке.
– Лейтенант! Танки урчат!.. Ракеты!.. Кажется, наши идут в атаку!
Сагайда вскочил, и они оба загрохотали по ступеням вниз, к парадному. Черное поле за имением вихрилось ракетами, трассирующими пулями, ревело и стонало, словно катилась сюда по омытой дождями земле какая-то необоримая вечная сила.
Гул моторов нарастал.
В сумерках бледного сентябрьского рассвета все четче становились контуры строений. Они за ночь стали ниже, потому что крыши, перегорев, обвалились, и от этого весь двор, безлюдный и тихий, казался иным, чем вчера. Кругом будто стало просторней, стало больше неба.
Шум боя катился где-то в поле, правее и левее поместья, гул моторов усиливался: и вдруг из-за стены сожженного коровника выскочила группа немецких солдат.
– Танки, танки! – орали они по-своему и мчались через двор вслепую, пригнув головы. Грязь летела во все стороны из-под их ног, хотя бежали они, казалось, по твердому. Уже ясно видны были их лягушачьи плащ-палатки.
Они мчались, ослепленные ужасом, прямо на дом.
– Приготовсь! – резко крикнул Казаков соседу, сам замирая в напряженном ожидании. Добыча шла на них.
– Режу!
– Погоди!.. Мы их живьем!.. Чорт с ними, пусть отстраивают Сталинград!
В это мгновенье из-за той же задымленной стены вылетел на полной скорости наш танк, ведя пулеметный огонь. Пули зацокали по каменным ступеням и с шипеньем зарикошетили. Казаков отвернул голову в сторону. Когда он снова выглянул, то увидел, танк, который, разворачивая и разбрасывая землю, как корабль волну, уже выходил со двора в поле. На его грохочущих гусеницах трепыхались клочья лягушачьих палаток.
Немецкий снаряд прошумел над домом и разорвался где-то неподалеку. А из-за покоробившихся, задымленных стен хлынули наши – наши братские серые шинели! – кинулись прямо к дому. Пулеметчик и Казаков сорвались им навстречу. Трудно было переступить этот порог, на котором они, немея в напряжении, пролежали эту дьявольскую ночь, зато за порогом Казаков бежал, не чувствуя, что касается земли, и не мог ничего крикнуть, потому что звуки застыли в горле, а глаза затуманились слезами. Очень, очень редко эти глаза туманились слезами! Схватив первого пехотинца, какого-то маленького, курносого, радостного, Казаков оторвал его от земли и изо всей силы прижал к своей груди.
– Черти! – только и выкрикнул он и цапнул курносого за ухо так, что тот запищал.
Среди наших запестрели зеленые румынские шинели, румыны тоже принимали участие в общей атаке. Пробежал знакомый Казакову командир стрелковой роты в кожанке и все время энергично выкрикивал:
– За мной! За мной!
Пехота, не задерживаясь, миновала поместье, на ходу заряжая оружие. Моторы гудели все дальше, голоса уходили все глубже и глубже в степь, клекот вражьих пулеметов долетал все глуше. Бойцы-пехотинцы, которые продержались ночь в доме, вырвавшись снова на свежий воздух, на ходу присоединились к своим подразделениям. Разрушенное поместье и этот дом, изгрызанный снарядами, оставались за ними в самом деле лишь как более или менее памятный боевой эпизод. За поместьем открывались серые волнистые равнины, светились кое-где на них стальные озера и зеленели шеренги посадок вдоль дорог, еще занятых врагом. А еще дальше на запад снова вставали горы. Низкие дымчатые тучи плыли над ними, обтекая вершины.
В дом пришли с носилками санитары и начали сносить раненых и убитых на первый этаж. Сюда же принесли и несколько раненых, наших и румын, подобранных только что на поле боя. Ждали санитарных подвод.
Вынося из зала раненых и поскальзываясь на стреляных, окровавленных гильзах, один из санитаров обратил внимание своего товарища на стену возле окна.
– Смотри, Каширин, что-то нацарапано:
Денис-брат
с лейтенантом Сагайдой
мы все тут
стояли насмерть
Медленно разбирали они эту надпись. И она уже звучала для них как нечто легендарно-давнее, таинственное, написанное кем-то особенным, а не этими простыми людьми, их однополчанами.
Через поместье уже шли минометчики с трубами на плечах, и Сагайда вышел им навстречу, как живой из ада.
– Товарищ гвардии лейтенант, – рапортовал ему Денис Блаженко, выпрямившись старательнее, чем когда бы то ни было. – В роте за время вашего отсутствия ничего особенного не произошло.
И потом уже, глядя в сторону, сдержанно спросил вполголоса, где брат.
– Живой! – успокоил его Сагайда. – Усы засмалил за ночь. Сдаст в санроту младшего лейтенанта и нагонит.
– А я знал, что вас не возьмут! – радостно сказал Маковейчик. Сагайда за это «пацнул» его пятерней.
Отыскав комбата, Сагайда также отрапортовал, что в его роте выбыл из строя по ранению командир взвода Черныш, а кроме этого ничего особенного не случилось. Комбат молча обнял Сагайду, и они пошли рядом.
– Черныша… очень?
– В голову… В бок… пулевые.
– Выживет?
– Выживет.
– Хотя бы… Славный парень.
Они выходили в поле, на поблекших лугах перед ними уже пролегли следы наших танков и самоходок, как множество новых дорог. Рассыпавшись, шли минометчики с лафетами и металлическими плитами на спинах, словно закованные в броню.
Первой к дому подъехала румынская санитарная повозка с плоской открытой платформой. Роман, помня наказ Сагайды, настоял, чтобы в первую очередь взяли его офицера. Черныша, забинтованного, окровавленного, вынесли и положили на повозку рядом с румынским сержантом, раненным, очевидно, в легкие, потому что кровь выступала у него из ноздрей и изо рта.
– Блаженко, – тихо позвал Черныш. – Возьмите… – И он, разжав свою сухую руку, указал на гранату. – А где планшет?
– Есть, – успокоил его Роман, прикрепляя планшет Брянского к поясу на брюках Черныша.
Артиллеристы тащили через двор орудия, лошади напрягали мускулистые груди. Прошла минрота первого батальона с навьюченными лошадьми в седлах системы Юрия Брянского. Озабоченные связисты прокладывали кабель вперед. Шли ротные старшины с термосами на спинах и расспрашивали у каждого: далеко ли пехота? Горячие термосы с борщом уже напекли им спины, а они, обливаясь по́том, все не могли нагнать своих.






