Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
IV
– Гвардии младший лейтенант Черныш – в ваше распоряжение.
– Ладно. Опустите руку.
Командир минометной роты откладывает газету в сторону и застегивает воротник. Шея у него по-девичьи нежная и белая, словно он никогда не выходил из этой землянки.
– Мне уже звонили от хозяина, – продолжает он и, подавая Чернышу руку, тоже белую и твердую, рекомендуется:
– Гвардии старший лейтенант Брянский.
Они садятся на бруствере у входа в землянку и, обмениваясь малозначащими вопросами, внимательно изучают друг друга. У Брянского красивое лицо с тонкими чертами, бледное, но не худое. Из-под длинных светлых ресниц пристально смотрят голубые глаза.
Розоватые сумерки ложатся на землю. Вдоль насыпи строем проходит взвод с лопатами, ломами и кирками на плечах. Тяжело ступая, бойцы останавливаются против Брянского. Коренастый, широколицый лейтенант хриплым сердитым басом докладывает Брянскому, что первый взвод возвратился с работы. Брянский с туго перетянутой талией, с пышным золотистым чубом стоит перед ним, облитый солнцем, как подсолнух в цвету. Он внимательно выслушивает рапорт, спрашивает, не забыли ли случайно лопаты, записывает, сколько кубометров вырыто, и, наконец, разрешает распустить взвод. Знакомит Черныша с лейтенантом Сагайдой, командиром первого взвода.
– Ты тоже ванькой-взводным? – интересуется Сагайда, бесцеремонно оглядывая Черныша. – Давай, давай, будет, наконец, и мне облегчение…
– После войны, – добавляет Брянский.
Пошли осматривать огневую позицию. Она раскинулась во все стороны, разветвилась, как корень, ячейками и ходами сообщения. В ячейках, накрытые маскировочными сетками, стояли минометы, уставившись стволами в ясное румынское небо. Бойцы, большей частью усатые, степенные, увидев офицеров, вскакивали на ноги и замирали в готовности. Они были из последнего пополнения, которое Брянский сам отбирал и сам обучал, пока стояли в обороне. Бойцы – преимущественно винницкие, подольские, надднестровские колхозники – были дисциплинированы и работящи. Односельчане, соседи и даже два брата, – все они держались вместе, жили еще общими воспоминаниями о доме и запасном полку, еще называли друг друга по именам:
– Хома?
– Что?
– Куда ты задевал паклю?
Словно спрашивал:
– Куда ты положил вилы?
Казалось, они так всем колхозом и пришли сюда и вместо того, чтобы пахать или сеять, взялись за угломер-квадрант, за новую незнакомую науку, которой, между прочим, овладели достаточно быстро, и Брянский был вполне доволен своими усатыми воспитанниками.
– Я не ошибся в расчетах, отбирая именно этих усачей из пополнения. – говорил он теперь своим офицерам. – Я видел, что они добросовестно относятся к работе, а это на фронте так же необходимо, как и на заводе в тылу. Между прочим, вы заметили, из кого выходит больше всего героев в бою?
– Из бывших беспризорных, – сказал Сагайда, – из беломорканальцев.
– Совсем нет, – возразил Брянский. – Я, наоборот, знал немало таких, которые в тылу взламывали замки и бесстрашно забирались в чужие окна, а тут, перед лицом смерти, становились жалкими трусами. Лучшие воины – это вчерашние стахановцы, шахтеры, слесари, колхозники, вообще люди честных трудовых профессий. Война – это прежде всего работа, самая тяжелая из всех известных человеку работ, без выходных, без отпусков, по двадцать четыре часа в сутки.
– Товарищи, – сказал Сагайда словно перед аудиторией, – вы прослушали небольшой доклад научного работника, исследователя проблем войны гвардии старшего лейтенанта Брянского. У кого есть вопросы?
– Валяй, валяй, – сухо усмехнулся Брянский.
В эту ночь Черныш долго не мог уснуть. В землянке было жарко, рядом храпел Сагайда, он весь пылал и, фыркая во сне, все время забрасывал на Черныша тяжелую горячую руку, пытаясь обнять его. На противоположных нарах ровно дышал Брянский. Лунный свет стелился через порог землянки, исчезая всякий раз, когда мимо двери проходил часовой. В головах у Брянского сидел телефонист, тихо напевая какие-то нежные мелодии и то и дело вызывая кого-то:
– Заря, Заря, я Гром – проверка.
И снова наступала такая тишина, что, казалось, настороженные шаги часового слышны на весь мир.
Черныш лежал с широко раскрытыми глазами и смотрел на выложенный рельсами потолок, вспоминая мать, которая где-то там, в жарких краях за Каспийским морем, думает, наверное, сейчас о нем, может быть, представляя себе, как он бросается всем телом на амбразуру дота.
– Женя, – говорила она ему в последнюю встречу, – я знаю, каким ты бываешь до самозабвения горячим. Ты слишком романтик. Конечно, я не советую тебе быть плохим воином или прятаться за чужие спины. Я знаю, что ты на это неспособен, и, может, именно за это больше всего люблю тебя. Будь таким, какой ты есть, будь мужественным, уничтожай их, но, Женя… думай иногда о своей матери.
Бедная мама! Сколько она сейчас передумает.
А он лежит в спокойной землянке, и никакой войны нет, есть лунный свет на пороге, гулкие шаги часового и какая-то странная «Заря», которой молодой телефонист время от времени свидетельствует свою готовность.
И все же Черныш чувствовал, что он достиг сегодня чего-то необычайного, что-то очень важное произошло в его жизни. Завтра утром он уже не будет итти по дороге с ясными указками, утоляя жажду студеной водой из зеленых криниц. Отныне перед ним встала каменная стена, и он уперся в нее. Дороги сомкнулись и никуда не поведут до тех пор, пока он сам не пробьет эту стену, чтобы свернутые дороги расправились, как пружины, и устремились вперед с указками для других.
– Вы не спите? – спросил телефонист.
– А?
– Да… говорю, девчата надоели звонят и звонят…
– Чего им надо?
– Гвардии старшего лейтенанта. И все не наши позывные: какая-то Березка, какая-то Фиалка.
– Так разбуди его.
– Нельзя. Старший лейтенант приказал отвечать фиалкам, что его нет.
V
Утром Шовкун, ординарец Брянского, вносит котелок, ложки, расстилает полотенце и режет на нем хлеб.
– Что там? – поднимается взлохмаченный Сагайда, чтоб заглянуть в котелок. – Опять гвардии горох! Здоров будь, давно виделись!.. Шовкун!
– Я вас слушаю.
– Я знаю, как ты меня слушаешь! Водка есть?
– Сегодня не давали.
Сагайда глубоко вздыхает.
– Так вот знай, Шовкун, – говорит он, вздохнув, – твоя Килина взяла к себе в хату мужика. Милиционера!
Сагайда внимательно следит за тем, какое впечатление окажут его слова на ординарца. Всегда после такой жестокой шутки пожилой боец начинает моргать, как ребенок, глаза его обволакиваются мягкой влагой, и весь он тоже как-то обмякает, смущенно улыбаясь.
– Что вы, товарищ гвардии лейтенант… Не может этого быть… У нас и милиции нет поблизости. Она вся в Гайсине.
Сагайда думает.
– Все равно, связалась с бригадиром, – говорит он. – Бригадир привез ей соломы, а она уже тут вся перед ним – и так, и сяк.
– Довольно тебе, – морщась, останавливает его Брянский.
Садятся есть. Шовкун стоит у двери, и кажется, что его совсем нет в землянке. Он обладает удивительной способностью – исчезать на глазах, становиться совсем незаметным и никогда никому не мешать. Но стоит Брянскому хотя бы спросонок позвать его, как Шовкун сразу же тихо откликается: «Я вас слушаю».
Сагайда ест, чавкая. После еды ему хочется закурить. Но он знает, что у всех в батальоне уши пухнут без табаку.
– Ты не куришь? – спрашивает он Черныша.
– Нет.
– И не пьешь?
– Нет.
– И дивчат не целуешь?
Черныш краснеет А Сагайда начинает жаловаться на Румынию. Нищенская, несчастная страна! Хаты без дымоходов, потому что каждый дымоход Антонеску облагает налогом. Табак не сеют, потому что это государственная монополия. Все наши окурки пособирали на дорогах, а говорят – Европа!
Брянский тоже страдает без курева, но стоически переносит свои муки. Шовкун легким движением собрал посуду, перемыл, перетер и, хотя сам он поворачивался медленно, однако работа в его руках делалась как-то сама собой быстро и ладно. Уже он все сделал и снова, переминаясь с ноги на ногу, поглядывал на старшего лейтенанта, которого, видимо, обожал.
– Да, хоть бы раз потянуть, – жалуется, наконец, Брянский.
– Товарищ гвардии старший лейтенант, – обрадовавшись, отозвался Шовкун своим проникновенным голосом. – У меня немножко есть… В конверте прислала…
– Килина? – кричит Сагайда. – Так чего же ты молчишь? Давай скорее!
Закурили.
– Шовкун! – зовет Сагайда, жадно затягиваясь. – Разве это табак? Какая-то мерзость!
– То я немного буркуна подмешал, – оправдывается Шовкун. – Наши хлопцы все буркун курят. Он ароматный. А румыны много его развели на своих полях.
– Тоска, – говорит Сагайда. – Ненавижу эти обороны. Копай и копай без конца. Святое дело наступление. Я только тогда и чувствую, что живу, когда наступаем. Черныш!
– В чем дело?
– Дай мне адрес какой-нибудь учительницы или агрономши.
Черныш удивляется:
– Для чего?
– Напишу ей письмо.
Это у Сагайды мания. Он пишет много, куда попало и кому попало, с одной целью – получить фотографию. Если он достигает своего, то несколько дней ходит, хвастаясь, показывает каждому фотографию девушки, которую никогда не видел и никогда не увидит. Он сам ее расхваливает на все лады, а потом вдруг заявляет мрачнея:
– Но я знаю, – это она, такая-сякая, не свою прислала.
– Почему не свою?
– Потому что сама она конопатая.
– Ты ж ее не видел.
– Все равно – конопатая!!!
Тогда его лучше не трогать. Он сердито спрячет фотографию в свой бумажник и замолчит.
Чернышу все это кажется шутовством.
– Я не понимаю, – говорит он, – как можно писать человеку, которого совсем не знаешь?
– А что мне, по-твоему, делать? – кричит Сагайда. – Скажи, что мне делать? Хорошо, что у тебя есть там какая-то узбечка, какая-то селям-алейкум, которая ждет тебя и, собирая хлопок, распевает «Темную ночь».
– Каждого кто-нибудь ждет.
– Каждого! Меня никакой чорт не ждет!
– А дома?
Лицо Сагайды кривится в злой гримасе, а губы начинают мелко дрожать.
– Мой дом, брат… ветер развеял!
И он рассказывает свою историю, давно уже известную всему полку.
– Ты, наверное, не знаешь, что наша дивизия носит имя моего родного города? Да, да, Красноград – это мой родной город, мне выпало счастье освобождать его собственными руками. Тому уже скоро год, – правда, Брянский?
– Через месяц – как раз год.
– Под вечер завязался бой, – с этого всегда Сагайда начинал свою историю, – а в полночь мы уже вступили в город, немцы за Днепр драпали. Вошли мы – все трещит, горит, валится. Отпросился я в ту ночь у Брянского… Лучше б ты меня не отпускал, Юрий!.. Иду городом, наших бойцов мало, гражданских совсем никого, муторно, а улица вся горит… И узнаю ее, и узнать не могу, и родная она мне, и уже какая-то чужая, страшная. Я никогда не видел такой жуткой багровой ночи!.. Свернул к заводу, стены разрушены, над цехами свисает покареженная арматура, а внизу под ней висят авиабомбы, как черные свиньи. Не успели их немцы взорвать. Летний театр в парке догорает, каждое дерево освещено, каждую ветку видно. А ведь там я когда-то… и сидел, и обнимал… Чорта с два! Прихожу на окраину, на месте нашего дома – груда кирпича и пепла, вот и все мое счастье, брат! Поискал, нашел все-таки в одном погребе знакомых соседей – посгибались, трясутся, узнать меня не могут. Долго убеждал их, что я действительно Володька Сагайда, тот, от которого все заборы трещали. «Как ты возмужал! (то-есть постарел!)». «Как ты изменился!» – «Где мои?» – спрашиваю. Отец, говорят, еще зимой сорок первого подался куда-то на село с тачкой за хлебом и там где-то умер или по дороге снегами занесло. А сестру в Германию увезли. Писала, говорят, из Гамбурга, еще когда была там на бирже. «А где ж, спрашиваю, Лиля?» Была такая соседка, лаборанткой на заводе работала. «Замуж вышла». – «Как вышла?» – «Так… Повенчалась и выехала куда-то…»
Некоторое время все сидели задумавшись. Потом вдруг Сагайда вскинул голову, отбросил чуб назад.
– Ладно! За все расквитаемся. Еще заплачешь ты, неметчина, горькими слезами. Все тут перетопчем!
– Мы не дикие кони, чтобы все топтать, – с неожиданной резкостью вмешался Брянский. – Мы самая передовая армия в мире. Такими нас и ждут.
– Знаю, знаю, ты сразу начинаешь подводить базу, – нервно отмахнулся Сагайда и снова обратился к Чернышу. – Так даешь адрес?
– Но подумай, Сагайда, в такой переписке не может быть ничего настоящего, серьезного, глубокого, – стоял на своем Черныш. – Писать неведомо кому… Нет, тут есть что-то нехорошее… Даже грязное.
– Грязное! – свирепо вскочил Сагайда. – Что значит – грязное? Как ты это понимаешь? У солдата много чего грязного! У него грязные руки, грязные ноги, портянки воняют по́том! Нередко ему приходится делать работу, которая кажется грязной!
– Выдумки, – говорит Брянский.
– Не выдумки! Смотри правде в глаза, Юрий! Да не в этом дело. По-моему, настоящий патриот как раз тот, кто способен в интересах Родины выполнять не только чистенькие, а всякие и так называемые грязные работы! Иначе, кому ж она их поручит? Или вызывать с Марса людей для таких спецзаданий, чтоб, видите ли, совесть ее «чистеньких» патриотов оставалась незапятнанной? Солдат должен все мочь и… все преодолеть! Скажи, Шовкун?
Шовкун, который как раз чистил в углу автомат, видимо, не понял, о чем шла речь.
– Скажи, правду я говорю?
Боец боялся Сагайды и потому, взглянув на Брянского – не сердится ли тот, наконец сказал:
– А как же… слушаюсь.
Однако это не помешало остроумному Шовкуну вечером смеяться над Сагайдой в кругу земляков.
VI
Вечера в роте, если солдаты не уходят рыть траншеи и носить шпалы, проходят в долгих задушевных разговорах.
В эти лунные вечера бойцы вылезают из своих нор и собираются на траве за брустверами ходов сообщения. С тыла к самой огневой подходит степь, и они лежат на траве, как на берегу ароматного моря. Высокая ночь незнакомого юга, терпкий запах близкого поля действуют на бойцов, словно колдовское зелье, забываются дневные споры, утихают страсти, все становятся ближе друг к другу, откровеннее, доверчивей.
– Кто будет эти хлеба жать? – слышен задумчивый голос. – Наверное, и осыплются и сгниют на корню.
– Там не столько хлебов, сколько меж и бурьянов.
– Тут комбайном и работать нельзя.
– Что ж у них родить будет, как не бурьян, если севооборота нет. Я видел – на кукурузе снова кукурузу сажают – так-сяк, и растет мамалыга.
– Не обрабатывают землю, а только мучают.
– А говорили: культура!
– Культура: законы под бубен объявляют. Ходит колотушник по селу, бьет в бубен и выкрикивает указы. А бабы перегнутся через плетень и слушают.
– Вывесил бы на стене и пусть читают…
– Начитают! У них в селах все неграмотные.
– А вот по своим Бибулештам не бьют.
– Значит, у них там командир батареи из Бибулешт и он жалеет свое село.
– Выдумывай. То они боятся нас дразнить.
– Смотри, Иван, – говорит один, лежа на животе и поглаживая огрубевшей ладонью травинку, освещенную месяцем. – Смотри: и тут растет пырей! Совсем такой, как у вас.
– Земля везде под нами одна.
– И солнце над нами одно, а не два.
– Ходил я сегодня за обедом через траншеи первого батальона. Ой-леле! Там целый подземный город. Если б не указки, заблудился б, как в лесу. Одна стрелка в ту роту, другая в эту. Эта – на БО 33
Боевое охранение.
[Закрыть], та – в ленкомнату.
– Хорошо, что есть указки.
– Что оно значит, наше «Л»?
– Может быть, Ленин?
– Недавно румынешты на наше БО наступали. Но там молодцы, не растерялись: пустили в траншеи и перебили потом лопатками.
– Бывает, чего ж!
– Ходят слухи, что скоро будем наступать.
– Когда я ходил вчера со старшиной на склад, все хорошо видел: сколько там пушек за горой – не сосчитать! А ребята все такие крепкие и, видно бывалые. Уже, говорят, все дзоты ихние на карте обозначены. И каждый имеет свой номер и даже кличку.
– И кличку? Это уж врут.
– …И уже пристрелян каждый дот. Каждая батарея знает, по какому ей целиться. Та по этому, другая по тому. Как объявят артподготовку, будут сажать ему в лоб, аж пока он не треснет!
– Снаряды их не берут. Сюда Малиновский пустит тысячу самолетов. На каждый дот – самолет.
– Говорят, что эти доты тянутся от самых Карпат аж до Черного моря.
– Это им немецкие инженеры настроили.
– Подлюги! У меня хату пустили по ветру.
– А я от Германии спрятал дочку в чулане и заложил его кирпичом, – так в управе меня до того стегали, что на мне шкура полопалась.
– Сознался?
– Дудки.
– А моего и совсем не слышно. Был где-то в Руре… Наверное, разбомбили союзники. Да, развезли наших детей по всему свету.
– Руки я, конечно, не хотел бы лишиться, потому что очень плохо – только две зимы в школу ходил, одной головой трудно будет жить. А без ноги – ничего еще…
– А спать как?
– Жена снимала б деревяшку.
При этом кто-то бросает соленую остроту, всем становится весело, и бойцы смеются долго, вволю и не спеша, словно едят. Возле штаба батальона заиграл аккордеон, запел своим красивым голосом общий любимец Леня Войков, комсорг батальона:
Как усталый боец, дремлет война…
Из командирской землянки минроты вышли офицеры и, о чем-то живо беседуя, направились на музыку.
– Файни 44
Красивые, ладные.
[Закрыть]хлопцы, – замечает один из бойцов, глядя вслед офицерам.
– Слишком молоды только.
– Молодые да ранние. Знаешь, сколько уже Брянский в этом полку? С самого основания. Шесть раз ранен.
– Оттого он и белый такой: видно, кровью изошел на операциях.
– А ты думаешь!
– А Сагайду не поймешь: когда – добрый, а когда – как зверь. Особенно не люблю, когда он меня донимает за то, что наркомовской нормы не дают… И напоминает мне про Килину.
– Зато в бою с ними будет надежно. Обстрелянные, не подведут.
– А этот новый, чернявый наш – не татарин? Разговаривал по какому-то с Магомедовым.
– Глаза круглые, как у голубя.
– Такой вежливый и бойцов называет на вы.
– Когда он спросил на политинформации, кто скурил газету, я хотел соврать, что не видел, да не смог. Как-то он тебе в самое нутро смотрит.
– А моя пишет: хлеба стоят, как солнце. Войдешь – и с головою скроешься… Никогда, говорит, Грицю, я не забуду дней нашей счастливой жизни, года наши молодые. Как выйду, говорит, под вечер за ворота с сыном на руках, стану, а теплый ветер дует с юга, так и кажется мне, что то ветер из самой Романии, от тебя, милый!..
VII
Ежедневно рота занималась боевой и политической подготовкой по плану, составленному Брянским, который с упорной пунктуальностью не допускал ни малейших отклонений – так, словно рота стояла в мирных лагерях, а не на передовых позициях под вражеской высотой среди этой знойной южной степи. Политзанятия с бойцами Брянский проводил всегда сам.
– Я поведу роту в бой, – говорил он, – и я больше всех заинтересован в том, чтобы ока была воспитана, как следует, собрана, чтоб не подвела ни себя, ни меня. От того, как я ее воспитаю, зависит не только то, как она выполнит свой боевой долг. В конце концов от этого зависит и моя собственная жизнь. Я должен воспитать роту так, чтобы в любых обстоятельствах мог целиком надеяться на нее и верить ей, как самому себе.
Сегодня в роте бурный день. Парторг батальона принес экстренный выпуск газеты – листовку о подвиге Самойла Полищука, который в бою под Яссами уничтожил собственноручно шесть вражеских танков. По телеграфу из Москвы был получен указ правительства о присвоении Полищуку звания Героя Советского Союза. Слава о рядовом бойце стрелковой роты, никому до сих пор неизвестном, за несколько дней облетела весь 2-й Украинский фронт.
В подразделении Брянского на это событие откликнулись особенно живо, потому что Полищук был земляком многих бойцов роты. Это был не какой-то неведомый, сказочный богатырь, а близкий и понятный им человек, обыкновенный винницкий колхозник-тракторист, который пришел на фронт с последним пополнением, как и многие бойцы роты Брянского. Еще недавно Полищуку, как и им, жена, наверное, приносила в запасный полк самогон и пироги в деревенской торбе.
Командир третьего расчета Денис Блаженко, высокий молчальник, с нахмуренными черными бровями, заявил неожиданно, что знает Полищука лично, – еще задолго до войны учился вместе с ним на курсах трактористов в Ямполе.
– Какой он из себя? Силач? Борец? Сорви-голова?
– Обыкновенный человек, – отвечал Блаженко, хмурясь, – такой, как и я, хотя бы. Смирный был и не забияка.
– Дело же не в том, силач он там или нет, – терпеливо разъяснял Брянский смысл подвига. – Главное, что он но растерялся в решающую минуту. Времена танкобоязни давно миновали. Танки идут, а Полищук ждет. Танки его не видят, а он их видит. Они сверху, а он в траншее. Бей и жги!
И уже представлялись бойцам обожженные солнцем солончаковые степи под Яссами, траншеи полного профиля, и вражеские танки с черно-желтыми крестами лезут на них, как слепые чудовища, дыша горячим смрадом. А винницкий тракторист стоит по плечи в сухой земле с бутылкой КС в руке и ждет, ждет… Ждет, потому что не хочет, чтобы эти слепые уроды прошли через него и снова с грохотом поползли на советскую землю. Бей и жги!
– Это каждый из вас смог бы, – говорит Брянский. – Разве нет?
– Я смог бы, – сердито бурчит Блаженко, мигая своими ястребиными глазами.
До самого вечера в окопах не смолкают разговоры бойцов о подвигах земляка. И горящие взгляды останавливаются на вражеской молчаливой высоте, переносятся дальше влево, где до самого моря расстилаются залитые солнцем просторы чужой страны, закованной в железобетон.
Брянский видел, что сегодня бойцы с большим, чем когда бы то ни было, нетерпением ждали боя. Его радовал этот боевой дух, как возвышенная музыка.
– Скоро, скоро загремит гром и ударят молнии от края до края на этом чужом небе, – говорит Брянский, прохаживаясь по огневой и размахивая листовкой. – Скоро, скоро, товарищи…
– А я… смогу, – неожиданно повторяет Денис Блаженко, глядя на высоту, как охотник на тигра.