Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)
XXIII
Половина шестого.
Солнце только что взошло, стремительно поднимаясь из-за леса. Черныш с офицерами-минометчиками стоял на холме перед огневой и, поглядывая то и дело вперед, делал в блокноте какие-то заметки. Сейчас он напоминал прилежного студента, записывающего в лаборатории сложные и важные процессы.
Невдалеке торчал Хома, сквозь трофейный бинокль разглядывая вражеские позиции. Пожалуй, впервые за всю войну подолянин стоял вот так, не маскируясь, и никто уже не кричал на него за это: до начала артподготовки оставались считаные минуты. Правду говоря, самому Хоме было как-то непривычно стоять открыто, не маскируясь. Как будто он вышел перед людьми совсем голый, в чем мать родила. У него деревянели ноги, настойчиво хотелось присесть. Но офицеры стояли, спокойно выпрямившись, и Хома, чорт его дери, тоже мог так постоять. Противник не стрелял – наверно, экономил снаряды.
В бинокль Хома отчетливо видел вражеский передний край, проволочные заграждения, которые в несколько рядов тянулись вдоль берега, словно за ним сразу начинался огромный концентрационный лагерь. Вдоль высот – причудливые зигзаги траншей, вкопанные в землю самоходки, едва заметные доты и блиндажи, обложенные дерном. Возле одной землянки сушилось солдатское рванье, небрежно брошенное на траву.
«Мы вот вам высушим», – подумал Хома, опуская бинокль на грудь.
Довольным взглядом он окинул позиции своих войск.
Теперь война уже не казалась ему, как под румынскими дотами, непонятным ужасом, в котором трудно разобраться. Боевые порядки войск со всеми приводными ремнями к ним, со всеми шестернями и винтиками сейчас воспринимались Хомой как одно неразрывное целое, устроенное чертовски мудро, и он уже сам, как механик, мог охватить – и на глаз и на слух – всю эту хорошо налаженную, тяжелую и грозную машинерию.
Притаившись в складках местности, густо зеленеют окрашенными стволами батареи. На опушках застыли тяжелые танки, в овраге выстроились понтоны. По другую сторону шоссе, среди австрийских кулацких бункеров, где расположился штаб полка, стоят наготове лошади связных, и ждет громкоговорительная станция, как микрофон у гигантской трибуны. Она готова к тому, чтобы в любую минуту передать войскам историческое сообщение о капитуляции фашизма. Хома чувствует себя так, словно и сам он стоит сейчас на высокой трибуне. Ему кажется, что и это предполье, запруженное вооруженными войсками, залитое утренним солнцем, сейчас поднято над землей, как гигантская трибуна с лесами и оврагами, с огневыми позициями и стрелковыми ячейками. Поднято и хорошо видно всем державам!
Настороженная грозная тишина царит вокруг. Залегла на извилистых берегах пехота, спокойная, уверенная в себе, готовая ко всему. В балках и оврагах стоят артиллеристы и минометчики. Они прошли с боями полмира и сейчас стали на последнем рубеже. Тишина. Слышно даже, как звенят жаворонки, повиснув высокими колокольцами над нейтральной зоной.
Слушай, Хома! Смотри, Хома! Не часто такое случается в жизни. Каждое слово команды, каждая отсчитанная часами секунда навсегда врезается в твою память. Ты уже никогда не сможешь забыть этих всадников, галопом скачущих от штаба во все концы, группу танкистов на опушке, окруживших своего комбата, который указывает им боевые маршруты. Все запоминай, Хома, потому что это уже история! Не та история, которая дремлет где-то на страницах книг, а та, что проходит через твои собственные руки! Ты ведь слышишь, как она близко, как она дышит рядом, ты можешь заглянуть ей прямо в глаза. Когда-то ты только от людей слыхал о знаменитом колесе истории, а сейчас можешь собственноручно пощупать его, как щупал накануне каток уральского танка!
Величие нарастающих событий и сознание того, что эти невероятные события в какой-то мере зависят непосредственно от него, переполняли Хому неизведанной доселе гордостью. Удивительное ощущение – он, простой подолянин, взошел на трибуну, такую высокую, на какую до него никто еще не поднимался, – это ощущение не покидало его все утро. Если б он мог, воскресил бы всю родню, до самого далекого колена! Пусть бы его деды и бабки глянули на Хомку, который родился в темной хате, а вырос на печке! Разве смогли бы они узнать в нем оборванного подпаска, который ковылял за чужим скотом на чужих лугах. Э, да разве они способны это понять? Сейчас он стоит у всех на виду, проходит в параде перед всеми народами. В разных землях знают его и стар и мал. Издали узнают по гвардейской походке, по знаменитой пилотке с бессмертной звездой.
Тишина в войсках.
Жаворонки над войсками.
И вот, наконец, 6. 00.
С окраины села, из-за спины Хаецкого, упиваясь собственной музыкой, заиграли длинную очередь гвардейские минометы. Рванулись наискось в небо огненные, ракетные снаряды. Бодрый, сильный гром прокатился от края до края. Не успел он исчезнуть за ясным небосклоном, как заговорило все широченное предполье, вспыхнув до самых дальних флангов огненными языками выстрелов. Высота над головой вибрировала, звенела невидимыми струнами. Тонны раскаленного металла, вырвавшись из сотен жерл, стремительно прошумели на запад.
Минометы, вверенные Чернышу, присоединились к общему грохоту. И он сам, как наэлектризованный, включился в эту единую силу, которая бушевала вокруг. С этой минуты он не думал ни о себе, ни о Ясногорской. Искал глазами плывущую в дыму цель, не замечая, кроме нее, ничего и никого. И бойцы, и офицеры, стоявшие внизу на своих местах, тоже не замечая его, на лету подхватывали брошенные сверху, с холма, команды, как бы существуя в эти минуты только для этих команд.
– Огонь!
– Огонь!
– Огонь!
Хома, обливаясь по́том, таскал с подносчиками тяжелые ящики к раскаленным минометам. Походя громко стыдил Ягодку, который до сих пор прикрывал ухо, опуская мину в ствол. Ягодка сегодня впервые стоял заряжающим.
«Катюши» беспрерывно играли и слева, и справа, десятки батарей били одновременно. Грохотал бог войны, заглушая все вокруг. Хлопающие удары минометов, гулкие выстрелы мелкокалиберных терялись в тяжелых вздохах орудий крупных калибров. Голоса батарей вскоре слились в сплошной железный гул.
Через несколько минут над полками прошла на запад авиация. Казалось, что самолеты идут беззвучно, немыми силуэтами, выключив моторы. Гул эскадрилий заглушался гулом наземной артиллерии. Лишь громовые взрывы фугасок по ту сторону реки свидетельствовали о том, что и на самолетах в унисон с сердцами наземных войск бьются напряженные сердца летчиков.
Пехота, до сих пор скрытно лежавшая на берегу, поднялась во весь рост, окутанная тучами дыма. По остаткам взорванного моста, по шатким фермам, торчавшим из воды – на ту сторону, на ту сторону! Разведчики Казакова кинулись вплавь.
Огненная буря начала откатываться, переносясь в немецкие тылы. Черныша вызвали на провод. Говорил начальник артиллерии. Оказывается, он все время из боевых порядков следил за результатами скоростной стрельбы по методу Черныша, сегодня впервые примененной массово. Сделав несколько замечаний специального характера, начарт поздравил Черныша с успехом его боевого эксперимента.
Тем временем на опушках взревели танки и, разметав зелень маскировки, ринулись со всех сторон к реке. Покачиваясь, поплыли через поле понтоны. Артиллерия постепенно стихала, огни взрывов все реже возникали в сплошном море дыма, затянувшего вражеские позиции. Стала слышна истерическая стрельба оживающих вражеских пулеметов и автоматических пушек, бессистемно разбросанных на высотах.
– Весело сыграно! – кричал Чернышу раскрасневшийся Сагайда. – Роскошно!
В самом деле, из всех артподготовок сегодняшняя, организованная с таким блеском, была, пожалуй, самой радостной и поистине праздничной.
«Прекрасный, может быть, заключительный аккорд наших великих боев», – подумал Черныш и, откинув упавший на лоб потный чуб, подал команду вьючиться.
Танки, в разных местах достигнув берега, один за другим входили в воду все глубже и глубже. Сотни глаз страстно следили за этим героическим переходом танков по дну чужой реки.
– Если остановится хоть на секунду, моторы зальет водой, – с тревогой в голосе объяснял товарищам Хома.
Но ни один не остановился! Поднимая вокруг себя сиянье вздыбленных волн, машины уже уверенно выбирались на противоположный берег.
XXIV
Войска уходили вперед. Вскоре все опустело: окопы, леса, многочисленные стоянки батарей…
Хаецкий, сидя в седле, давал последние указания бессарабцу Ионе, которого оставлял на огневой в роли своеобразного «ликвидкома».
– Смотри мне, не забудь выправить у них бумажку, – поучал Хома ездового. – А как все закончишь, тогда догоняй нас по указкам.
Речь шла о порожней таре, которая горой лежала на огневой; ее надо было сдать в боепитание, получив соответствующую «бумажку», то-есть расписку. В такой бурный, почти праздничный день, когда наступающие войска уже неудержимо шли вперед, Ионе совсем не хотелось расставаться с товарищами, связываться с этими пустыми ящиками. Подумаешь, сокровища! Кто о них спросит? Кому они нужны в такой суматохе? Не такое война списывала, спишет и это…
Иона не скрывал от старшины своего презрения к этой таре.
– Махнуть бы на нее рукой – только и делов!
Однако Хома неколебимо стоял на своем. Как это – махнуть рукой? Что значит – война спишет? Против такой бесхозяйственности протестовало все его существо. Конечно, в такую пору людям не до пустых ящиков. Может быть, и в самом деле никто не обратит внимания на то, что он оставил свою тару где-то в поле без присмотра. А потом и вовсе забудется, перемелется… Где пьют, мол, там и льют!
Но Хома не хотел проливать ни капли.
– Плохой тот старшина, Иона, который хоть гвоздь разбазарит в этих чужих землях. Дома нам все пригодится. Я брошу, и пятый, и десятый – вот тебе и эшелон! Тысяча вагонов наберется! Прикинь, сколько сюда лесу пошло да сколько столяров работало, чтобы все это нам приготовить. Прикинь, наконец, сколько «огурцов» завод опять упакует в эту тару!
– Довольно уже паковать, – благодушно возразил бессарабец, – война вот-вот уже кончается.
– О, человек! – воскликнул Хома, укоризненно качая головой. – А Япония? Ты про нее забыл?
Иона молча принялся швырять на повозку ящики, срывая на них свою злость. Автомат болтался у него на шее.
– Скинь автомат, на время работы разрешаю, – смилостивился подолянин, поудобнее усаживаясь в седле. Иона не принял милости.
– Пусть тот скидает, кому он тяжелый.
– А тебе нет?
– Мне родное оружие никогда не тяжелое.
– Ов-ва! Ну, вижу, из тебя человек выйдет!
Свистнув нагайкой, Хома помчался догонять своих.
Разыскал их уже за рекой, среди множества разных подразделений, которые, перебравшись по только что настеленному мосту, на некоторое время смешались и слились в одну огромную, возбужденную, шумливую армаду. Развернувшись по всему подгорью, войска сплошными массами двигались на высоты. Оставленный противником укрепленный район скалился разорванным бетоном, зиял мертвыми дырами амбразур. Стальные колпаки дотов рассыпались вконец, потрескавшись под ударами, как хрупкие колокола. Разрушенные траншеи, распотрошенные блиндажи, свежие воронки – все здесь еще дышало горячей яростью недавней канонады.
Хоме припомнились первые бои под румынскими дотами и то пышное голубое утро, когда они после большой грозы взбирались за Брянским на отвоеванную высоту. Тогда мир тоже ширился, на глазах становился просторней. И такая же просторная тишина господствовала вокруг, и такие же сложные вражеские укрепления лежали у ног. Но в то время доты оставались почти целыми, после приходилось выкорчевывать их из земли взрывчаткой. А теперь они с первого удара трескались, разваливались… «Да, не шутка это, – думал Хаецкий, оглядывая огромные развалины. – То, чего в Пашканях еще ни один снаряд не брал, сейчас потрескалось, как тот кавун. Сталь не та или бетон другой? Нет, не в этом дело… Крепнет гвардейская техника, а гвардейцы – и того больше! Вот причина всему… Сейчас глянешь: пушку ту от земли не видно, а она «тигра» бьет…»
Хома с любовью смотрел на подразделения, поднимавшиеся по косогору. Пушки, транспорты, кухни путались между пехотой. Как всегда бывает при наступлении, количество всадников быстро возрастало. Комбаты, адъютанты, старшины сели на лошадей. Даже гвардии майор Воронцов, которого привыкли всегда видеть пешим, сейчас был на коне. «Значит, дорога предстоит далекая», подумал Хаецкий, взглянув на майора. Это был верный сигнал! Весь полк знал, что замполит садится на коня только в далеких горячих маршах.
Черныш вел роту все выше и выше по изрытому воронками склону среди густого переплетения разбитых траншей. Он знал, что скоро встретит Ясногорскую и что на марше они будут вместе – может быть, день, может быть, два, может быть, и три, – ему хотелось, чтобы этот марш никогда не кончился… Ноги ступают легко, тело налито силой, веселый шум стоит вокруг. Глаза бойцов еще горят вдохновением боя, чувство окрыленности охватывает войска. Все выше и выше…
На бетонном укреплении, из которого в разные стороны торчат рваные железные прутья, стоит группа девушек санроты. Среди них Ясногорская.
– Вот твои «самоварники» идут, – весело толкнула Шуру одна из девушек, которую в свое время Хаецкий прозвал вертихвосткой. На сапожках у нее и сейчас поблескивали шпоры, большие и нелепые. – Смотри, как Чернышок впился в тебя глазами. Смотри, он краснеет. О, умереть можно!..
Черныш, приблизившись, подал Ясногорской руку, и она легко спрыгнула на землю.
– А я вас тут уже с полчаса поджидаю, – откровенно говорила Шура, шагая рядом с Евгением. – Сколько здесь сегодня народа проходит! Как будто война сейчас только начинается!
– Ты знаешь, меня тоже это поразило. Подумать – столько жертв, столько потерь, а приближаемся к финишу более сильными, чем стартовали. По крайней мере, я не помню, чтобы в нашем «хозяйстве» было когда-нибудь больше активных штыков, чем сейчас… Как это получается? Мудро, очень мудро…
Вражеские трупы, скрюченные, изорванные, валялись по всему склону. Ясногорская брезгливо обходила их.
– Обрати внимание, Шура, – спокойно говорил Черныш, – почти все лежат головой на запад, а ногами на восток.
– Удирали, – определил Сагайда. – Не удрали!
– Интересно, кто они? – задумалась Шура. – Может быть, среди них как раз те, что начинали войну, те, что под гром своих барабанов выходили в сорок первом через Бранденбургские ворота на восток? Как они тогда шли! С жадными взглядами, с засученными по локоть рукавами. Как мясники. Теперь они утихомирились, теперь им уже ничего не надо. Отныне человечество, наверное, никогда не будет знать войн, – закончила Ясногорская радостно.
– Вот этот тип, безусловно, считал себя созданным для господства над народами, – говорил Сагайда, проходя мимо убитого немца в изорванном офицерском мундире. – Я думаю, сидя где-нибудь в мягком кресле с сигарой в зубах, легко представить себя господином мира. Долго ли? Взять и бросить в мясорубку миллион или десять миллионов простого народа… Пусть гниют в окопах, пусть валяются в госпиталях, а ему что? Ему тепло, ему спокойно, ему подай на тарелке весь мир! Где гарантии, что со временем не вынырнет откуда-нибудь новое чудовище, какой-нибудь новый Гитлер?
– Не выйдет, – категорически возразил Черныш. – Народы поумнели. Теперь они не позволят обманывать себя. Да и кто отважится после такой науки претендовать на мировое господство? Какой маньяк пойдет на это? Мир, по-моему, наступит теперь на долгие столетия, а то и на тысячелетия.
– Ого, как ты размахнулся, – удивленно заметил Сагайда.
– Ты не согласен?
– Я лично не против… Но, друже, всем свой ум не вставишь…
– Можно подумать, – засмеялась Шура, – что вы собираетесь жить по меньшей мере тысячелетие!
– А ты меньше?. – горячо взглянул на нее Черныш.
– Нет, нет… Наоборот, еще больше… Мне кажется, что я никогда не умру…
Разговаривая, они шли все время в гору. Солнце уже пригревало их спины, мягко ложилось на плечи, и они, взбираясь все выше, поднимали и его на своих плечах, как приятную легкую ношу.
Взошли на гребень высоты, и мир выступил из своих прежних берегов, разлился широким ясным океаном. Черныш вспомнил другие высоты – первую румынскую, где остался Гай, и другую, трансильванскую, высокую, как грандиозный обелиск… Как бы он хотел, чтобы все, кого он оставил на пути, были здесь! Не нужно ему ни чинов, ни орденов, ни славы, ни любви, – лишь бы только встали те, далекие и прекрасные… Разве не им принадлежит все, что сейчас сбывается? Разве не для них легли вдали сероватыми коврами широкие асфальты? Пусть бы шли они рядом! Пусть были бы здесь… Звал всех, но никто не приходил. Сколько прошло с тех пор… О, как это далеко, как давно это было…
На высоте посреди окопов остановилась машина командира дивизии. Стоя, генерал что-то энергично говорил командирам полков, которые слушали его, вытянувшись в седлах. Самиев был среди них самый маленький, зато лошадь у него была выше, чем у других.
Генерал, видимо, был чем-то не вполне доволен. Его как будто не касалась та общая радость, то повышенное, почти хмельное настроение, которое господствовало сейчас в войсках. Он, комдив, будто и не замечал того, что противник только что сбит со своих позиций, что танки, обогнав пехоту, уже рейдуют за десятки километров впереди, что, наконец, победа близка. В такое время и генералу полагалось бы повеселиться вместе со всеми, пошутить так, как он умел: невзирая на ранг. Но сейчас, видимо, было еще не время… Генерал стоял в машине возбужденный, побагровевший и почти с раздражением отдавал приказы командирам полков. Кое-кто, настроившись до этого на довольно благодушный лад, при взгляде на генерала, понимал, что впереди предстоят и бои, и трудности, и опасности.
Противник, удирая, бросил немало своей техники и боеприпасов. По всей высоте торчал из земли перемятый, искалеченный металл, деформированное тяжелое оружие.
– Будет трофейщикам работы, – переговаривались бойцы, – насобирают.
– Смотрите, зенитка! – кричал Маковей товарищам, надеясь таким нехитрым способом привлечь внимание Ясногорской. Шура, шагая между Чернышом и Сагайдой, оглянулась, на миг, увидела Маковея и приветливо кивнула ему. Но сразу же опять оживленно заговорила с офицерами.
– Цела-целехонька! – не унимался Маковей, похлопывая ладонью теплую, нагретую солнцем пушку. – Еще и заряжена! Однако Ясногорская на этот раз даже не слыхала его.
Пушка стояла в круглой яме-ячейке, уставив свой длинный хобот в голубую высоту весеннего неба. Телефонист еще что-то кричал, но Ясногорская не оглядывалась.
Тогда парень, недолго думая, припал к механизму пушки…
Прозвучал выстрел. Одинокий и потому удивительно резкий среди этой огромной тишины. Пролетел далеко над полями, и эхо еще долго перекатывалось в берегах, в лесах и оврагах. Тысячи людей на мгновенье застыли, удивленно прислушиваясь. Казалось, что это прозвучал последний выстрел на земле. В высокой синеве распускался белый цветок взрыва. Наверное, этот цветок виден был и с дальних чешских селений, едва проступавших на западе из сплошных садов.
– Что ты делаешь? – спохватившись, накинулись на Маковея командиры.
– Я хотел выстрелить вон туда, – смеясь, показывал озорник рукой в небо.
– Куда?
– В синеву… В стратосферу!
В конце концов парень и сам не знал, для чего он выстрелил. Может быть, для нее, для Шуры Ясногорской?
А, может, он салютовал миру, который, приближаясь издалека, уже чуть слышно трубил навстречу людям, которые добывали его.
XXV
Полки, стянувшись в колонны, летели вперед. Рассекая горячие, разомлевшие от зноя поля, навстречу бежал асфальт, сплошь политый свежей водой. Празднично одетые чехи и чешки неутомимо поливали его с утра до вечера, чтобы не пылила дорога, чтобы не падала пыль на освободителей.
Чистые, красивые села и городки, утопающие в молодой зелени, подняли над домами красные советские и трехцветные национальные флаги, которые трепетали, словно вымпелы множества кораблей в огромной гавани. Весь мир стал сразу необычайно ярким и пестрым. Сквозь вдохновенный людской гул безостановочно проходили войска.
– Наздар! – единой грудью восклицала освобожденная Чехия. – Наздар! Наздар! Наздар!
– Ать жие Сталин!
– Ать жие Руда Армада!
Триумфальные арки возникали на пути полков, словно вырастали из плодоносной чешской земли.
Хома Хаецкий пролетал под этими радужными арками одним из первых. Грива его коня уже третий день расцвечена пахучей сиренью, автомат обвит цветами и лентами. Украшали его белые худенькие руки освобожденных сестер, лица которых подолянин даже не успевал запомнить.
Наступал всемирный праздник, которому, казалось, не будет конца. У каждого двора на чисто вымытых скамейках стояли ведра с холодной водой и хмельной брагой, а возле дворов побогаче – бидоны с молоком и бочки с пивом. Радостный, энергичный народ без устали угощал желанных гостей. Среди машин и лошадей храбро сновали ребятишки с полными ведрами, наперебой протягивая каждому кружку, наполненную от души – до самых краев!.. И какое счастье светилось в ясных детских глазах, когда боец, наклонившись с седла, брал кружку и, улыбаясь, пил добрыми солдатскими глотками.
– Я обпиваюсь в эти дни, – хвалился Хома перед товарищами. – Не могу никому отказать, у каждого пью.
Всякий раз, угощаясь, он успевал перекинуться с чехами хоть несколькими словами. Прежде всего интересовался, давно ли прошли здесь немцы.
– Час назад… Полчаса назад… – отвечали чехи, мрачнея при одном лишь напоминании об оккупантах.
– Чудно́! Чудно́ мне, братцы! Когда вы успели столько флагов наготовить, да еще и вывесить?!
– О, пан-товарищ! Прапоры у нас готовы еще с сорокового года, – дружно признавались чехи. – Шесть лет мы ждали этого благословенного дня. Мы знали, что вы нас не забыли, что вы придете и Ческословенска будет!
– Уже есть! – вытирая усы, говорил Хаецкий с таким видом, будто передавал тут же эту Ческословенску в руки своим собеседникам. – Держите крепко, бо дорого стоит!
Чехи отвечали хором, словно присягали:
– Пан-товарищ, будем, как вы!
Полк Самиева в этом наступлении делал по полсотни и больше километров в сутки, однако ни один боец не отстал. Все подразделения были на колесах. Автоматчики мчались вперед на велосипедах и мотоциклах, припадая на крутых виражах почти к самой земле. В повозках тесно сидели усыпанные цветами пехотинцы, выставив во все стороны примкнутые штыки, и от этого повозки были похожи на больших катящихся ежей. В голове колонны неслись конница и полковая артиллерия, готовые по первой команде вступить в бой.
Несколько раз в сутки вспыхивали короткие, молниеносные стычки с вражескими заслонами, после чего дорога снова становилась свободной, и полк опять сжимал крылья своих боевых батальонов, словно птица в стремительном полете. Главные механизированные силы немцев бежали на Прагу, остальные, не поспевая за ними, сворачивали с основных магистралей, рассыпались по лугам-берегам, зарывались в стога сена, волками бродили в лесах, собираясь в бандитские шайки. Там за ними охотились неутомимые чешские партизаны. Трудно было палачам избежать суда в эти дни, когда, как судьи над ними, поднялись целые народы!
Как-то в полдень полк приближался к большому чешскому городу, выросшему на горизонте лесом заводских труб. После веселых белых поселков, которые то и дело кокетливо вытягивались вдоль шоссе, панорама индустриального города, за долгие годы насквозь прокопченного и усыпанного заводской сажей, показалась Хоме необычной для этого края. «Такая маленькая страна, и такие крепкие заводы! – с восторгом думал Хома, проникаясь еще бо́льшим уважением к чехам. – Жилистый народ, такой, как и мы!»
Немцев в городе уже не было, но следы их еще не выветрились: темные городские окраины мрачно полыхали огромными пожарами. Горели длинные заводские корпуса, пылало круглое железнодорожное депо с проломленным черепом крыши. Некоторые строения уже совсем сравнялись с землей, превращенные силой взрыва в сплошные развалины. Стены уцелевших построек снизу доверху были изрезаны причудливыми зигзагами трещин. Отряды черных, мокрых рабочих, вооруженных брандспойтами, пытались тушить пожары, но их усилия не давали почти никаких результатов. Все вокруг дышало удушливым жаром.
«Когда они успели учинить такой погром?» – гневно думал Хаецкий о немцах, подъезжая к бетонированному заводскому забору, покосившемуся от удара воздушной волны. Близкое пожарище пахнуло ему в лицо, словно южный суховей.
Едва Хома остановил коня, как его окружили измазанные, возбужденные рабочие. От них Хома узнал, что заводы были разбомблены всего лишь час назад, и сделали это не немцы, а «летающие крепости». Это от их бомб зияют между цехами воронки, на дне которых выступила подпочвенная вода, – ею пользовались сейчас рабочие, из брандспойтов заливавшие пламя.
В первый момент Хома был искренне восхищен такой работой авиации союзников. «Молодцы, вот так давно бы надо!..» Но рабочие вскоре погасили его восторги. Оказалось, американцы налетели на заводы, когда немцев здесь уже не было.
– Выходит, промахнулись, – с сожалением сказал Хома. – Не рассчитали.
Рабочие держались другого мнения. Видимо, этот налет их не только не восхищал, но даже вызывал возмущение, хотя они и старались сдерживать его, как могли. Хома уловил в их голосах горькие нотки. В чем дело? Можно допустить, что летчики ошиблись, войдя в азарт. Но почему рабочие так беспокоятся об этих предприятиях? Разве мало жил вытянули из них капиталисты, разве мало за свою жизнь эти рабочие наглотались сажи ради чужих прибылей?! Пусть горит!
В беседе, однако, выяснилось, что дело не так просто, как, на первый взгляд, казалось Хоме. Далеко не так, товарищ! Терпеливее других втолковывал это Хоме простоволосый, коренастый юноша в промокшей от пота майке. Его грязная, огрубевшая в работе рука спокойно лежала на седле Хомы. Тугие жилы вздулись на ней, синея, как реки на карте. «Тоже двужильный», – сразу окрестил чеха подолянин, считавший себя двужильным.
Юноша, как и многие чехи, довольно свободно говорил по-русски…
– Правду сказал советский товарищ – эти заводы из нас жилы вытягивали. Было так, вытягивали. Но не все вытянули, для себя кое-что осталось. – Юноша весело взглянул на Хому. – И сажи наглотались вволю. Да, это правда. Но отныне говорим: довольно! Хозяева фирмы, господа акционеры, удрали доживать свой век где-нибудь в швейцарских виллах. Все это мает стать людовым, народным. Все будет конфисковано. Вся Ческословенска отныне есть хозяин тотем заводам.
Не зря рабочие тушили пожары. И не зря чехи в претензии к панам-американцам за их запоздалые бомбы.
– Они и на фронте выше всего ставят свой бизнес, – мрачно сказал кто-то в толпе рабочих.
Хома не понял слова «бизнес», однако не стал расспрашивать у чехов, что это за зверь. Лучше он после спросит об этом у своего замполита. Сейчас, выслушивая сдержанные жалобы рабочих, Хома чувствовал себя довольно неловко. Впервые ему, дерзкому, острому на язык подолянину, нехватало слов для ответа. Он, как солдат, хотел бы взять на себя всю ответственность за действия союзников, но в данном случае он этого сделать не мог. Но и хулить американцев ему не позволяло собственное достоинство, достоинство честного союзника. И тут, возле разгромленных пылающих заводов Хома впервые серьезно насторожился, пытаясь постичь не совсем понятные ему действия «летающих крепостей».
«Как же быть с вами? – колебался он, с коня оглядывая рабочих. – Что вам сказать на это?»
– Мы разберемся, – пообещал он, наконец, имея в виду прежде всего себя и Воронцова, и сердито дал шпоры коню.
Хома догнал майора Воронцова уже за городом, когда полк, прогремев сквозь тысячеголосый гомон центральных площадей, просверкав серпами-подковами сквозь бурю музыки и цветов, вышел на асфальтовую загородную дорогу. Леса и холмы, как живые, расступались перед полком, а дорога, залитая солнцем, сама стелилась-разворачивалась вдаль.
Майор ехал по обочине и читал на ходу письмо. Сгорбившись в седле, углубившись в чтение, он в этот момент мало чем напоминал строгого командира. Он водил прищуренными глазами по строчкам, время от времени хмурясь или улыбаясь.
Это была непривычная для него улыбка, нежно-интимная, почти ласковая, «без агитации», как определил ее Хома. Майору, видимо, нелегко было разбирать мелкий почерк, и Хома с сочувствием подумал, что будь это где-нибудь дома, за столом, Воронцов, наверное, вооружился бы надежными очками.
– Как там поживает ваша жена, товарищ гвардии майор? – спросил Хома, вежливо откозыряв. – Бригадир не обижает? Дает соломы для хаты?
– У нас там соломы нет, товарищ Хаецкий, – улыбнулся Воронцов, аккуратно складывая письмо. – У нас тайга кругом, на сотни километров… Да и письмо не от жены, кстати. Сын пишет.
– А-а, сын… Тот, что в армии?
– Тот… Коля. Самый старший мой.
– На каком он сейчас?
– На Первом Украинском. Был под Берлином, а сейчас, надо думать, уже в Берлине. Если, конечно… жив, – глухо произнес майор последнее слово. – Он уже танковой ротой командовал…
Хаецкому казалось странным, что рядом едет не просто Герой Советского Союза с майорской звездой на погонах, а пожилой человек, отец, у которого уже взрослый сын, и он волнуется о сыне так же, как и другие люди. Больше того, как и другие, он порой беззащитен, подвержен боли, нуждается во внимании и поддержке. Разве не беззащитен он сейчас, когда судьба его сына, может быть, зависит только от случайного попадания или промаха вражеского артиллериста? Чем он может сейчас защитить себя от тучи тревожных мыслей? Чем может в эти минуты помочь себе – так же, как помогает каждому человеку в полку?
– Не волнуйтесь, товарищ гвардии майор, не очень переживайте, – смущенно утешал замполита Хома. – Все будет в порядке с вашим сыном… Броню наших танков нелегко пробить.
Некоторое время Воронцов ехал, не отвечая Хоме, беспомощно моргая на солнце рыжими ресницами. Потом порывисто повернулся к Хаецкому.
– Нелегко, говорите, пробить? Не пробьет, говорите? – оживившись, спрашивал он, словно советовался, почувствовав неожиданную поддержку. – В конце концов это правильно. Как никак, они все же в машинах, не то, что мы, голая пехота, царица полей…
– Жив, жив будет, товарищ замполит, – еще решительнее уверял Хома.
– Знаете, я тоже так думаю… Ведь уже полгода провоевал благополучно, а тут каких-нибудь несколько дней и – конец.
Воронцов посветлел, выпрямился в седле и снова стал тем крепким, подтянутым Воронцовым, которого Хома привык ежедневно видеть в полку.
Они как раз въезжали на невысокий холм. Отпустив поводья, дали свободу вспотевшим лошадям. Однако лошади не воспользовались этим и сами торопились вперед, стремясь быстрее одолеть крутизну и выбраться на ровное место.