Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 32 страниц)
X
В конце ноября 1944 года войска 3-го Украинского фронта форсировали Дунай на юге Венгрии, у границ Югославии. Создав первый задунайский плацдарм и захватив важные города Мохач, Печ, Батажек, войска фронта повели наступление на запад между озером Балатон и рекой Дравой и на север между Балатоном и Дунаем.
– Из всех наших фронтов мы теперь самые западные, – гордились третьеукраинцы. – Перевалили за девятнадцатый меридиан.
За несколько дней общего наступления на север, вдоль правого, западного берега Дуная, советские войска очутились в полусотне километров от Буды.
В столице началась паника. Заводчики и коммерсанты удирали на запад. Вверх по Дунаю поспешно отплывали корабли, груженные добром. Плыли против течения по темному тяжелому Дунаю, как по тучам.
Одновременно немецкое командование снимало новые свои дивизии из Италии и с западного фронта и бросало на Дунай.
В эти дни на врага свалился еще один оглушительный удар. На северных подступах к Будапешту войска 2-го Украинского фронта также перешли в наступление, прорвали оборону и надвигались на столицу. Советские танки, пробиваясь горно-лесистым бездорожьем севернее Будапешта, достигли Дуная. Тем временем ниже по Дунаю, южнее Будапешта, саперы в одну ночь навели переправу. Части, перескочив на западный берег, соединились в районе озера Веленце с «задунайцами», наступавшими с юга.
Полк Самиева все эти дни вел бои вдоль одной из шоссейных магистралей, которая шла к столице с северо-востока.
Оправившись после первых ударов в дни прорыва, враг усиливал отпор. То на одном, то на другом участке он при поддержке «королевских тигров» переходил в контратаки. Против этих «тигров» с нашей стороны была выдвинута не только специальная противотанковая артиллерия, но и артиллерия тяжелых систем. Можно было видеть в степи танковые башни, отброшенные взрывом метров на семьдесят от «тигра».
Приходилось штурмовать каждую ферму, каждый городок, продвигаясь вперед километр за километром.
В населенных пунктах встречалось все больше беженцев из Будапешта.
Как-то во двор, где остановился Багиров со своими бойцами, зашел высокий старик с элегантной палочкой в руке, в широком, кофейного цвета, макинтоше. Здороваясь, он уважительно, но без подобострастия, поднял фетровую шляпу, открывая седую львиную шевелюру, зачесанную в одну сторону, как у русских художников прошлого столетия. Смуглое с орлиным носом лицо иностранца еще сохраняло следы былой красоты. Прибывший хорошо говорил по-русски.
– Прошу, панове, у вас есть кухня? – спросил он.
– У нас все есть, – отвечали бойцы. – А тебе что?
– Я хочу вам рубать… огонь. Извините, дрова, – предложил старик свои услуги.
Повар Гриша с недоверием посмотрел на его белые руки, на лицо интеллигента с мешками под глазами.
– Погрейся, – сказал Гриша. – Разомнись физкультурой.
Заинтересованные ездовые пришли посмотреть, как капиталист будет рубить. Они не сомневались, что перед ними либо капиталист, хозяин разбомбленного предприятия, либо коммерсант. Венгр положил свою палочку, пригладил бородку и, стараясь скрыть замешательство, бодро взялся за топор. Уже по тому, как он его держал, было видно, что этот дровосек не много нарубит. А Гриша нарочно подложил ему толстую колоду.
Венгр подходил к ней со всех сторон, хищно нацеливался и тюкал. Колода только перекатывалась с места на место. Бойцы улыбались. Неудачливый дровосек быстро вспотел. Хаецкий не мог больше спокойно смотреть на его самоистязание. Он бросил кнут, плюнул на руки.
– Эх ты… Легковесная Европа! Дай-ка я тюкну.
Венгр, обиженно улыбаясь, отдал топор.
– Гех! – выдохнул Хома, размахиваясь из-за плеча. Топор впился в дерево.
– Гех! – выдохнул боец, размахиваясь еще раз.
Колода треснула, как тыква.
За одну минуту Хома расщепил ее на мелкие куски.
Венгр зачарованно смотрел на работу бойца.
– У вас русские руки, – восторженно сказал он. – У вас золотые руки!
Хаецкий, польщенный такой похвалой, взглянул на свои шершавые, покрытые мозолями, ладони. Золотые… Русские…
– Ты кто? – спросили венгра. – Капиталист?
Старик засмеялся.
– Я артист, – ответил он. – Живописец.
– Ас чего это тебе вздумалось дрова колоть?
Старик смутился.
– Что вы спрашиваете? – вступился за него Хома. – Разве не видите, что он припухает? Гам-гам нечего!
– Гам-гам? – спросил повар. – Говори прямо.
– Да… Я из Будапешта.
Бойцы знали, что беженцы голодают.
– Пойдем… Заправишься.
Артиста повели к кухне. «Заправляясь», старик рассказывал о себе. Звали его Ференц. Он был одним из многочисленных жителей венгерской столицы, которые, спасаясь от террора салашистских банд, тысячами оставляли родной город и бежали в сельские провинции.
В первую мировую войну Ференц три года пробыл в русском плену, в Юзовке.
– Была Юзовка, – поправил старика Гриша. – А теперь Сталино!
Гриша был родом из Сталино.
– Ваш народ благороден и великодушен, – говорил художник, вытирая платочком усы после еды. Он рассказал, как однажды ему пришлось ехать в теплушке вместе с говорливыми украинскими крестьянками. Сжалившись над оборванным солдатиком, они дали ему большую краюху хлеба, хотя тогда в Донбассе с хлебом было туго. Прошло почти четверть века, а старик никак не мог забыть ту краюху.
– Может быть, то моя мама была, – задумчиво сказал повар. – Она жалостливая… Всем бы помогала…
– Ваши всегда помогали другим народам, – продолжал Ференц. – Вот теперь ваши армии проливают кровь на полях нашей Унгарии. Кто скажет, что это кровь эгоистов? В Будапеште радио ежедневно распиналось: «С востока надвигаются азиатские варвары! Спасайтесь, венгры!» Тогда я сказал: «Я знаю, какие это «варвары». Я жил среди них три года, как среди братьев. Не от них нам надо спасаться».
Художнику пришлось прятаться от преследования в разных районах города, в бункерах и подземельях. Ему помогали многочисленные знакомые. Где-то в Будапеште осталась с маленьким внуком его дочь, муж которой погиб в Испании в Интернациональной бригаде.
– Все честные люди в Унгарии, – говорил Ференц, – ждут вашу армию. Я мадьяр, я патриот, – верьте моему сердцу.
Художник рассказывал бойцам о жизни в Будапеште, о Салаши, которого считал своим личным врагом.
– Бандит, уголовник, немецкий наймит! – и Ференц к великому удовольствию бойцов выругался крепкой русской бранью.
Ему было известно, что Салаши, главарь «Скрещенных стрел», еще во время регентства Хорти Миклоша неоднократно попадал в тюрьму, а однажды некоторое время пробыл в сумасшедшем доме.
– Странно, что фашизм выносит на поверхность именно таких дегенератов, – размышлял художник. – Дегенерат Гитлер, морфинист Геринг, тупой разбойник Салаши… Наверное, сама по себе гнилая атмосфера фашизма плодит таких микробов. Но настоящая демократия, как солнце, убьет их!
Ференц, повеселев, рассказал бойцам известный всему Будапешту казус, как Салаши выступал по радио. «Румыния продала нас и всю Европу! – кричал Салаши. – Она капитулировала перед войсками Сталина! Мадьяры, берите пример с каменной Финляндии!»
А на другой день капитулировала и «каменная Финляндия». Гитлеровцы после этого случая не подпускали своего лакея к микрофону.
Захватив власть, Салаши и его подручные устроили в Буде, в королевском дворце, комедию присяги короне святого Стефана. Ход церемонии транслировался по радио. Вдруг, когда салашистский диктор сделал паузу, в эфире прозвучал чей-то грозный голос:
– Мадьяры! Вспомните, как Салаши в июне тысяча девятьсот тридцать восьмого года стоял перед судом!
– Этот голос неизвестного патриота был голосом самой правды, – говорил Ференц. – Я надеюсь, что этот пройдоха Салаши снова предстанет перед судом нашего народа.
– Только теперь его нужно лучше судить, – заметил Хома с апломбом опытного юриста. – Что то за суд, если живым выпустили!
Художник понравился бойцам.
Постепенно он свыкся с ними, прикатил откуда-то свою детскую коляску с разными вещами: рулоны полотна, краски, бумага… Другого имущества у Ференца не было.
На досуге он показывал бойцам свои альбомы с этюдами Будапешта. Это были зарисовки руин – разбитые фронтоны, арки, детали храмов, набережные. Под одним из этих рисунков стояла надпись по-венгерски.
– Разгневанный Дунай, – с горечью перевел художник. – Это мои обвинения. В новой, демократической Унгарии я предъявлю эти этюды судьям. Салаши сам взрывал мосты.
Ференц старался во всем помочь бойцам. Он не хотел даром есть их хлеб. Но он был совсем непрактичен, и Гриша немало намучился с ним, пока научил чистить картофель и молоть мясо для котлет. Однако бойцы с присущим только нашим людям добродушием ценили уже одно стремление Ференца помогать им. Они не обижали старика, и когда садились есть, каждый приглашал Ференца к своему котелку. То, что он без конца хвалил свою Унгарию, с которой они воевали, вовсе не обижало бойцов.
– Мы уважаем патриотизм всякой нации, – говорил Багиров, – потому что мы сами патриоты.
Чаще всего Ференц подсаживался к котелку Хаецкого. Хома, который умел над каждым посмеяться, в то же время вызывал и общую симпатию своим чувством коллективизма, которое, казалось, было у него в крови.
Как-то Хома изъявил желание, чтобы Ференц нарисовал его «на память потомкам». Художник согласился и за несколько минут увековечил Хому на листе грубой бумаги. Позируя, полнощекий, с глазами навыкате, Хома напрягался еще больше, «чтобы выглядеть более страшным». Он пожелал, чтобы его нарисовали с конем, и, держа своего мерина за повод, время от времени щелкал его по зубам для того, чтобы и конь вышел бравым. Левую руку Хома положил на рукоятку трофейного штыка, висевшего у него на боку. Усы вверх, шапка чортом набекрень.
– Рисуй так, чтоб на Котовского был похож, – заказывал Хома. – Коню шею дугой!
Хома надувался и делал страшные глаза. Но Ференц придал его лицу простодушное выражение беззлобной веселой лукавости Кола Брюньона. Несмотря на такое своеволие художника, Хома, посмотрев на свой портрет, остался доволен.
– Похож! – сказал он. – И конь, как живой. У тебя, Ференц, добрые руки. – Хома художнику «тыкал». Он вообще почему-то всем иностранцам говорил «ты». – Прямо скажу, Ференц, что у тебя… серебряные руки. Кесенем сейпен, спасибо!
Ференц, улыбаясь, мельком взглянул на свои белые, как будто и в самом деле серебряные руки.
XI
Противник поспешно отходил к Будапешту, минируя за собой шоссе.
Минометчики двигались полей с трубами и лафетами на плечах, не укладывая их на вьюки. Знали, что очень скоро остановятся на новом рубеже отбивать контратаку. Всю ночь пехота вела бой за населенный пункт, маячивший впереди фабричными трубами. Пехотинцы, раненные ночью, брели навстречу и говорили, что это видны трубы северо-западных окраин Пешта.
Утро было серое, пасмурное. Падал холодный, острый дождь. Земля покрывалась ледяной коркой. Обледеневшая озимь хрустела под ногами, как зеленое стекло. Палатки тарахтели на бойцах при каждом движении.
Рядом с минометчиками полковые артиллеристы тянули пушки на конной тяге. Всадники кричали с седел, уверяя, что им уже виден голубой Дунай. Молодой лейтенант батареи Саша Сиверцев догнал Черныша. Они вместе лежали в госпитале, вместе вернулись в полк.
– Ты, Женя, сияешь на все поле, как в броне, – сказал Сиверцев, притронувшись к обмерзлой блестящей кожанке Черныша. – Где взял?
– Выменял у Григоряна на шинель. Прогадал?
– Смотря по тому, как ты себя ночью чувствуешь… Зубами клацаешь?
– Что ты! Даже жарко.
– То-то я вижу – ты весь горишь, весь цветешь. Тут что-то не то, Женя…
Женя стукнул товарища по спине, может быть, потому, что Сиверцев угадал.
Последние дни Черныш, действительно, был в радужном настроении. Он не знал, откуда это идет, а может быть, не хотел сам себе признаться.
Вчера вечером на КП он опять беседовал с Ясногорской. Это был обычный разговор о том, как он в госпитале приводил в порядок записи Брянского, перед тем как послать их в наркомат.
– Сколько там мыслей и каких богатых мыслей! – вырвалось у него.
– Вы думаете, что когда-нибудь опять будет война? – спросила, хмурясь, Ясногорская.
– Я этого не хотел бы. Но наш опыт, добытый кровью, стоит сберечь. Это не помешает.
Шура вздохнула.
– Женя, – сказала она после долгой паузы, – вы… вы – хороший друг.
Возвращаясь на огневую, он слышал, как звенят эти слова в темноте осенней ночи. Будто стало рассветать, быстро, как весной. И весь румяный утренний свет зазвенел над степью, как струна. Сверкнула белая птица – крячок, вынырнув из высокого ясного моря, и понеслась куда-то.
Нет, он ни в чем не хотел признаться даже самому себе. Это было бы слишком.
– О чем ты задумался, Женя? – спросил Сиверцев.
– Так, о Дунае… Какой он весною… Маковейчик, какой он, по-твоему, весною? – обратился лейтенант к своему телефонисту, шагавшему впереди с катушкой на спине. Боец обернулся, радостный, раскрасневшийся, исхлестанный дождем. Брови у него обмерзли.
– А он такой, как Днипро, товарищ гвардии лейтенант…
– Да, ты ж днепровец…
– Не совсем, товарищ гвардии лейтенант… Мы от Днепра двадцать километров. У нас в степи совсем никакой речки нету. И село называется Сухонькое. Была, говорят, когда-то речка Восьмачка, так выпила ее баба Приймачка. Была у нас такая бабуся… А как-то раз мама взяла в колхозе коней, и мы поехали на зеленые праздники в Переволошино к тетке в гости. Знаете Переволошино, где Меншиков Мазепу и шведов потопил?
– Знаю, – рассмеялся Черныш.
– Так вот, едем мы, степь, солнце палит, пыль за нами! И вижу перед собой далеко – бело-бело, а еще дальше – синё-синё, как будто льны цветут у самого края земли. «Мама, – скрашиваю, – то льны цветут?» А мама смеется. «То, говорят, Днепро». – «А почему он такой синий?» – «От неба, говорят».
– Так ты думаешь, что и Дунай такой?
– А почему ж… Летом, может быть, и такой… От неба. Небо всюду синее.
– А сейчас он, как сталь, – вмешивается Саша Сиверцев. – Как Нева. (Сиверцев был родом из Ленинграда.) Знаешь, реки, как и люди, меняют настроение. Ясно – голубеют, пасмурно – темнеют…
Из-за кирпичных строений поселка вынырнула в поле подвода, запряженная тяжелыми венгерскими битюгами. Когда она подъехала ближе, минометчики обступили ее. Черныш издали узнал Шовкуна, сидевшего на подводе с автоматом за плечами. В руках он держал туго натянутые вожжи. Усы у него обмерзли, а лицо было сердитое. Иван Антонович склонился над подводой. Подойдя, Черныш вздрогнул: под откинутой плащ-палаткой лежали рядом Сперанский и Ясногорская. Капитан смотрел куда-то в сторону дикими, бессознательными глазами и едва слышно стонал. Ясногорская, белая, как мрамор, была без берета. Ее коса сползла и покрылась седым инеем.
– Женя… – прошептала Ясногорская бескровными губами, увидев Черныша. – Женя…
И умолкла, глядя на него с пристальной ласковостью, как будто прощаясь, хотела о чем-то предупредить.
– Погоняй, да берегись мин, – сказал Иван Антонович Шовкуну, и тот двинулся. Иван Антонович, взявшись за угол обледеневшей плащ-палатки, накрыл адъютанта и Ясногорскую, словно крышкой.
Черныш шел мрачный, как ночь. Хрустел сапогами по ледяной корке. Что она хотела ему сказать? Почему не сказала?
– Вылечатся, вернутся в полк, – глухо говорил Саша Сиверцев рядом, а Чернышу казалось, что голос доносится издалека. – Ведь мы вернулись..
Черныш молчал, изредка оглядываясь на ходу. Подвода скрылась в овраге. Вдоль шоссе, извиваясь, до самого горизонта бежали обледеневшие телеграфные столбы. Противник не успевал их спиливать. Далеко на левом фланге двигались полем седые танки, покачиваясь, как корабли. Рассыпавшись по всему полю, брели подразделения пехоты, и бойцы, подавшись вперед, против ветра, напоминали собой серых степных орлов.
Позже Черныш узнал от комбата, как все произошло.
Ночью капитан Сперанский, обходя боевые порядки, напоролся на мину. Ясногорская в это время находилась поблизости, в одной из стрелковых рот. Услышав взрыв, а затем и крик раненого, она бросилась на помощь. Казалось странным, что и она не подорвалась. У Сперанского были изранены ноги. Шура тут же на месте принялась за перевязку. Противник, засевший неподалеку в каменных домах на окраине открыл пулеметный огонь, целясь в темноте туда, откуда слышались стоны раненого. Ясногорская взвалила капитана на спину и поползла. Вскоре ее ранило в руку, выше локтя. Рука подломилась. Сперанский, очевидно, догадался, что случилось, и приказал Шуре оставить его и ползти одной. Ясногорская отказалась. Сперанский, сдерживая стоны и грубо ругаясь, достал пистолет:
– Ползи… Приказываю… Убью…
Шура молча пыталась тянуть его одной рукой. Так их и застали пехотинцы, посланные командиром стрелковой роты. Один взвалил капитана на спину, другой поднял Ясногорскую на руки, как ребенка, и бросился б ней в окопы. Уже перед самым окопом ее ранило вторично двумя пулями: в бедро и в правую руку.
Шовкун раздобыл у венгра подводу и положил обоих раненых. Лежа рядом, они не обмолвились ни словом о прошлом, хотя Сперанский до последнего времени подозревал, что именно Шура пожаловалась на него Воронцову.
Но все это было таким далеким, таким мелким. Теперь им было не до того…
XII
26 декабря 1944 года на северо-западе от Будапешта советские войска взяли город Эстергом. В этом районе войска 3-го Украинского фронта, обойдя венгерскую столицу за Дунаем с запада, сомкнулись с войсками 2-го Украинского, шедшими им навстречу.
Будапешт был окружен.
Днем позже огромное кольцо было рассечено надвое. Одну часть вражеской группировки наши войска загнали в придунайские горы и леса, на север от столицы, и постепенно уничтожили. Другую, основную, зажали в самом Будапеште. Уже 27 декабря завязались бои на окраинах города, начался тот славный будапештский штурм, который продолжался около двух месяцев.
Немецкое командование придавало огромное значение обороне Будапешта. Расположенный на узле двадцати шести железных дорог и шоссейных магистралей, Будапешт стратегически представлял своеобразные ворота в Австрию, Чехословакию, в южные провинции собственно Германии, которые до последнего времени у немцев считались глубоким тылом. Падение венгерской столицы неминуемо должно было выбитъ у Гитлера последнего и самого закоренелого сателлита. Пошатнулся бы весь южный фланг немецкого фронта, который все еще нависал над Балканами.
Поэтому неудивительно, что немецко-фашистское командование стягивало под Будапешт многочисленные войска, перебрасывало сюда лучшие свои резервы. Немецкие генералы грозили дать Советской Армии под стенами Будапешта неслыханный реванш за Сталинград.
Бойцы говорили, что кто-то где-то уже читал немецкие, как всегда безграмотные, шутовские листовки, в которых фюрер хвалился: «Берлин сдам, а 3-й Украинский в Дунае выкупаю».
И вот теперь этот колоссальный город в двести квадратных километров территории, начиненный войсками и техникой, с действующими заводами, которые еще выпускали танки и снаряды, оказался зажатым в железные тиски.
Разгорался девятый сталинский удар.
Всю ночь с 28 на 29 декабря и утром 29 декабря армейские мощные звуковые станции с переднего края беспрерывно передавали окруженным войскам сообщение советского командования.
Дикторы сообщали, что 29 декабря в 11 часов по московскому времени в расположение противника прибудут советские парламентеры для того, чтобы вручить окруженным ультиматум. Чтобы сберечь Будапешт, спасти от гибели его исторические ценности, памятники культуры и искусства, чтобы избежать многочисленных жертв среди мирного населения, советское командование предлагало окруженным гуманные условия капитуляции.
29-го, точно в 11 часов, в направлении Кишпешта 1515
Предместье Будапешта.
[Закрыть]выехала легковая машина. Над ней развевался большой белый флаг. В машине ехал офицер-парламентер с текстом ультиматума, подписанного командующими обоих Украинских фронтов. Всюду вдоль шоссе, по которому проезжала машина парламентера, наступала тишина. Наши бойцы заранее получили приказ прекратить огонь в этом районе. Немцам также был хорошо известен маршрут следования нашего парламентера. Белый флаг над машиной был далеко виден. И все же, когда машина въехала в расположение вражеских передовых позиций, из всех окон и чердаков по стеклам кабины ударили немецкие пулеметы.
Парламентер был убит.
В тот же час на другой берег Дуная, в Буду, был направлен второй парламентер с переводчиком. Тут события развернулись иначе. Немцы пропустили парламентера через передний край и направили в свой штаб. В штабе командование заявило парламентеру, что оно отказывается принять ультиматум. Офицера вежливо отпустили. Выходя из штаба, он не знал, что, обгоняя его, по проводам на передний край уже летят приказы тех, с которыми он только что разговаривал. И когда он возвращался в нашу зону, немцы открыли огонь ему в спину. Этот парламентер был также убит. Переводчик каким-то чудом проскочил и добрался к своим.
Так могли поступить только немцы. Разбоем они начинали, разбоем и заканчивали. С давних времен во всех войнах парламентеры пользовались правом неприкосновенности. А сейчас они истекали кровью на правом и на левом берегах Дуная, в предместьях европейской столицы. Упали на мокрую мостовую иссеченные белые флаги, которые должны были даровать жизнь тысячам людей, спасти от разрушения огромный город. Теперь оставалось одно: карать!
Подлое убийство парламентеров вызвало волну гнева и возмущения среди наших войск. Очевидцы их смерти, бойцы передовой линии сурово смотрели из-под ушанок на чужой огромный город. Сердито набивали диски, заряжали тяжелые гранаты. Пушкари с грохотом вкатывали на руках артиллерию в подвалы, во дворы, за углы домов. Поднялись тысячи жерл, ожидая команды.
– Держись, проклятый гад! – говорили бойцы. – Пощады теперь не жди!
Убийство парламентеров было провокационным вызовом. Армия вандалов, загнанная в безысходность, осталась и тут верной себе. Она не дорожила ничем. Что ей было до этого города, до его жителей? Обреченная сама на гибель, она все хотела потянуть за собой в пропасть. Она бросила вызов…
И тысячи советских орудий ответили на него. Как живые, задрожали серые кварталы. Загудел, раскаляясь, влажный воздух. Будапешт, выбрасывая гигантские языки пламени, окутался едким дымом на пятьдесят дней и ночей.






