Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)
V
Прибытие в полк девушки, невесты погибшего офицера, стало своеобразной сенсацией. Заместитель командира полка гвардии майор Воронцов добился того, чтобы Ясногорскую, согласно ее желанию, назначили фельдшером в третий батальон, в батальон, где прошел свой боевой путь Брянский.
Воронцова Шура узнала сразу. Он внешне не очень изменился за эти годы. Те же серые, всегда настороженные глаза под рыжими лохматыми бровями. Большая, лобастая голова, которая теперь уже, правда, совсем полысела. Спокойные, уравновешенные движения. Ясногорскую немало удивило, что тогдашний сердитый политрук с перебитыми ногами теперь даже не хромал.
Третий батальон стоял во временной обороне среди степных холмов и балок на виноградных плантациях, в нескольких десятках километров на северо-восток от Будапешта. Целыми днями сеялись сквозь серое сито осенние дожди, а когда их не было, – над полем с рассвета до самого вечера бродили туманы. Роты зарылись в размокший чернозем, каждую ночь поднимаясь на авралы: траншеи заливало водой. Пехота вычерпывала ее ведрами, и минометчики притащили откуда-то небольшой пожарный насос и выкачивали воду, похваливая технику.
Минометы стояли на огневой, как девушки, под кокетливыми зонтиками модниц. Поэтому обращались к ним только на «вы».
– Разрешите проверить ваш прицел…
– Разрешите протереть вас банником…
В первые дни пребывания Ясногорской в батальоне ей пришлось пережить немало огорчений. С разных сторон на нее наступали поклонники, добиваясь взаимности. Некоторые молодые офицеры из тех, что прибыли в батальон уже после гибели Брянского и знали его лишь по рассказам, теперь были не прочь выдать себя при случае за его друзей. Они рассказывали про него Ясногорской разные фантастические подробности. Получив отпор, некоторые вдруг заболевали. Шуру вызывали по телефону то в одну, то в другую роту. Она терпеливо ходила по всем подразделениям, не обнаруживая никаких серьезных заболеваний. В то же время она проверяла личный состав по форме 20, беспощадно гоняла неопрятных за грязные котелки, если обнаруживала в них засохшую кашу.
На командный пункт возвращалась утомленная, вся в глине, потому что в пехотных траншеях, хоть и были положены доски и двери, жидкая грязь все же брызгала сквозь них до самых колен. После шуриных посещений молодые «больные» офицеры простодушно хвастали по телефону друг перед другом, что Шура слушала их пульс.
Заболел как-то и старший адъютант батальона капитан Сперанский. Он засел в своем блиндаже и весь день не выходил. Его «ломало и знобило». Вечером в блиндаж к Ясногорской явился ординарец Сперанского: капитан болен, просит зайти.
Шура, набегавшись за день по траншеям, должна была накинуть на плечи шинель и итти. Приближаясь к землянке адъютанта, она услышала звон гитары. Но, когда постучала в дверь, гитара смолкла и послышался почти стон:
– Да-а…
В блиндаже было чисто, пахло духами. На столе горела гильзовая лампа. В головах у капитана стояла блестящая венгерская сабля, с которой он не разлучался. Надо сказать, что у молодого капитана была репутация отважного офицера.
«Морда чуть не лопнет», – подумала Ясногорская и, скрывая раздражение, спросила:
– Что с вами?
– Не знаю, Шура, что-то такое… понимаете…
– Температурит?
– Возможно, температурит.
Поставили термометр. Измерили.
– Нормальная, – сердито сказала Ясногорская.
– Чего вы сердитесь, Шура? – поднялся Сперанский. – Знаете, какая здесь тоска… Какая собачья тоска сидеть в этих прокисших виноградниках! Наступать бы…
– Вы для этого прислали ординарца?
– Шура… А хотя б…
Шура задыхалась.
– Капитан… Капитан… Вы – хам.
Чтоб не разрыдаться, она быстро пошла к выходу, придерживая руками борта шинели. На блиндаже затопали.
«Подслушали в дымоход, черти, – выругался мысленно Сперанский. – Раззвонят теперь…»
Шура вошла в свою сырую землянку. На полу, на брезентовых носилках, спал санитар, прикрывшись шапкой. Девушка добралась до своих нар, разулась и села, подобрав ноги. Горькая обида душила ее. Зачем он так делает? Разве она виновата, что такая собачья тоска в этих чужих виноградниках? Разве она пришла сюда, чтоб стать для кого-то игрушкой и развлечением? Уткнувшись головой в острые колени, она наплакалась вволю, всхлипывая, как маленькая.
На другой день в батальоне побывал Воронцов. Он зашел с комбатом Чумаченко и в землянку Ясногорской.
– Не очень тут тепло, – сказал майор, присев на нары. – Как думаешь, Чумаченко?
– Не очень.
– Поменяться бы вам… Не согласен?
Комбат покраснел.
– Так вот, Чумаченко, чтоб вам не меняться, прикажи поставить сюда печку… Печку, понимаешь? Может быть, тут еще придется раненым лежать. Да и дочка, видишь, как посинела.
Ясногорская и в самом деле стояла бледная, с синими полосами под глазами. Она была в суконном зеленом платье, знак гвардии поднимался на высокой груди.
– Тогда вы были совсем другая, – глухо заговорил майор, обращаясь к Шуре. – Помните, в эшелоне? Все гремела своими костылями через весь вагон и заслоняла мне окно. Теперь вы солиднее, серьезнее…
– Научилась кое-чему, – скупо сказала Ясногорская.
– Конечно, как не научиться… Такие университеты… А тогда вы большей частью ревели по ночам и вспоминали.
– Я и сейчас вспоминаю…
– Что?
– Все.
– Например?
– К примеру, вашу лебединую легенду.
– А-а, легенду. Помню. Нет, это не легенда… Нет. У них и в самом деле так.
– Только один-единственный раз? На всю жизнь? А потом вниз головой?
– Да. Но не забудьте, что лебеди – птицы. Чистые, красивые, воспетые всеми поэтами, но только птицы.
– А у людей?
– А у людей так не может закончиться. Разве наши интересы ограничиваются этим? Лебедь!.. Лебедь видит только свою пару, свое озерко, а человек – ого-го! Ему видны широкие горизонты! Разве есть кто-нибудь на земле более крылатый, чем человек? Так-то, дочка… А как тебе тут у нас первые дни?
– Хорошо.
Чумаченко вздохнул.
– Даже хорошо? – удивился майор. – Не надоедают? Дают отдохнуть?
– Дают, – девушка зарделась, как яблочко.
– А я слышал кое-что, – нахмурился замполит, поднимаясь и похрустывая коленными чашечками. – И ты, Чумаченко, слыхал?
– Слыхал, товарищ гвардии майор.
– Как оборона, так бесятся, – выругался майор. – Это все с жиру.
Майор ругался, однако злости не было в его словах.
Спустя некоторое время весь командный пункт видел, как замполит вошел, сутулясь, в блиндаж к капитану Чумаченко, выгнал всех и вызвал к себе Сперанского. Адъютант пробежал, позвякивая трофейными шпорами.
Признанный полковой лев, он тщательно заботился о своей внешности.
Никто не знал, о чем так долго разговаривал бравый адъютант с замполитом один на один в блиндаже комбата. Но Сперанский вылетел оттуда красный, как рак, и тут же ни за что, ни про что пропесочил своего ординарца, который первым попался ему на глаза.
Замполит приказал Чумаченко: всех юных офицеров-«стрелкачей», у которых «ненормальные пульсы», посылать в боевое охранение на поправку.
– На грязи, – сухо приказал Воронцов, зная, что в окопах боевого охранения грязь была по пояс. – Там пройдет. Пороки сердца и всякие другие пороки, как рукой, снимет.
После этой истории Ясногорскую в разговорах называли не иначе, как Верной. Верная! Больше других были рады этому новому имени минометчики. Они все время десятками глаз и ушей следили за ее поведением. И прежде всего самих себя они считали бы кровно обиженными, если бы Ясногорская – невеста их славного командира! – дала повод называть себя не так, как ее теперь называли в батальоне, а как-нибудь иначе. Некоторых легкомысленных девушек минометчики сами умели огреть словом, как плетью.
У Ясногорской с минометчиками сложились особые отношения. По неписанному и несказанному договору девушка считала это подразделение своим, а минометчики считали Шуру своей. Роту по традиции еще и до сих пор многие называли ротой Брянского. В роте уже было немало новых людей, которые Брянского не застали, но и они под влиянием его воспитанников прониклись высоким уважением к погибшему командиру, знакомому им, словно по песне.
Из воспитанников Брянского в роте еще оставались Роман и Денис Блаженко, телефонист Маковей, веселый подолянец Хома Хаецкий, старшина Багиров и несколько других. Из госпиталя, адресуясь к старшине, писал Евгений Черныш. Здоровье его поправлялось. Лейтенанта Сагайду контузило на Тиссе, и он сейчас тоже отлеживался где-то во фронтовом госпитале.
Ротой теперь командовал гвардии старший лейтенант Кармазин, присланный из резерва. В батальоне Кармазина чаще всего величали просто Иваном Антоновичем, возможно, из уважения к его педагогическому прошлому. До войны Кармазин был директором средней школы, где-то на Черниговщине. Достойный, солидный человек лет сорока, он пользовался у подчиненных и у начальства большим авторитетом, как знаток своего дела и к тому же человек строго принципиальный. Когда между офицерами возникал из-за чего-либо спор, то Ивана Антоновича обычно избирали судьей. Знали, что во имя справедливости этот арбитр не пощадит ни брата, ни свата.
Брянского Кармазин знал очень хорошо: оба они были ветеранами полка. Надо сказать, что к своему предшественнику Иван Антонович относился без ревности. Он нисколько не обижался на то, что его роту и сейчас, по старой памяти, называют ротой Брянского.
– Я подхожу к людям не субъективно, а объективно, – не торопясь, взвешивая каждое слово, говорил Иван Антонович, когда заходила речь на эту тему. – Брянский заслужил, чтобы его не забыли.
И бойцы, воспитанники Брянского, отдавали должное Ивану Антоновичу за эту его благородную объективность.
Когда Ясногорская приходила на огневую минометчиков, все уже было подготовлено к ее встрече. Зеленые «самовары» из-под кокетливых зонтиков как бы приветливо улыбались ей. Иван Антонович вылезал из своей землянки, обтирая стены узкого прохода крыльями плащ-палатки. При этом вид у старшего лейтенанта был такой торжественный, что, казалось, не хватает у него в руках только хлеба-соли на рушнике.
Бойцы со скрытой радостью ждали, пока фельдшерица зайдет в их подземелье, осмотрит котелки, горящие на полках, как солнце, натертые, конечно, к ее приходу. Проверяя минометчиков по форме 20, Ясногорская каждый раз дивилась тому, какие они опрятные. Ставила их в пример остальным подразделениям батальона. Могла ли она подозревать, что к ее приходу эти несчастные рубахи беспощадно жарились над огнем? Когда у кого-то из новеньких было случайно «обнаружено», покраснела вся рота. Такой ужас! Старший сержант Онищенко, парторг роты, не сходя с места, присягнул, что «больше этого не будет».
Пока Шура была на огневой, ни одно плохое слово не срывалось ни у кого с губ. Не только разговоры, но даже взгляды бойцов приобретали особую скромность. Самым приятным для Ивана Антоновича было то, что ребят никто не предупреждал заранее, чтобы они так держались. Это получалось у них само собой, просто потому, что перед ними была невеста их героя-командира, что она была Верная, что она своей верностью и девичьей чистотой тоже поддерживает в глазах других честь и заслуженную гордость их роты.
Бывая в батальонных тылах, Ясногорская никогда не обходила владений Васи Багирова. Ее тянуло сюда, как в родной дом, с родными семейными запахами. И хотя бойцы-ездовые с чувством стыдливой деликатности никогда первые не заводили разговор о Брянском, девушка по незначительным мелочам замечала, что Юрась продолжает тут существовать, продолжает влиять на них.
Приветливость ездовых никогда не переходила в панибратство. Возможно, их сдерживали офицерские погоны Ясногорской, а может, просто каким-то человеческим инстинктом они чувствовали, где лежит грань.
Ротный портной долго раздумывал, пока, наконец, решился все же предложить Ясногорской свои услуги.
– Давайте, я немножко переделаю вам шинельку…
Шура взглянула на свои длинные, подогнутые рукава и едва сдержала готовые брызнуть радостные слезы. О ней думали, о ней заботились с такой нежной неловкостью!
По случаю прихода Шуры повар минометчиков Гриша жарил и шкварил разные деликатесы, на какие только у него хватало выдумки. Подавая Шуре жаркое, он выбирал для нее куриные пупки, наверное, потому, что сам их больше всего любил. При этом ребята, внимательно следившие за Гришей, не замечали никаких двусмысленных взглядов в сторону стройного девичьего стана. А между тем вся рота знала, что Гриша – отпетый донжуан. Картофель ему чистили какие-то накрашенные вертихвостки, которых он добывал в степных хуторах, как из-под земли. Ездовые долго соображали, чем их повар, маленький и сутулый, как дьячок, так привлекает чужеземок. Хома Хаецкий почему-то видел причину этого в том, что Гриша – горбатый.
Сам Хаецкий был стройный, как струна. Накручивая свои усы, как часовую пружину, он заводил с Шурой разговор о венгерском адмирале Хорти. Хому очень интересовало и даже беспокоило, как это в стране, где нет ни одного моря, вдруг правит адмирал.
– Ведь так можно дойти до беды! – кричал боец с характерным подольским напевом. – На море, допустим, он может, а на земле нужно уметь держать вожжи… Вот я сам…
Шура при этом не могла сдержать улыбки.
Пропуская роты через баню, Шура ловила себя на том, что относится не ко всем одинаково. Когда приходили мыться минометчики, она не могла удержаться, чтобы не выбрать им белье получше, побелее. И к ним чаще забегала спросить, достаточно ли горячей воды и мыла. Ребята, красные от затылков до пят, поворачиваясь к стенам, кричали дружным хором:
– Достаточно! Достаточно!
Шура упрекала себя за то, что не может быть беспристрастной. Да и как она могла относиться одинаково ко всем, если Вася Багиров, устраивая вечером подводу специально для того, чтобы подвезти Шуру от бани на командный пункт, набрасывал ей на плечи палатку, как настоящий рыцарь! Бог знает, где этот столяр с Крайнего Севера мог научиться рыцарским тонкостям! Ездовому, который должен везти Шуру, Вася наказывает быть внимательным, не заблудиться в тумане и не заехать в гости к фрицам.
– Товарищ старшина! Вы ведь меня знаете не со вчерашнего дня! – обижается боец.
Прощаясь, Багиров отзывает Ясногорскую в сторону и, сверкая темными раскосыми глазами, говорит с трогательной таинственностью:
– Может быть, там кто-нибудь будет приставать к вам… Или говорить разные такие слова… Вы нам скажите… Одно слово скажите. А мы уж ему физиономию распишем правильно, по-гвардейски!
VI
Хому Хаецкого фронтовая жизнь изменяла на глазах у всех.
Это был уже не тот лукавый, немного суматошный подолянин, который при приближении «мессеров» впивался зубами в землю и молил неведомую силу:
– Пронеси! Пронеси!
Вопреки всем лишениям и заботам переднего края, Хома даже растолстел, щеки у него налились. Привозя мины на огневую, Хома затевал борьбу с лобастым Маковейчиком и брыкался при этом, словно конь. Вместо осторожности и предупредительности в его поведении постепенно появилась гордая решимость, даже самоуверенность. Ни днем, ни ночью он не снимал с пояса чехол с немецким штыком-ножом, хвастая, что когда-нибудь собственноручно резанет-таки тем ножищем какого-нибудь фрица.
– Ой, фриц, фриц! – грозил Хома кулаком в сторону противника. – Чи не говорил я тебе в сорок первом, что кривдой полсвета пройдешь, а назад не вернешься? Вот и не вернешься, трясця твоей матери!
На боку у Хомы висела пустая кобура, готовая принять трофейный пистолет – давнюю мечту Хомы.
Раньше, когда, бывало, на марше или ночью в тесноте переправы возникали обычные в таких случаях стычки между ездовыми разных частей, Хома держался от греха подальше. Старшина Багиров дал ему однажды за это такой нагоняй, что Хома долго не мог притти в себя.
– Вы что ж это, Хаецкий, тушуетесь? – кричал Вася. – Почему спрятались под повозку, когда транспортная рота чесала Островского батогами?
Багиров всегда требовал от своих, чтобы в драку вступали дружно все, раз уж кто-нибудь один ее начал.
– Я левша, – оправдывался Хома. – И, кроме того, у меня колесо спадало.
– Колесо! Штаны у вас спадали, а не колесо. За то, что не выручили товарища, получите три наряда вне очереди!
– Есть, три наряда вне очереди! – глотал пилюлю Хома. – Но, товарищ гвардии старшина! Когда же я их отстою? Я и так каждую ночь на посту. Разве после войны?
– Прекратите ваши шуточки, Хаецкий! Три ведра картошки! Слышишь, Гришка?
– Слышу, товарищ гвардии старшина! – откликается повар. Он рад запречь Хому. Языкатый Хома всегда издевается над тришкиными романами с вертихвостками.
– Но, товарищ гвардии старшина! – умоляет Хома. – Смилуйтесь!
– Ладно, – говорит Вася. – Посмотрю еще на ваше поведение…
Больше Хома уже не нырял под повозку. Со временем его цыганские усы и громкий певучий голос господствовали над переправами. Он влетал на гремящие доски первым, угрожающе подняв над головой тяжелый, с кисточками, кнут.
В ездовые Хаецкий попал благодаря реформам Ивана Антоновича. Чтобы рота была более дружной, чтобы не создавалась особая, по его словам, каста ездовых, Иван Антонович завел порядок, по которому миновозы периодически менялись. После некоторого времени работы на конях командир роты отзывал их на огневую, а других, из огневиков, ставил на их место. Иван Антонович гордился своей реформой, ибо при ней никто из его бойцов «не забывал стрелять». Теперь Хома отбывал этот тыловой период.
Правда, транспорт минометных рот назвать тылом можно лишь условно. Где только есть возможность, этот «тыл» располагается рядом с огневой. На маршах двигаются большей частью совместно. Только если огневая расположена под самыми боевыми порядками пехоты и негде замаскировать коней, – подводы останавливаются в километре или двух сзади, в населенном пункте. Тут их не достают вражеские пулеметы, однако огонь чужой артиллерии и минометов обрушивается на них. Кроме того, во время боя миновозы должны курсировать все время с боеснабжением на огневую, проскакивая среди бела дня на глазах у противника. Огневая не может ждать. Этим объясняется, между прочим, то, что среди ездовых потерь было всегда больше, нежели среди огневиков. И все же Хому тянуло к старшине. Он, как и старшина, любил лошадей. Его кони с заплетенными гривами, с мускулистыми грудями брали всех на буксир в гиблых местах. Правда, и съедали они не только свой паек овса. Ездовые это знали, прятали от Хомы овес подальше, однако если Хома задерживался на передовой, без него ужинать не садились. Каждому нехватало неугомонного подолянина.
С начальством Хома держался достойно и был мастак поговорить. Поболтать с высоким начальством было для Хомы удовольствием. Особенно радовали его встречи с Героем Советского Союза гвардии майором Воронцовым.
С майором Хаецкий близко познакомился, мытарствуя в Трансильванских Альпах. Теперь, заходя к минометчикам, замполит всякий раз спрашивал, сохраняется ли у них тот альпийский канат, с помощью которого они когда-то штурмовали скалу, и Хома уверял майора, что канат лежит у него в передке. Потому, что, может быть, им встретятся на пути еще не одни Альпы…
Затем майор спрашивал Хаецкого, что слышно из дому. Хома как-то пожаловался замполиту, что бригадир не дает Явдохе соломы покрыть хату. Воронцов написал письмо председателю колхоза. Он писал такие письма десятками: председателям колхозов, секретарям райкомов, военкомам. И бойцы тянулись к нему со всеми своими болями. Этот плечистый майор с серыми умными глазами казался им всемогущим защитником, который все может, стоит только обратиться к нему. Майор в самом деле заботился о семейных делах бойцов так, словно о своих личных, если не больше.
– Получил письмо, – хвалился Хаецкий.
– Дал бригадир соломы?
– Сам и покрыл, товарищ гвардии майор. Подействовало.
И Хома начинает при всех бойцах читать майору письмо от Явдошки.
«Хомочка, мой дорогой, хоть бы бог дал скорее разбить ворога и здоровым домой притти… Передавай от меня и от деток наших щирое спасибо твоим офицерам, что прописали нашему председателю. Я только услыхала на работе, что прибыло в контору письмо, а пришла домой – арба соломы на дворе, словно из земли выросла. Сам бригадир вверху на хате ходит, как аист. Не знаю, что там такое писали им твои офицеры, что аж на хату его вынесло… А то уже и потолок падал и по стенам текло…
Хомочка, мой дорогой, не знаю, как мое сердце рва-лося к тебе, я уже не могла на постель взобраться и по свету ходить. Я говорю, разве я еще мало наплакалась, мало набедовалась, что его не слышно? Буду просить, чтобы писал мне каждую неделю и не забывал, хозяин мой далекий…»
– А вы почему ж не писали? – сурово перебивает Хому замполит. – На чернявых мадьярок засмотрелись? Про свою забыли?
– Что вы, товарищ гвардии майор! Побойтесь бога! У меня тоже чернявая! На все село молодица!
– В чем же дело?
– Да это еще, когда мы к Мурешу скакали, так я редко писал. Знаете, как мы там наступали… Не до писания было… День и ночь без передышки!.. Километрами, а не ярдами!..
– Не употребляйте слов, каких не знаете, – замечает майор. – Разве вы знаете, что такое ярд?
– Ярд? – у Хомы это слово вызывает явное презрение. – Ярд союзники придумали. В нашей армии такой мизерной меры нет. Это что-то вроде старорежимных локтей. Наша армия отмеряет только километры: сто двадцать по фронту, шестьдесят в глубину, при этом уничтожено…
– Хома, – говорят бойцы, – ну-ка расскажи, какая сводка у союзников.
Кое-кто при этом уже посмеивается.
– Там неуклонно наступают, – серьезно говорит Хома. – После упорных боев три дивизии союзников ворвались в сельский населенный пункт. Захвачен в плен один айн-цвай.
– А потери союзников?
– Один контуженный. Остался на отдых.
– Ого! В таком разе у них есть время писать домой! – говорят бойцы.
– И вы пишите, – строго говорит майор. – Им свое, нам свое. Наши жены стоят того, чтобы мы им писали часто, чтоб наши явдошки не плакали.
– Солдат слезам не очень верит. – Хома, как негр, ворочает белками. – С Тиссы я ей написал. А теперь, говорю, напишу с Дуная. Смотри, говорю, там сама. За меня будь спокойна. Ведь у меня теперь не один наш колхоз. Имею большие дела. На очереди девятый удар, как сказал товарищ Главнокомандующий.
– А десятый? – спрашивают Хому бойцы.
– Десятый, то уже – домой!
«Хомочка, мой дорогой, – продолжает читать Хаецкий, – нашей телке уже шестой месяц, а овца котная. Не забывай нас и на синем Дунае, потому что мы ложимся и встаем, думая о тебе. Посылаем тебе низкий поклон – от белого лица до сырой земли…
Еще забыла – у нас пришел Стах, левая рука не действует, и Миколин шуряк без ноги, сапожничает… А смертью храбрых – Олекса, и Штефан, и Прокоп…»
– Обоих кумовьев нету! – с болью восклицает Хаецкий. – Товарищ гвардии майор!.. Многих наших людей нету! Гибнут! Вот вы упрекаете меня, что редко пишу… А что писать? Бить их надо скорее, проклятых! Скажу вам правду, товарищ гвардии майор: раньше телка у меня из головы не выходила. А теперь все реже и реже снится. И овца котная… Пусть окотится на здоровье… Разве у меня сейчас только это на уме? Когда вся Европа нас ожидает и порядка ждет! Потому что Олекса, и Штефан, и Прокоп сложили головы… Я спрашиваю: за что? Я должен знать, как тут будет после нас.
– Ваше право, товарищ Хаецкий.
– Вот ходят слухи, что в румынскую дивизию, которая за нами, поналезли фашистские офицеры и мутят воду… За нашей спиной… Разве для того мы Румынию бурей пролетели, а всю Трансильванию на локтях переползли, чтобы там всякая нечисть снова голову поднимала? Еще не высохла там кровь наших Штефанов и Прокопов… И Брянских! Ведь так? Так пусть я буду знать, кто там у них засядет: приятели наши или враги!
– Друзья будут, товарищ Хаецкий, – успокаивает Хому Воронцов. – Демократические правительства.
– Вот же, граждане европейцы, – вдруг обращается подолянин к воображаемому обществу европейцев, – вот же! Не для того мы вас освобождали, чтобы вы вместо старых фашистов насажали новых, в демократических штанах!
Хому интересовало все, он до всего допытывался. В самом деле, он все меньше думал о домашних делах и о своей телке. Что касается этого, то он целиком полагался на Явдошку. А его самого все больше захватывали европейские и международные дела. Они так волновали Хому, словно он сам готовился завтра-послезавтра стать дипломатом. Его своеобразного диспута с майором Воронцовым бойцы ждали с нетерпением. Воронцов же считал эти диспуты одной из форм воспитательной работы среди личного состава. Кадровый политработник, он знал тысячи путей к сердцу солдата. И Хаецкий, вырастая сам, одновременно помогал и майору в его работе.
У Хаецкого был острый взгляд, он все замечал, во все хотел вносить свои коррективы. То его вдруг беспокоили дела югославских партизан, и он желал знать, честно ли помогают им союзники. То Хома, задумавшись, неожиданно высказывал предположение, куда будет удирать Гитлер, когда «ему припечет». Тут же он давал свои рецепты, где и как нужно будет искать людоеда.
Когда Воронцов уходил, Хома с бойцами провожал его до шоссе.
Мокрый, кое-где разбитый снарядами асфальт сверкал в туманной степи, как меч.
Боец некоторое время стоит задумавшись, оглядывая прекрасную дорогу. Потом, ударив себя пальцем по лбу, начинает мерить ее от бровки до бровки; заложив руки за спину, он ступает широко, как строгий землемер. Майор и бойцы, усмехаясь, ждут.
Промеряв раз и другой, Хома заявляет, что этот асфальт уже украинского грейдера на три метра.
– Когда идут здесь несколько полков на марше, то никак не обогнать передних, товарищ гвардии майор. Або съезжай на обочину и подрывайся на минах, або чеши батогами других ездовых, чтоб пропустили. А наши грейдеры – и на Винницу, и на Могилев – куда шире! Мы их от района до района сами прокладывали. От каждого колхоза – бригада.
– Будет время, – говорит Воронцов, – мы наши грейдеры тоже зальем таким асфальтом.
– О, то были б добрые шляхи! – взволнованно говорит Хома. – И гладенькие, хоть катись… Как этот. Но и на три метра шире! Тогда и они начнут облизываться…
– Товарищ гвардии майор, а как железнодорожные пути? – спрашивает кто-то из бойцов. – Тоже ведь неодинаковые! У нас шире, у них уже. Будут они когда-нибудь перешиваться?.. Чтоб всюду одинаковые?
– Очевидно, будут.
– А кто к чьему примерять будет: они к нашему или мы к ихнему?
– Только не мы, – усмехается Воронцов, показывая крепкие тесные зубы. – Разве вы не знаете, товарищи, что поезд на широкой колее держится уверенней?.. Гони на полную скорость!.. Но, – майор хитро грозит пальцем, – следи за атмосферами!