Текст книги "Знаменосцы"
Автор книги: Олесь Гончар
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
XXIII
В это же утро бойцы Сагайды, взобравшись на последний хребет, облегченно вздохнули. Внизу простиралось огромное плато, зеленевшее виноградниками, лугами и садами. Ласкала и успокаивала глаза бойцов эта степь в горах, раскинувшаяся на десятки километров. А вдалеке на западе синели и синели горы.
– Это, наверное, и есть тот альпийский луг? – обратился Сагайда к Чернышу.
– Какой?
– Когда-то до войны у нас были духи «Альпийские луга». Я их однажды подарил Лиле на именины.
– А теперь тебе их дарит сама природа.
Догорая, дымились населенные пункты. По дорогам двигались бронетанковые части и конница казачьего корпуса, прорвавшаяся где-то слева.
В ближайшем местечке расположился полк. Сагайда узнал от комбата, что полк вышел во второй эшелон и будет стоять тут, наверное, до завтра, ожидая пополнения, которое где-то уже ведут офицеры резерва.
Местечко было полуразрушено ударами нашей штурмовой авиации. В уцелевших домах уже хозяйничали бойцы. В трофейных бочках из-под горючего грелась вода, голые бойцы мылись на солнце, стриглись, писали письма, читали газеты. У полковых разведчиков играла гармошка, и на воротах уже белела надпись: «Добро пожаловать». Из ворот, как раз когда мимо них проходила минрота, выехал Казаков верхом на маленьком белом ослике. Сержант был выбрит, чист и доволен. В руке он держал пустую оплетенную бутыль.
– Куда, Казаков?
– В Иерусалим.
Бойцы гикнули, свистнули на осла, и он помчался во весь дух по улице. Казаков, обняв животное длинными ногами, ловко балансировал на нем с бутылью в руке.
Минометчики расположились в саду на окраине. Душистые белые яблоки южных сортов наполняют сад запахом ликера. Краснощекие налитые персики сгибают ветки. Осыпаются созревшие волошские орехи, устилая траву. К саду примыкает виноградник. Никто о нем не заботится. На площади в несколько гектаров белый прозрачный виноград свисает тяжелыми гроздьями до самой земли.
– Гей, кумэ! – зовет Хома Романа Блаженко. – Идите ко мне персики есть. Ешьте сколько душе угодно, тут хватит и на вашу жинку, и на ваших деточек, и на всех ваших родичей, хоть их у вас – батальон!
Прифрантившись, почистив оружие, большинство бойцов ложится спать. Только Хаецкий, хоть он тоже не спал всю ночь, не может угомониться. Он шныряет по двору со щупом в руках, заглядывает во все углы и пробует землю. Он всегда ищет какие-то клады в этой чужой земле, как будто он тут уже когда-то был и закопал их. Он мечтает найти закопанную бочку столетнего вина, чтоб угостить весь «колхоз», как он называет свою роту. Прощупав весь двор и ничего не найдя, он, наконец, успокаивается. Берет лопату и копает для себя щель. Копать землю он мастак. За несколько минут щель готова, дно ее устлано душистой травой. Хома влезает туда и укладывается спать, положив автомат под голову; Хаецкий ненавидит проклятые «мессеры» и может спокойно отдыхать, только зарывшись в землю.
– Земля моя, матинька моя, – обращается он к ней, – с тобой мне лучше всего! В тебе я словно у мамки за пазухой.
Всадник-автоматчик гонит по улице пленных. Солнце пригревает; они топают рысцой, тяжело дыша.
– Гони их, гони, – говорит Роман, стоя у ворот на посту. – Бач, как обливаются по́том, а мешки с барахлом не скидают. И чем они их понабили?
С грохотом проезжают наши и румынские танки, не останавливаясь в местечке. На танках сидят румынские солдаты в черных беретах и пьют сырые яйца.
– Что, они тоже вступают в бой? – спрашивает Блаженко знакомого ординарца из полка.
– Уже вступили.
Блаженко щупает свою руку, рассеченную при взятии дотов. Она уже зажила.
– Пусть искупают свои грехи, – говорит Роман, провожая взглядом танкистов, исчезающих в сухой пыли.
После обеда Черныш пошел с Денисом Блаженко к Воронцову за рекомендациями, которые тот обещал дать. Майора они застали на террасе дома, где расположилась политчасть полка. Воронцов сидел на стуле, а некрасивая сердитая фельдшерица из санроты делала ему перевязку.
– Садитесь, – пригласил Воронцов, – я сейчас…
Присев, Черныш смотрел на майора и вспоминал первую встречу с ним под дотами. Казалось ему, что это было давно-давно… Тогда он впервые только услышал о Брянском, не зная, что станет его самым близким другом и что пройдет еще немного времени, как он будет хоронить его ночью на сопке. Брянский! Самиев мечтал послать тебя после войны в академию!
Покончив с перевязкой, Воронцов достал лист бумаги, ручку и приготовился писать. Он задал Чернышу несколько вопросов. Черныш родился в ту зиму, когда страна прощалась с Ильичем. Он лежал еще румяным несмышленышем в люльке, когда Сталин давал Ильичу клятву на верность его заветам. И те, которые лежали тогда в колыбелях, – только что рожденное поколение, – неосознанно принимали на себя эту клятву, всасывая её с молоком матери. Теперь они несут ее по дорогам Европы…
Пионерский отряд, десятилетка, путешествия летом с отцом в горы, военное училище. И всё. Жизнь была ясна и прозрачна до дна. В ней было мало горя, мало потерь, много смеха и солнца. И первой самой болезненной утратой для него была смерть Юрия Брянского. Тяжелым, физически ощутимым камнем она сейчас лежала на сердце. Майор писал. Закончив и помахивая листком, пока просохнет, он смотрел с террасы на далекие синеющие горы.
– Там опять Альпы, – сказал он.
– Я знаю, – ответил Черныш, угадывая мысль Воронцова. Когда и Денису рекомендация была написана, ефрейтор, беря ее, вытянулся и взял под козырек.
Дорогой, когда они уже возвращались в роту, Денис заговорил с несвойственной ему раньше сердечностью в голосе.
– Наверное, у нас сегодня воскресенье, товарищ гвардии младший лейтенант… Так как-то празднично… Видите, вступаю… Не знаю, так ли вам, как мне. Ведь знаю, что это вступление каких-то… практических преимуществ мне не дает. Как был ефрейтором, так и останусь. Как носил миномет на плечах, так и буду носить. Наоборот, обязанностей еще больше будет. Теперь еще парторг будет все время давать поручения. И все-таки хорошо. Если б я докладывал о правах и обязанностях члена партии, то про обязанности рассказал бы лучше, чем о правах. Вступаю в партию, говорю, – значит, беру на себя добровольно дополнительные обязанности перед народом. Беру новую ношу на плечи. Пусть тяжелей будет, но на сердце-то как хорошо… Будто воскресенье, будто праздник…
Под вечер тучи обложили небо. Весь мир стал серым, и пошел обложной дождь, равномерный и тихий, какие идут подолгу. Все сразу заметили, что лето уже прошло, что настала осень с нескончаемыми дождями, размокшими дорогами, холодными ветрами. Солдату это было страшнее, чем пули и снаряды. В такую пору тоска по родному краю становится особенно нестерпимой.
Вечером Черныш и Сагайда сидели у разведчиков. Играла гармошка, тоскливые мужские голоса из разных углов комнаты подпевали ей. Казаков сидел у края стола, склонившись на руку, печальный и задумчивый. Родные песни навевали и на него много воспоминаний.
Черный дождь тарахтел в стекла, грохотала под ветром железная крыша, и от этого в освещенной комнате было еще уютнее. «Добро пожаловать», написанное на воротах, уже смывалось дождем.
Приятно было думать, что сегодня не придется никуда итти; можно в сухом помещении петь с друзьями допоздна, а потом спокойно поспать на соломе до утра.
Часовой за окном на террасе остановил кого-то окликом, спрашивая пропуск. Потом в дверях загремело, и ординарец Сагайды остановился на пороге мокрый, с автоматом на груди. Вода ручьями стекала с его плащ-палатки.
– Товарищ лейтенант, батальон выходит.
Сагайда чертыхнулся и быстро встал, затягивая ремень.
Прибежал полковой связной с приказом Казакову немедленно явиться к начальнику штаба.
Черныш и Сагайда вышли на улицу, и колючий дождь ударил в их разгоряченные лица. Было слышно, как во дворах перекликаются бойцы, собираясь и позвякивая оружием.
– Иванов, где ты? – кричал кто-то в темноте. – Где ты, чорт бы тебя взял.
На западе полнеба было охвачено неподвижным заревом, дождь лил, стекая холодом на горячие шеи, и было странно, что это зарево не гаснет под ним.
– Горит… Горит Европа, – сказал Сагайда, топая по грязи. Черныш видел в тусклых отблесках его мокрое лицо.
Промчался улицей черный всадник, ветер раздувал его палатку, грязь стрельнула из-под копыт во все стороны. Сагайда поднял руку, прикрывая лицо, и выругался.
Зарево, подымаясь в ночи, стояло перед ними, как вздыбившееся в небо, пылающее море.
XXIV
Батальон, не рассредоточиваясь, продвигался вперед. Бескрайный мрак разливался вокруг. Казалось, это была другая земля, не то зеленое широкое плато, какое утром предстало перед глазами бойцов, залитое солнцем до самых далеких синих гор.
Молча плелись бойцы навстречу мокрому ветру… Лошади минометчиков храпели и стонали в темноте, они вязли в пашне. Виноградники, кукуруза, подсолнухи трещали под ногами. Шли без дорог, их, кажется, и не было тут. Ночью как будто исчезли все те асфальты, по которым утром двигались части казачьего корпуса, вздымая тучи пыли.
Комбат со старшим адъютантом время от времени останавливались при свете фонарика под плащом свериться по карте и снова догонять пехоту. Чавкала и чавкала тяжелая земля, словно целовала неутомимые солдатские ноги.
– Патку, мой патку! – слышится голос Хаецкого, который бьется где-то сзади с конем. – И когда же будет край этому болоту?
В этот момент сапоги переднего бойца зазвенели о камень, и весь батальон облегченно вздохнул.
– Шоссе!
Знали пехотинцы, что не ходить им по этому шоссе, знали и минометчики, что не мчать им по этой звонкой дороге на конях, ибо она, пролегая с севера на юг, не сходилась с направлением наступления, а ее не передвинешь, как стрелку на часах… Знали это, и все же обрадовались. Хоть десять шагов, хоть пять шагов – только бы почувствовать под ногами твердую почву, а не хлюпкую тяжелую пашню, в которую, кажется, ушел бы с головой, если б не двигался все время вперед.
С хода пересекли асфальт, и сразу из темноты возникла железнодорожная насыпь, протянувшаяся параллельно шоссе. Под насыпью сновали силуэты людей, слышалась румынская речь и русское «давай, давай!»
– Слышишь, как румынешти гвоздят по-нашему? – сказал кто-то, повеселев.
– Они будут нашим правым соседом, – сказал Чернышу Сагайда, который только что вернулся от комбата.
По другую сторону железной дороги, где-то совсем недалеко, вражеские транспортеры открыли огонь. Гулкие выстрелы «МГ» как будто ударяли по жестяному небу. То и дело в темноте встречались румынские солдаты с охапками кукурузы для своих окопов.
– Здоровеньки булы, товаришочки, – кричал им Роман Блаженко бодрым голосом. – Здоровы будьте, братцы!
Бойцы, скинув с себя палатки, укрыли ими минометы от дождя, а сами, оставшись в гимнастерках, рыли ячейки, позвякивая лопатками Сагайда и Черныш сидели под насыпью, не прячась от дождя, потому что и негде к незачем было прятаться: они промокли до костей. Земля, мягкая, как губка, теплела под ними, нагреваясь от их тел.
– Иногда представляю себе, – глухо говорил Сагайда, – что было бы, если бы всё на свете было единым. Что б ни языков, ни кордонов… Ни войн… Города хорошие, белые. Хочешь – езжай в Багдад. Хочешь – в Буэнос-Айрес… И люди стали бы все равными, свободными… А то не живут, а бродят по миру и лязгают зубами…
И после паузы добавил уже другим тоном:
– Если б я встретил того немца, который украл мою дивчину, представляешь? А?
– Разве только у тебя, Сагайда? Сколько они украли наших людей? А сколько они украли, покалечили людских надежд, ожиданий, прекрасных планов? У меня все время перед глазами стоит Брянский, звучит в ушах его голос. Помнишь, он как-то сказал: «Всё, всё мы отдаем тебе, Родина, даже наши сердца…» Как это справедливо! Разве в самом деле мы не отрекаемся от всего, на что имели право на земле! И личное счастье, и собственные желанья, все мечты и все чувства мы слили в одно-единое стремление – жажду победы… Может, потому она, Родина, для нас становится еще дороже, еще прекрасней, чем больше лишений мы переносим за нее. Вот прожил я двадцать лет. Конечно, сталкивался с разными людьми, были среди них и хорошие, были и мелкие, завистливые, злые. Но – странно – сейчас эти последние забылись, вспоминаются только хорошие люди, и вся наша страна от севера и до Памира представляется прекрасным единым лагерем только хороших, честных, трудящихся людей… Великодушен народ, пославший свои тысячные армии для освобождения Европы!
Среди бойцов, копавшихся поблизости в темноте, кто-то громко стукнул лопаткой о камень.
– Знаете, чем бы я казнил Гитлера и всех виновников войны, если бы поймал их? – послышался голос из ячейки. – Я его не стрелял бы… Я б только выволок его из кресла и засадил бы в этот окоп, полный грязи, и пусть бы он копал и копал все осенние ночи, пока не сгнил бы в этом болоте. Пока не нажрался бы этой грязищи… Тогда больше не захотел бы воевать никакой министр!
Только окопались, как прибежал вестовой из батальона и доложил, что приказано сниматься и итти вперед, потому что противник отступает.
Сагайда подал команду вьючить лошадей.
Скользя и вытягивая один другого за руки, словно на скалу, перебрались через насыпь, и снова темная пустыня залегла перед ними. Среди черного океана, как багровые острова, вздымались пожары. Ближние и дальние, они своими неподвижными заревами вызывали ощущение космической беспредельности этих темных просторов. Казалось – иди хоть столетия, все будет под ногами чавкать вязкая земля, будет сеять и сеять нескончаемый дождь, всё будут выситься в темноте неподвижные острова крутых розовых скал.
Далеко за полночь бойцы Сагайды приблизились к одной из багровых сопок, и Черныш увидел, что нет никакого скалистого острова из розового камня, а есть лишь длиннющие скирды, конюшни, сараи, которые горят со страшным безразличием. По временам затрещат балки, с грохотом посыплется раскаленная черепица с крыши, и опять все горит медленно и ровно.
Не горел только господский дом в центре просторного двора, озаренный со всех сторон пламенем. Стройные белые колонны, увитые диким виноградом, высились у входа. Нетронутый пламенем белый дом возвышался, как властелин этой черной степи. Зияющие провалы окон с оранжевыми отблесками на уцелевших кое-где стеклах молчаливо и загадочно глядели на незнакомых вооруженных людей, которые заполнили двор и на мгновенье остановились, пораженные. Всегда бывает эта остановка, хоть на одну секунду, перед тем, что только что было другим таинственным миром и стреляло по тебе, а сейчас ты должен войти в его нутро. Знаешь, что там уже нет врага, и все же остановишься, потому что оно, строение, по инерции еще дышит на тебя неприязненно.
И только войдя внутрь и крикнув что-нибудь товарищу или даже самому себе, ты словно овеешь чужие стены своим дыханием, и они уже становятся близкими и понятными, как трофейное оружие, выстрелившее впервые в твоих руках.
В сараях ревел привязанный скот, задыхаясь в дыму и сгорая живьем. Опаленный жеребенок, фыркая, выскочил из пламени и стал, испуганно озираясь. Увидев возле минометчиков лошадей, он пошел к ним, ища мать. Совсем маленькое, беспомощное существо топало тонкими ножками и доверчиво тянулось к рукам бойцов. Каждому захотелось погладить его. Роман Блаженко обнял жеребенка за шею и прижался щекой к его мордочке. Черныш горько усмехнулся. Какое-то теплое воспоминание мелькнуло перед глазами.
– Смотри, заколешь его своими усищами! – кричали Блаженко бойцы.
Воздух от близкого пожара нагревался, и бойцам становилось теплее.
XXV
Во второй половине дня пронесся слух, что справа румыны драпают. Неизвестно, кто первый пустил эту новость, но каждый уже знал ее. Нервная тревога появилась в движениях бойцов. И хотя минометы из-за дотлевающей скирды чохкали, как и раньше, боец, даже опуская мину в трубу, одним ухом настороженно прислушивался к тому, что делается в пехоте. А там, во рву за поместьем, где залегла пехота, было неспокойно. Пулеметы захлебывались. Пробежал связной из полка и на оклик Сагайды ничего не ответил, только махнул рукой. Появились штабные работники, озабоченно спеша куда-то. Пробежала полковая разведка. Казаков бежал в расстегнутом ватнике с автоматом в руке и, с каким-то особым вниманием вглядываясь вперед, даже не заметил Сагайду.
Комбат требовал огня и огня. Сагайда бил и бил, встревоженно поглядывая на растущую груду пустых ящиков, потому что транспорты с боеприпасами еще где-то пробивались по бездорожью.
Черныш стоял на наблюдательном пункте, отрытом этой ночью в поле за имением. Он сам напросился у Сагайды корректировать огонь, и Сагайда согласился, считая в глубине души Черныша лучшим корректировщиком, чем был сам. В окопе, у ног Черныша, сидел над аппаратом Блаженко-старший. После того как в бою под высотой один телефонист был ранен, Романа поставили на аппарат, и он с присущим ему усердием взялся за новую работу. Одновременно он выполнял при Черныше и обязанности ординарца, хотя делал это не по приказу Черныша, а вполне добровольно, по собственной инициативе.
Черныш направил огонь минометов на правый край лощины, куда вползали бронетранспортеры с десантами. Минометчики стреляли на шестом заряде, и попасть в бронетранспортер было трудно. Но несколько мин легли за ними, там, где брели десантники, и когда дым рассеялся, Черныш видел, как немцы сбивались в группки по нескольку человек, наверное, возле убитого или раненого.
Шум и трескотня поднялись и слева, совсем близко, где до сих пор было спокойно. В лощине не смолкало «ура», но пехоты не было видно. Возможно, – как это нередко бывает, – кричали лежа. Транспортеры заходили в балку, прошивая ее трассирующими пулями. Поднялась настоящая огненная метель, грохот нарастал.
Из этой метели, из балки один за другим выскакивали бойцы и бежали сюда, к имению.
Черныш понял, что румыны и в самом деле ударились в панику, и фланг оголился. Значит, противотанковую артиллерию действительно не успели подтянуть, и полк очутился в тяжелом положении. Видимо, там, впереди, была дана команда отходить к имению. Уже не одиночки, а группы пехотинцев побежали мимо Черныша.
Тяжелые, залепленные грязью шинели шумели возле него. Чернышу показалось, что пробежал здесь и тот лысый пехотинец, который носился по румынской дороге без седла на коне и молил: «Останови, останови!» Всё летело мимо Черныша, и он, вдруг ойкнув, раскинул руки, словно хотел своей грудью остановить эту лавину… и упал. А пехотинцы, под градом пуль, который становился все гуще, бежали, перескакивая через Черныша.
Блаженко, как будто и не следивший за Чернышом, сразу же заметил, вернее почувствовал, что нет уже младшего лейтенанта среди тех, кто суетился вокруг. Нету! И он, не задерживаясь, решительным прыжком выскочил из окопа и сразу же наткнулся на своего командира. Черныш, смертельно бледный, лежал, распластавшись в грязи, с пистолетом в руке. Закрыв глаза, он слегка стонал, будто во сне. Блаженко с одного взгляда отметил, что Черныша ранило куда-то в затылок, потому что чубатая голова его лежала в луже крови, смешанной с грязью. Блаженко даже не представлял, чтобы можно было бросить своего командира среди этого поля и удирать. Властным окриком Роман позвал ближайшего пехотинца, и тот остановился испуганный.
– Помоги взять!
Блаженко взвалил Черныша на свои плечи, взяв его, как брал в колхозе мешки с зерном, – обеими руками. Черныш застонал. Блаженко не думал, что этот сухощавый юноша такой тяжелый. Он словно во сто крат потяжелел в этом бою.
В стонах, трескотне, страшном гаме тонуло все вокруг, туманилось сознание и ноги приобретали необычайную быстроту.
Блаженко казалось, что спина его теперь закрыта панцырем, что вообще ни одна пуля не заденет его, пока эта ноша лежит на спине. Был уверен, что за такой святой работой никакая сила не может убить человека.
Упал перед Романом какой-то боец, разрывная пуля ударила в голову так, что снесло череп. «А меня не может!» – подумал Блаженко и переступил через ноги бойца. Он бежал, вспотев, кашляя, задыхаясь, вскидывая глаза ко лбу, чтоб видеть дальше вперед. Бойцы уже пролетали через поместье, одни минуя его, другие заскакивая в дом, чтобы передохнуть. Пули крошили каменные стены, словно кирками. Блаженко тоже остановился на крыльце и поднялся к двери. На первом этаже возле дверей уже набилось много бойцов из разных рот, батарейцев и полковых разведчиков, радистов, связных. Некоторых Блаженко знал в лицо, большинство были незнакомы ему.
– Черныш! – вдруг послышался из толпы голос Сагайды. – Черныш!
Его осторожно положили на цементный пол.
Подошел Казаков, который тоже забился сюда. Теперь перед Казаковым лежал уже не тот молоденький чистенький офицер, какого он встретил впервые на пограничной переправе. Брюки Черныша были вымазаны грязью, подошва на одном сапоге отстала, погоны смялись, слиняли за это время… А черный густой чуб отрос, и на верхней твердой губе пробились темные усики.
Товарищи перевязывали Черныша, разрывая свои измазанные пакеты, которые месяцами носили в карманах.
Черныш лежал без сознания. Он был ранен не только в голову, но и в бок. Пока с ним возились, бойцы один за другим выскакивали из дома и бежали через двор. Некоторым удавалось прорваться между взрывами мин, иные исчезали в клубах дыма, и клочья одежды летели вверх вместе с дымом и брызгами грязи. А когда двое упали, корчась, уже на самих ступенях, больше никто не рисковал выбегать из дома. Слева, где-то совсем близко, зашел бронетранспортер и прошивал двор. Страшное слово метнулось среди бойцов:
– Окружены!!!
Сагайда приподнялся, шагнул через ноги Черныша.
– Что такое? Что?
– О-кру-же-ны.
Он инстинктивно рванулся к выходу, но порог загородили раненые, которые ползли со двора внутрь, оставляя дорожки крови на ступенях.
Двор уже опустел. Лишь кое-где еще стонали раненые. Шум стихал, удаляясь.
Сагайда встревоженно окинул глазами присутствующих и встретился взглядом с Сиверцевым, знакомым лейтенантом с батареи. Сиверцев смотрел на него так, что Сагайда сразу поверил: да, это было оно, то самое, чего каждый из них боялся. Железное кольцо сомкнулось.
Бойцы, притихшие и настороженные, остро следили за каждым движением Сагайды. Не глядя на них, Сагайда видел их глаза, полные вопросов, ищущие надежды, и чувствовал – большая, доселе неведомая ответственность ложится на его плечи всей своей тяжестью. Его пригибала эта тяжесть.
– Что ж, – сказал Сагайда, выпрямляясь, – что ж…
Плечи его поднялись. Напротив стоял с ручным пулеметом высокий пожилой боец. Щеки у него глубоко запали, так что кости натянули кожу.
– Пулемет исправный? – спросил Сагайда.
– А что? – глянул боец исподлобья. Руки у него были в засохшей грязи, словно наждак.
– Исправный, спрашиваю?
– Ну, исправный…
– Не нукай, – не поедешь! Ложитесь тут, на дверях.
– Я не из вашего батальона…
– Ложись!
– Не кричи! – спокойно поднял голову боец. – Страшнее видели – не испугались. А тут мы сейчас… все одинаковы!
Темная кровь ударила Сагайде в лицо.
Он четким шагом подошел к бойцу вплотную и, едва сдерживаясь, проговорил:
– Я приказываю!
– Своим приказывай…
Не успел боец закончить, как Сагайда коротким ударом сбил его с ног.
– Ложись!!!
Боец, не поднимаясь, молча пополз к дверям и начал с привычностью профессионала устанавливать пулемет на пороге.
– Второй номер!
– Я.
– Давай сюда!
Казаков тоже выступил вперед, обращаясь к Сагайде с какой-то подчеркнутой официальной почтительностью.
– Товарищ гвардии лейтенант! Тут наиболее опасно! Разрешите и мне стать на дверях!
– Становись.
Выставив охрану в дверях, Сагайда осмотрел внимательно весь дом, подсчитал оружие, бойцов и боеприпасы. Чем больше он занимался этим делом, тем больше росла в нем уверенность, и положение начинало казаться не таким безнадежным.
Сагайда выставлял посты возле окон, возле каждой дыры, откуда можно было вести огонь и наблюдать. Инструктировал при этом бойцов детально, как наряд на разводе. И бойцы успокаивались, будто и в самом деле тли в гарнизонный наряд. Незнакомые, из других подразделений, они уже выполняли волю Сагайды без слов и обращались к нему с большим уважением, словно к начальнику караула. Смотрели на него с готовностью и скрытой надеждой, будто он сосредоточил в себе отныне их спасение.
Большинство бойцов собралось в многооконном зале второго этажа. Отсюда можно было обстреливать значительную часть двора, на который уже вошли бронетранспортеры и обступили дом, словно конвоиры.
Внизу, под самыми окнами, послышался шум чужих голосов.
– Русс, сдавайся! – донеслось оттуда в разбитые окна. – Сдавайся, мы не будем убивать!
А увидав в окне бойца-казаха, закудахтали, загикали:
– Монголия! Азия!
– Русс, сдавайся!
– Гранатами! – скомандовал Сагайда бойцам, что стояли напротив окон. – Русс никогда не сдается.
Бойцы, пряча головы, высунули одни только руки а опустили гранаты.
Внизу грохнуло, заревело и долго после стонало: о-о-о!
Потом и это затихло, оттуда никто больше не звал. Пулеметы резанули по всем окнам.
Черныш лежал в углу под стеной. На мгновенье он очнулся и попросил пить. Губы его пересохли, слиплись, и он с трудом разжимал их. Блаженко, спросив разрешения у Сагайды, спустился вниз поискать воды. Наверху в зале было еще светло, а чем ниже он спускался путаными лестницами, тем больше темнело. Он добрался до подвала, из полуоткрытых дверей которого пробивался свет. Роман открыл их и вступил в мрачное помещение, длинное и низкое, с потолком склепа. На столике горела свеча, а возле в широком кресле сидел седой венгерец, глубоко задумавшись. Увидев бойца, он повернул к нему отечное холеное лицо с клинышком седой бородки.
– Вы еще тут? – спросил он.
В подвале, заваленном узлами и мебелью, все стояло вверх дном.
– Воды, – сказал Блаженко, показав жестом, будто пьет. – Воды.
Старик взял со стола небольшой бронзовый бюст и, показывая его бойцу, проговорил с какой-то напыщенной гордостью:
– Кошут.
Блаженко спутал это слово с «тешик» 1111
Пожалуйста (венг.).
[Закрыть], какое он знал, и возразил:
– Нет, не это! Воды, понимаешь, воды! – И снова показал, будто пьет.
А мадьяр говорил ему что-то поучительное, неприязненно и сердито, смешивая слова русские, немецкие и словацкие. Роман, который за время пребывания на чужой территории с удивительной сметливостью научился ловить общий смысл чужих языков и жестов, понял из разговора старика, что и тут когда-то была революция, и предок этого седого венгерца был офицером революции и погиб в бою с войсками царя Миклоша. И что этот старый граф тоже решил никуда не итти из фамильного замка, где когда-то собирались революционеры Мадьярорсага и где живет славный дух его предков-повстанцев.
– Габору нем йов! 1212
Война не хорошо! (венг.).
[Закрыть]– закончил старик, а воды и не думал искать.
Тогда Блаженко сам пошел на поиски.
Он натыкался на множество различных вещей, каких никогда не видел раньше, и, теперь, повертев в руках, отбрасывал прочь. А старик, не спуская глаз, следил за ним, удивляясь, что чужой солдат не берет его ценностей. В дальнем углу, за пуховиками, боец нашел, наконец, то, чего хотел. Там стояла стеклянная банка с маринованными черешнями. Взяв банку, Блаженко подошел к столу и подал старику:
– Пей, граф.
Роман боялся отравы.
– Пей… Кошут!
Мадьяр пил.
– Стой! Довольно!
Блаженко забрал банку. Выходя, на мгновенье задержался в дверях. Он хорошо знал, куда идет.
– Слушайте, мадьяр… если нас тут перебьют, капут… понимаешь… То, чтоб похоронил! Слышишь?.
Он пояснил слова жестами. Венгерец утвердительно закивал.
Наверху в зале было полно дыма. На полу стонали раненые. Тут уже образовался целый госпиталь. Сагайда предлагал раненым для большей безопасности спуститься на первый этаж. Но они отказывались. Они хотели быть все вместе до конца и теснились к Сагайде, сбившись вокруг него в один окровавленный кулак. Сагайда в глубине души был рад, что они с ним, все вместе.
Блаженко, хлюпая по лужам крови, на четвереньках пополз вдоль стены к младшему лейтенанту. Пули впивались в стену над головой, и штукатурка сыпалась ему за воротник. Бойцы неподвижно стояли у окон и не стреляли. Немцы боялись показываться на видном месте.
На дворе прояснилось, серое небо на западе оголялось голубыми острогами.
«Солнце заходит на погоду», – отметил Роман.
Черныш, голый по пояс, лежал спокойно, будто отдыхал после большой усталости. Голова его была забинтована марлевой чалмой. На голой груди скрещивались белые бинты. Сухое, удлиненное лицо Черныша еще больше вытянулось, подбородок заострился, исчез густой румянец со смуглых щек. Маленькие сухие губы были крепко сжаты.
– Товарищ командир…
Черныш сосредоточенно, не мигая, смотрел на противоположную стену и не слыхал Блаженко.
Стену, обагренную ярким закатом, клевали пули; большая картина в золотой раме покачивалась на шнуре, какой-то венгерский рыцарь на добром белом коне рубился с окружавшими его турками в красных жупанах. И всех их клевали невидимые птицы, и они покачивались.
– Товарищ командир… товарищ командир…
Черныш поморщился, с усилием оторвал глаза от картины и сурово посмотрел на Блаженко Блаженко разомкнул его твердые губы краем банки. Черныш глотнул несколько раз и вздохнул.
– Где Брянский?.. Где Сагайда?
Сагайда и Сиверцев в противоположном углу зала хлопотали около рации. Рядом с ними лежал радист, раненный в обе руки, и давал указания.
– Отправьте меня в санчасть, – проговорил твердо Черныш. – Я ранен.
В это время от окна кто-то крикнул:
– Идут!
Бойцы оглушительно застрочили из автомата. Стреляные гильзы зазвенели о пол, как золотые.
– Почему они стреляют? – поморщился Черныш. – Ох, зачем они стреляют… У меня болят уши.
За окном, где-то близко заскрежетал транспортер, и трассирующие пули влетели в зал, как обрывки молний. Снова послышались крики немцев. Глаза Черныша расширились.
– Так. Значит, они кругом?
Блаженко молча вздохнул.
Солнце зашло за далекие горы, и стена померкла, красные жупаны турок потемнели и красавец-рыцарь потемнел. Только белый конь попрежнему гарцовал на полотне.
Неожиданно где-то внутри дома заиграл баян и послышалась песня. Бойцы онемели, пораженные: так необычно. так дико ворвалась песня в эту страшную стрельбу, в общее напряжение.
Всю-то я вселенную про-еха-ха-хал,
Ни-и-и-где я ми-лай не нашел!
Дерзкое пение приближалось, нарастало, словно из далекой степи. В дверях появился приземистый кривоногий боец в расстегнутой гимнастерке с медалью, с перламутровым аккордеоном в руках. Боец усмехался широкой безразличной усмешкой, как будто ему не было никакого дела до того, что творилось вокруг.
– Всё! – выкрикнул он, перестав играть. – Конец! Тут наша могила!