Текст книги "Боги войны в атаку не ходят"
Автор книги: Олег Тарасов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Григорьев после ссоры с Ритой и безуспешной поездки к Андрею остыл лишь к вечеру, употребив к тому же стаканчик водки. Зато потом даже обрадовался, что в «нейтрализации» Фалолеева сам собой сложился тайм-аут. Нет слов, облегчение вышло бы громадное, турни Андрей этого ходока из города, а вдруг бы переборщил в этих тёмных разборках и с размаху заделал бы из отставного старлея труп?
Фалолеева всё-таки жалко – тот, несчастный, искал счастья, что рвётся искать каждый человек, да только со своими планами насчёт Риты опоздал, дурачок, навсегда, как полоумный дремучий пенсионер после трёх денежных реформ опоздал в магазин со старыми советскими рублями.
Тайм-аут, так тайм-аут! И от греха подальше и для его задумки – шанс. Григорьев решил пока не звонить Рите и не появляться, а подождать её выбора: что там окажется сильнее – жатва давней любви, пусть поздняя, непредсказуемая, или безоблачное счастье Егорушки?
Как ни раздирало Григорьева беспокойство за будущее, на паузу он согласился из-за одного немаловажного открытия, о котором долго в своё время не подозревал: характер у Риты с рождением сына прорисовался далеко не сахарный, к тому же подкреплённый большой внутренней силой и изрядным упрямством.
И характер, и сила в своих крайностях ему, к сожалению, оказались неподвластны. Сила характера, упрямство проявлялись в том, что не водилось за Ритой мелочных истерик, не рыдала она по пустякам и не трясла в наигранном унижении, в наигранной слабости плечами, не бросалась в заходящийся женский вой с выпученными глазами. Отнюдь, в трудную минуту стиснутые почти до крови губы, такие любимые Григорьевым, милые, сочные, распахнутые настежь глаза и… редкие крупные слёзы, самые отборные из тех, что уже никакой силой не могли удержаться… и лелеяла она исключительно свои, только ей ведомые мысли…
Если упрётся Рита в своём решении жить с Фалолеевым – он окажется бессилен: Егорушка хоть и Олегович по отчеству, да фамилию носит мамину. Распишутся эти «голубки» в ЗАГСе – вовсе беда, любой милиционер на страже их брака. А вы, Олег Михайлович, чешите огородами, куда глаза глядят, и тщательно пережёвывайте прошлогоднюю ботву!
А не будет он унижаться до такого позорного совета! Пусть Рита делает что хочет! Пусть попробует обойтись без Олега Михайловича, пусть свободно поплавает в непредсказуемом море любви! У него тоже гордость человеческая есть, и посмотрит он, как придётся там ко двору мценское колченогое чудо!
Да он уверен на двести процентов, ничего у них не получится, вглядятся друг в друга как следует и разбегутся, словно перепуганные зайцы!
Зато потом его никто не будет попрекать, что лишил, подлец, счастья любящие сердца, отговорил, такой-сякой, от «гуманитарной помощи» покалеченному артиллеристу-аферисту! Не собирается он ни лишать, ни отговаривать, ни танцевать с нижайшими просьбами возле Риты! Он наберётся терпения, поглядит со стороны, как молодая мама хлебнёт с этим подарком горя да запросится обратно под крыло.
Вернётся, попросится, никуда не денется! И тогда до самой смерти будет почитать его за благодетеля! Через слёзный опыт почитать, через лично жёванное горькое мочало, от которого ни проку, ни удовольствия. Надо, надо женщине доходчивый урок дать, не то без хорошего взнуздывания будет носить сё по сторонам не с Фалолеевым, так ещё с кем. Жизнь длинная, а в его положении такие занятия вовремя надо организовывать, пока в силе и сам собою ничего. По всем правилам стратегии организовывать.
Однако двухдневной «стратегической» паузы хватило, чтобы Григорьев весь извёлся, по живому исполосовал себя внутри, потому как сплошь, без роздыху одолевали тяжкие мысли, глупое самоедство и несуразные, кошмарные гадания.
Как наяву, виделись ему разговоры между Ритой и Фалолеевым, представлялось, как без малейшего зазрения совести давит Фалолеев на самое больное женское место – жалость. И что натрещал этот неудачник про свои страдания в Ритины уши таких фантастических историй (благо, они все в его несчастном облике), что та готова родную мать и сына продать, лишь бы «Фантомасу» чем-нибудь угодить! И уж наверняка к ногам её выложены обещания, клятвы, заверения в любви до гроба, расписаны посулы великого счастья, состроены дивные планы совместной жизни, вплоть до рождения второго, уже их ребёнка!
Представление фалолеевских и Ритиных замыслов по второму ребёночку, и что ужаснее всего, очень явное представление реализации этого замысла, вклинилось в голову Григорьева в вечерний час пик. Его словно подключили к трансформатору в тысячи вольт – в глазах побежали разноцветные круги, мозги сдавило тугой, сильной волной, всего заколотило, затрясло.
Не видя перед собой светофора, он рванул на перекрёсток при красном свете. И случилась бы тут страшная беда, потому как в правый бок «Рафика» уже нёсся лихой военный водитель на шестьдесят шестом «газончике» и грузовик наверняка бы всадил своим высоким бампером по доброй половине пассажиров, да только офицер возле солдата-водителя быстрее всех понял, что к чему, и что есть силы гаркнул своему подшефному: «Тормози!»
«Чёрт! Я же с людьми! – разом вспотели от страха у Григорьева руки и подмышки, высокий лоб. – Домой, домой, пока в аварию не влетел!» Его желание закруглиться на сегодня с извозом полностью совпало с желанием испуганных пассажиров, которые, пережив шок, с угрозами и руганью затребовали немедленной высадки.
Из гаража к подъезду Григорьев брёл удручённый, с настроением поддать два стакана водки и ни о чём вообще не думать. Неожиданно из деревянного детского домика, как из скворечника, наперерез ему вывернулся изуродованный Фалолеев. «Боже! До квартиры добрался!» – охнул Григорьев и остановился. Впрочем, единственный плюсик созерцание врага всё же принесло. От простой логики: раз Фалолеев тут, рядом, значит, Рита сейчас без него, тут же отпустила бешеная, клокочущая ревность.
– Видел, как Надюша твоя вышла, – Фалолеев не здоровался и не тянул руки, но говорил бодро, иронично. – Не изменилась, чуть-чуть потолстела. Она знает, что ты бурно на стороне размножаешься?
Фалолеев смотрел строгим прокурором, Григорьев в ответ на едкую реплику молчал.
– Что скажешь?
– Что скажу? Мотал бы ты обратно в Мценск или ещё куда!
Теперь затих Фалолеев. Не торопясь делиться скорыми планами на Мценск, он стукнул пальцем через куртку по чему-то стеклянному, миролюбиво сказал:
– Давай, Михалыч, как в старые добрые времена, посидим у тебя на кухне, водочки пропустим!
– У нас рукопожатия на Эльбе не будет! Я бы знал твою натуру, пристрелил бы такого однополчанина еще леи десять назад! На полигоне, втихомолку!
Фалолеев не обиделся.
– Что я бы сделал десять лет назад, если бы знал! М-мм! – он потряс чуть головой, без подделки изобразив мечтания, затем быстро вернулся с небес. – В гости-то пригласишь?
Григорьев давно смекнул, что разговор с таким типом в квартире зло во сто крат меньшее, чем перебранка посреди двора, и хоть без особой радости, но показал на крыльцо – пошли. На третий этаж они поднимались медленно, сосредоточенно, в предчувствии, что ни при каких вариантах не видать им счастливого конца. К небольшому облегчению Григорьева, подъезд оказался пуст, если бы попался какой сосед или соседка, от вопросов бы потом не отделаться.
– Подкалиберным, значит, планируешь вдарить? – вращая в замке ключ, Григорьев обернулся к Фалолееву.
– В смысле? – удивился тот.
– Зайти в гости хочешь, вроде, как свой, а потом влупишь – под самый дых!
– Ты скажешь!
– Думаешь, по-другому будет? – Григорьев распахнул дверь и встал на пороге боком, размышляя, пускать или не пускать Фалолеева.
Гость напористо подступил вплотную:
– Прав ты, Михалыч, но нам без серьёзного разговора никак!
Они сели за пустой стол. Фалолеев отметил новый высокий холодильник на два больших отсека, новую кухонную мебель, не самую простецкую. «Идёт Григорьев потихоньку к своему счастью, идёт», – подумал он не без зависти и вынул из-за пазухи бутылку водки. Григорьев сумрачно сложил перед собой руки.
– У тебя вот, как у барина, две семьи! – вроде шуткой укорил его Фалолеев и не выдержал пожаловаться: – А у меня ничего нет! Ничего!
– Я тебя не обкрадывал, – Григорьев держался с подчёркнутой холодностью, на дальней дистанции. – А если забыл, напомню: после тебя подобрал! А то гляжу, у вас обоих память отшибло!
– Не отшибло, не отшибло! Наоборот! Потому я здесь, Олег Михайлович! Думаю склеить себе из прошлого счастье какое-никакое, – признался Фалолеев сразу, предполагая своей высокой надеждой как-то смягчить Григорьева. – Рита ведь на меня запала тогда, я чувствовал. Это не просто самка самца выбирала, это, если хочешь, любовь была!
Григорьев счёл за лучшее отстранённо пожать плечами – кто вас разберёт с вашим исчезнувшим навеки прошлым?
– А старая любовь, как известно, не ржавеет, – по интонации угадывалось, что надежда на эту поговорку у Фалолеева была велика. Словно набравши в ней силу, поддержку, он вдруг рывком выложил просьбу. – Уступи мне Риту, Олег Михайлович! Как другу уступи!
– Словами «друг» бросаться не будем, – отрезал Григорьев без встречной приветливости. – Должен понимать. И ответ мой тебе известен.
– Зря! Я с тобой как с другом разговор веду. Чтобы между нами всё по-человечески, без недомолвок.
– Откуда ты упал – по-человечьи вопросы решать?
– Я, Михалыч, с тем светом почти сроднился, считай, оттуда и упал. И там рекомендации получил очень настоятельные – вопросы по-человечьи решать.
– Оно и видно, – в откровенной неприязни Григорьев перекосил располневшие губы.
Поняв, что никакого гостеприимства от него не дождаться, Фалолеев ухватил с никелированной решётчатой подставки два хрустальных стакана.
– Давай смажем организмы свои! – предложил он, выдавливая из себя весёлость. – Я помню, ты к этому процессу неравнодушный.
Григорьев накрыл стакан ладонью.
– Пустой разговор! Хоть пей, хоть не пей!
– Ну ладно, – обиделся Фалолеев, но себе налил, залпом проглотил полстакана.
– Я в могиле по колено – обеими ногами! – выдохнул он отчаянно, страдальческим жестом обтирая рот. – Меня оттуда одна ниточка вытянуть может – любовь! Больше ничего! Поверь, ничего! За что я только не цеплялся последние два года. За соломинки! За соломинки! Думаешь, я вот так сюда прискакал – блажь свою показать! Олегу Михайловичу дорогу перейти! – распалился дальше Фалолеев. – Я на конкретном взводе, товарищ ты дорогой! Как смертник, камикадзе! И настоящая любовь мне больше воздуха нужна! Не красивая поделка, не ля-ля-ля – три рубля – подай мне ресторан, подай мне машину! – он с возмущением повертел перед носом Григорьева растопыренными пальцами, потом схватился доставать сигареты. Григорьев насуплено замотал головой, мол, «нет, не кури», и пока Фалолеев трясущейся рукой засунул обратно пачку в куртку, то чуть осадил тон и дальше выложил тихо, смиренно, жалобно: – Та, курва-королева, Лина, напрочь слиняла после разборок, в больницу апельсина не принесла. Как будто не было любви, печатей в паспорте. В секунду человека вычеркнула!
– Сам выбирал.
– Кто бы спорил, сам выбирал, сам обжёгся. Потому к тебе по-хорошему: пойми нас с Ритой!
– Вас?! – Григорьев двинул по пустому стакану кулаком – тот звонко ударился об стену, раскрошился. – Вас? Быстро ты впрягся за всех решать!
– Ну не усидишь ты на двух стульях! – тоже в ярости взметнулся Фалолеев. – Не я вмешаюсь, так другой отодвинет! Заклинаю тебя всеми богами – уступи! Из милосердия уступи! Поделись сегодняшним счастьем! Это зачтётся, Богом зачтётся!
Подтягивая рывками больную ногу, он неловко вскочил и с необузданной суетливостью заметался по кухне.
– Семь лет назад бабы штабелями сами ложились. За молодость, красоту мою, за то, что с деньгами всегда. А сейчас девке за так ягодицу тиснуть – ни-ни! Ей квартиру подавай! Машину за миллион! Они с ума от запросов посходили, а мне каково? На приличную бабу в моём-то положении замахнись! Да что приличной… я три года вообще без женщины!!! Без! Ты знаешь, каково трусы… только для ванны… туалета снимать! Что такое один в пустой кровати, знаешь!!! Изо дня в день, из ночи в ночь! А я прошёл – это тюрьма, одиночка, карцер! Даже страшнее! В одиночку суд сажает, а тут на свободе, сам себе хозяин, а не выходит никакого освобождения!
Фалолеев прокричался, затем в жалком бессилии, словно тяжело раненный, опёрся локтём на стол напротив Григорьева, уставился тому в глаза и задышал хрипло прямо в лицо. Фалолееву хотелось, чтобы бывший командир не отстранялся от его беды равнодушным взглядом, а как раньше, проникся если не сочувствием, то хоть пониманием.
Но желать прежнего отношения Григорьева оказалось большой оплошностью.
– Проститутки на такие проблемы есть! – с сарказмом вставил бывший шеф.
– Ты ещё куклу резиновую посоветуй! – Фалолеев едва не брызнул слезой от обиды: «Как можно – человек душу до последнего выворачивает, а в ответ издевательство?»
– Я – человек! – вскричал он и ударил себя кулаком в грудь.
– Может, ты забыл? Калека, увечный, но человек!
Фалолеев непроизвольно ухватил из кухонного набора большой столовый нож. Григорьева окатило резкой волной страха, он, было, дёрнулся отнимать опасный предмет, но передумал, осел, промолчал. Верчение ножа за чёрную массивную ручку явно обозначало нервозность гостя, а не злой умысел.
Фалолеев всё рассказывал про себя. Было видно, что правду о тяжких своих бедах он изливал не налево-направо и не каждому встречному-поперечному. Нет, вся боль его, страдания долго и терпеливо копились внутри, как громадный гнойник, фурункул, и непременно должны были прорваться, и прорвались, когда подпёрло вконец.
Фалолеев понимал, как далёк Григорьев от сочувствия к нему, как, напротив, враждебен тот за притязания на Риту, но он считал своим долгом обосновать, что его действия не имеют другого выхода. Они оба заложники судьбы. Вот только его выстраданные кровью обоснования ударялись о стену непонимания, так же как недавние григорьевские увещевания сыпались мимо Ритиных ушей.
– Проходил я и с проститутками… привезли двух… увидали меня, заупрямились, словно коровы на бойне… сутенёр говорит, извини, ты слишком оригинально выглядишь… да… слишком оригинально… А мне каково с такой оригинальностью?! Кто посочувствует! Кто поймёт?! Кто в мою проклятую шкуру влезет? Хоть на день, на час, на минуту! Когда не любят! Когда презирают! Когда не замечают! Когда боятся!
Фалолеев прокричался, затем сел тихо, без шума, как паровоз, разом метнувший на волю весь пар.
– Ну… родители… любят же! – несмело заметил Григорьев, слегка подавленный откровенностью собеседника.
– Олег Михалыч… не надо идиота… изображать… родители любят потому, что ты просто есть их сын. Есть и есть! Любовь женщины – это что именно в тебе открыли нечто удивительное… что ты лично дорог кому-то… особенностью своей… если хочешь, уникальностью… когда для тебя и слово особенное, лишь одному тебе… когда для тебя… да что я тебе про женщин рассказываю! – махнул Фалолеев усталой рукой.
– Ты вот с двумя живёшь и от обеих не оттащить! Верно? И я, как любой нормальный человек, жить без женщины не могу, не хочу, не желаю! Потому как на границе жизни и смерти стою.
Это не передать, но я влюблённые пары видеть не могу! В кино ли, в жизни – не могу! Они там счастливы, целуются, обнимаются, а я завистью разбит, раздавлен, мне воздуха не хватает! Голодный смотрит на еду с желанием съесть, жаждущий смотрит на воду с желанием выпить. А я любви взалкал, ты понимаешь! Взалкал всей душой – истоптанной, истерзанной, опустошённой! И пустота эта немилосердная толкает меня на страшное, чего я и сам боюсь! Убить готов того, кто в достатке любовь имеет! Потому как видно мне – пользуются друг другом и не ценят, потому как смешно им всё это даётся, без труда, без страдания!
Григорьев не знал, что и думать, мысли его, абсолютно обычные, по-человечески рассудительные, к тому же занятые совсем другим, не поспевали за фалолеевской исповедью. Однако ж, тот из обороны подался в наступление.
– Ты не думал, каково Рите одной в кровати спать? Она, может, каждую ночь ложится и до бреда, до опупения страдает: «Где мой ненаглядный сокол Олег Михайлович? Я его люблю, а он… под боком у другой!» Или ты одариваешь её периодически таким счастьем? Надюше что сочиняешь, какие сказки? Её до правды просветить требуется, как в тихом омуте такие черти завелись? Фамилия, кстати, чья у Егорки?
– Надюша знает! – резко отрубил Григорьев. – С этой стороны не возьмёшь!
– Вот как… – протянул Фалолеев, не в силах скрыть разочарование. – Полюбовный гарем… У тебя, может, и третья где бабёнка в запасе?.. Ну, да ладно, собственник, теперь о прозе: как бы там ни было, не тебе решать! Я за Риту зубами ухвачусь! Вот этими побитыми, вставными зубами – но намертво!
Внутри Григорьева всё заклокотало от неслыханной наглости, он без колебаний пустил в ход самую серьёзную угрозу.
– И ты намотай на ус: не угомонишься – найду Андрея и будет тебе добавка!
– Андреем, значит, решил напугать? Ха-ха! – Фалолеев не вздрогнул от имени Андрея, не напрягся. – А я его видел два дня назад! Как тебе это? – Фалолеев смотрел чёртом, которому всё нипочём. – И единственным глазом своим я его здоровую пару зрачков пересмотрел! Придавил! И знаешь, почему?! Мне терять нечего! Я готовый покойник! Потому что я без любви жить не смогу, мне Ритин отказ – путёвка на кладбище! А ему я что? Деньги вернул, Кент со мной от души постарался… Так что остались мы с тобой опять один на один, как я понимаю, на прежних позициях…
– На прежних! И ступай-ка прочь из моего дома! Навсегда!
Фалолеев молча встал из-за стола, вышел в коридор. Григорьев в ожидании смотрел, как тот снял с крючка длинную пластмассовую ложку, по очереди подсунул в подпятники китайских кроссовок. Обратно вешать ложку Фалолеев не стал, с нехорошей ухмылкой протянул её Григорьеву:
– Говоришь, очень друг друга любите? Не слышал от Риты и слова про вашу любовь.
Он вышел за дверь, повернулся.
– Учти, самый опасный человек – раздетый до нитки.
– Так ведь потянуло Антошку на чужую ложку! – холодный григорьевский взгляд, как ни странно, выражал полную готовность к такому предупреждению. – Посмотришь ещё, и я каков!
Не желая больше разговора, Григорьев рванул к себе гулкую железную дверь и нарочно с шумом повернул ключ. Отгородившись от ненавистного гостя, он поторопился на кухню, дрожащими руками вплеснуть в себя водки – один стакан, другой. И, обхватив голову руками, покачиваясь телом в стороны, будто при зубной боли, негромко застонал…
Обложил, гадина Фалолеев, по всем направлениям обложил: к Рите подлез ближе некуда, видишь ли, любовью ихней заинтересовался! Егорке, кровиночке родной, отцом готов стать. Да Боже упаси! Надюша ни сном ни духом о его семействе левом, так этот дьявол неугомонный и через неё замыслил прижать! Хорошо, наврал, чтобы лишний козырь из рук выбить, а ну как всё равно сунется сообщить?
Нет, к чёрту всю боязнь греха, к чёрту милосердие и туда же выбор женщины! Какой может быть женский выбор, когда рядом нормальный, с головой, мужик?! Кто, в конце концов, за всё отвечает?! Как хотите, а он поборется за своего Егорчика! Руки прочь от его родного сына, тем более такие паскудные руки! И за свою Риту он поборется! Устроит врагу шквальный артобстрел с закрытых позиций! Получат загребущие руки в десяточку, в яблочко!
Трубку телефона Григорьев брезгливо перебирал пальцами, словно держал холодную скользкую змею.
– Андрей, – он взялся говорить неуверенно, с паузами, – я слышал… Фалолеев… с деньгами ещё кого-то кинул? – пока доносился смех всё понявшего торговца водкой, хрипло прокашлялся. – Подскажи.
Глава 25О Фалолееве без всякого преуменьшения можно было сказать – раздет, обобран до нитки во всём, что на этом свете имеет для человека даже малую значимость, не говоря уже про здоровье, душевное тепло, жильё, деньги и завтрашний день. Но он продолжал с остервенелым напряжением загадывать себе светлое будущее: «Согласится Рита, примет! А уж я для её счастья землю взрою, всё переверну! И ладно, что глаз, нога – мозги-то математические ещё при мне!»
Ничем не обоснованный оптимизм махрового неудачника окружающих раздражал вдвойне. Такой страдалец всякому лишь в обузу, ибо люди даже весьма приличные от своих проблем день-деньской отбиваются, отбиваются и отбиться не могут. А тут какой-то полураздавленный червяк в хрустальные небеса курс прокладывает, о каких-то счастливых переменах мечтает…
В общем, болтаться в квартире у старого полкового товарища, который только по прежним временам товарищем был, разутому-раздетому Фалолееву не пристало. Пора и честь знать – очень быстро намекнули ему. Он всё понял с первого раза, взялся за сумку.
Место для житья (помилуйте, какие гостиницы!) выбрал в лесу за окружной дорогой, в густом молодняке на склоне сопки. Построил приземистый шалаш из сосновых веток, у товарища разжился старым военным тряпьём, чугунным казённым чайником и помятой кружкой. Почти бомж, разве что паспорт при себе и жажда света в конце тоннеля.
Режим на природе у Фалолеева сложился простой: скромно поесть харчишек собственного приготовления, проехаться домой к Рите, с колотящимся сердцем узнать, не охватило ли её желание союза с ним? А так всё сидеть смирно, не искать приключений.
От нечего делать он каждый день штурмовал верх сопки, и оттуда долго смотрел на город. «Чита! Чита! – горестно надрывалась воспоминаниями его раненая душа. – И лет-то немного прошло, как приехал сюда лейтенантом, а позади служба, разгульная жизнь… лихолетье, сгоревшие мосты…»
К лучшему поменять жизнь ему остался лишь маленький мосточек – хлипкий, обветшалый, чудом зависший над пропастью, над бездонным небытием. И теперь он ждёт от Риты единственного слова «да», чтобы побежать по этому мосточку к собственному спасению! Если же нет… нового уже никогда и ничего у него не сложится!
Он, Гена Фалолеев, не с потолка такой вывод взял – три долгих, невыносимых года прошло – калекой в новые обстоятельства и так и эдак вживался. С каких только сторон не прилаживался к счастью, какие только придумки в ход ни запускал – не пошла фортуна навстречу: ни на метр, ни на сантиметр. Даже не посмотрела, подлюка, в его сторону.
А она ему и не нужна теперь, эта капризная и обманчивая цаца. Оборвётся мостик к Рите, значит, всё – финита ля комедия. Окончательный финиш, ибо выжат он до предела пустоты, обессилен до состояния трупа, уничтожен живьём, и единственно логичная дорога ему в небытие, в могилу! Закопают дешёвый гроб с бездомным неудачником без почёта и рыданий, и как будто не было на земле весёлого и рискового парня Генки Фалолеева – красивого офицера, мечтателя до генеральской дочки и охотника за человеческим счастьем!..
Когда-то по совету Григорьева он принялся читать книжки
– подвернулось чеховское изречение «выдавливать по капле из себя раба». А в нём и не было никогда раба, был балагур, оптимист, свободная душа! И надёжным товарищем был до этой подлой заварухи! Смотрел в завтра, как в светлую сказку! И что – сказка наступила? О нет, наступила не сказка, наступил неописуемый ужас, мрак, жуть. И этот мрак, ужас и жуть каждым Божьим днём стали клонить его к земле, напитывать его рабством, по капле, по капле! Насильно!.. Вот так го всё вышло, совсем не по Чехову…
Вечером, подкладывая под себя (поверх сосновых веток) парадную шинель с капитанскими погонами, он с ожесточённой обидой на судьбу размышлял, что с последней своей проблемой, то бишь небытием, справится без задоринки. Парень он хоть теперь и негордый, но кое-что из прошлого на эту тему вспомнит: наложит на себя руки под пение «Варяга»! «Вставайте, товарищи, все по местам…»
На дно, так на дно! Не с соплями жалости или дёргаными истериками, а с твёрдым, мужественным пониманием, что кончилось для него земное кино. Кончилось. Его «математическая» функция устремилась к нулю и нуля всё-таки достигла! Может, и по нелепому закону достигла так рано, а… может, и по закону справедливости… кто знает?
Он в любом случае устроит в этом неприветливом мире заключительный персональный парад! «И прозвучит его аккорд! Ак-к-кор-рд!» – проскрежетал он переделанную строчку Высоцкого и для последнего аккорда наметил высокую сосну в минуте ходьбы от шалаша. У неё над землёй три метра неохватный голый ствол, а потом толстые длинные ветки – он повиснет красиво! В струях лёгкого ласкового ветерка! Повиснет как немой и укоряющий этот мир маятник! А ещё, он облачится в парадную шинель с золотыми погонами. Кумир Григорьева капитан Енакиев ставил в последнем бою точку карандашом, он – Фалолеев – завернёт её тонкой петлёй!
У Фалолеева сдавило горло от жалости к себе: кто бы предположил, что на этот свет родители отчеканили его для экскурсии по аду. Не для счастья родили, не для полёта или выдающегося дела (он с удовольствием бы оказался на месте капитана Енакиева) – он появился тут обозреть всю мерзость людскую. Да и какая это экскурсия, обозрение? Он не любопытствующий зевака, он какой ни есть главный экспонат мучений адовых, из самого образцового пекла!
Прямо в ранних сумерках ему захотелось увидеть финиш своей жизни – громадная необъятная сосна и слегка покачивающееся тело в парадной шинели. «Вот только китайские кроссовки чрезвычайно нелепы, – подумал он с огорчением, – поношенные, с красной прострочкой… Эх, сапоги бы!» Ухватив шинель, он подался из шалаша.
Примерять шинель с капитанскими погонами он взялся совершенно обычно, потому как вещь им предполагалась чужой, но когда на серебристой грязной подкладке мелькнула еле приметная буква Ф – его фирменная, с наклоном, больше похожая на глобус, он вздрогнул, словно от удара хлыстом: его лейтенантская шинель! Он схватил шинель трясущимися руками как самую драгоценную на земле вещь, стал разглядывать и умилённо гладить шершавой ладонью. Его шинелюшка, его!
И сразу очень ясно вспомнилось, отчего на погонах по четыре звездочки, – на ноябрьский (ещё социалистических времён!) парад он стоял ассистентом при полковом знамени. Высокий, статный, с шашкой наголо, с красной атласной перевязью – загляденье было неописуемое! А быстро «вырасти» до капитана ему приказал командир полка, чтобы ассистент при знамени смотрелся солидно!
Потом ещё был парад… затем шинель праздничного применения более не имела… Потом, после увольнения, он собрал две коробки военных шмоток, пристроил их в гараже сослуживца и, как водится, забыл. Да и сдалась ему тогда эта пошлая военная форма, когда накатил гражданский рай?..
Сейчас же лейтенантскую шинель Фалолеев воспринял как дорогого воскресшего друга. «Милая шинелька, подружка… счастливых… сладостных дней!» – прижался он худой изувеченной щекой к тиснённому золотому погону. Всё в голове Фалолеева всплыло: как шили её в ателье, как ещё курсантом ходил он на примерку, аж сердце рвалось тогда из груди, в зеркало не мог на себя насмотреться! Казалось, будто горные снега, осиянные лиловым лунным светом, плотно окутали его плечи и подтянутое молодецкое тело… А уж как красив, шикарен был взмах длинной расстёгнутой полой – почти как у кавалеристов гражданской войны! Воздух загребало, будто парусом, и как сверкали оттуда начищенные до блеска голенища!
С неё, с верной шинельки, начинался путь в эту страшную, как оказалось, жизнь… Теперь грязная, рваная, прожженная… она обычной тряпкой доживала свой век. И у неё, бедолаги, если разобраться, тоже не сложилась настоящая военная судьба… про парады страна забыла…
Фалолеев, потрясённый открытием и трепетными воспоминаниями, влез в шинель, застегнулся, повертелся, оглядывая себя с боков, действительно, теперь оба – расходный материал…
Он забыл про сосну и, как был облачён в шинель, возвратился в своё логово на ветки спать. Но воспоминания не отпускали, а сон не шёл. По всему выходило, что сейчас сердце его должно было так съёжиться, так сдавиться от жалости к себе, что или лопнуть тотчас, или превратиться в сухой камень – в любом случае с неминуемой смертью, ибо что может быть жальче того последнего взбалмошного десятка лет, в которых растратилась вся его жизнь?!
Однако тут обнаружилось, что сил жалеть себя у него не осталось. Его угнетённое, но всё же ясное сознание лишь бесстрастно заключало – пепел остался не только от его прошлого. Куда он ни бросит взор, куда ни сунется искать выход – везде пожарище, опустошение, смерть… Пора с этим кончать, завтра будет последний поход за надеждой. И если от Риты прозвучит прежнее «не знаю», то он уже решил, что делать…
И тут к нему, настроенному на красную смерть «варягу», всё же подкралась жалость, никуда не делась (!), и слёзы безнадёжного отчаяния прорвались ручьём… Он засыпал, объятый теплом родной шинели, ближе которой ничего уж на свете не существовало, и беда, так цепко давящая сердце в бодрости разума его, наконец, ослабила безжалостную хватку, отвалилась в сторону, словно хлебнула дурманящего наркоза.
А он спал и видел себя в этой шинели, только что сшитой, дымчато-голубой, но уже с капитанскими погонами; в модной неуставной фуражке «аэродром»; и увесистая шашка, что полированным эбонитовым эфесом с первого раза ладно легла в его руку, теперь тусклым нержавеющим лезвием торжественно покоилась на плече… рассветным огнём сияла праздничная алая перевязь…
Он стоял посреди серого унылого поля, от края до края устланного ужасным могильным пеплом, стоял чистенький и ухоженный, как невеста, но дух его, растерянный и подавленный до пронзительной, выворачивающей всё и вся тоски, мучился давним и самым главным вопросом – куда идти, в какой стороне обретать спасение?
Серый пепел, отданный во власть тревожного ветра, зловеще клубился позёмкой и молчал, как молчит самая глубокая могила, и не открывалось посреди этого мрака никакой надежды, никакой ниточки в заветное будущее… росло, усиливалось стремительно отчаяние, казалось бы, уже обретшее свой адский предел, и сжимало до немоты, до жуткого холодного паралича всё естество его и несчастную душу…
И вдруг дух его содрогнулся невидимым посылом облегчения, а мгновением позже жаждущий взор открыл на горизонте яркий зелёный островок – там жизнь, спасение, надежда! Что есть сил подхватился он туда, и драгоценная изумрудная полоса с каждым шагом гостеприимно расширялась, расплывалась к горизонту и тянула к себе, звала.
Душа его возликовала, воспарила, он дождался, он дотерпел до чуда – пепел, разорение позади, а там… там новая жизнь! Невообразимо сочная, зеленая трава вдруг обернулась ослепительнояркими жёлтыми цветами. Он на секунду остановился, поражённый преображением, но всё равно побежал с прежним ретивым устремлением, подальше от пепла, от пустоты, от смерти!