Текст книги "Личное оружие (сборник)"
Автор книги: Олег Губанов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
– А ты не хами, братуха! – в тон Косте ответила Лариса. – Не хами, а то заработаешь!
– И то, – отозвалась и Мария Филипповна. – Век не неделя: все будет, да не теперя!
За ужином выпили вина. Спать им с Костей постелили, как и в прежние времена, на веранде, на тех же двух стареньких кушетках. Проснуться загадали на рассвете: пока доберутся до лодочной станции, оснастят и запустят мотор, пересекут бухту – там и ясный день грянет.
Заметно охмелевший Костя уснул раньше, чем подушки коснулся, Валентину же не спалось, и он вышел на крыльцо покурить.
В теплой августовской ночи, казалось, совсем близко прокатывались электрички. Лепетали тополевые листья. Луна в призрачно движущихся облаках была как иллюминатор неведомого корабля, скитальца вселенной. На душе Валентина Тарасова было то покойно и умиротворенно, хоть засыпай, то делалось беспокойно, суетливо, и тогда впору было торопиться куда-то, что-то делать. Он долго ждал встречи с землей, загадал много увидеть и успеть, теперь же временами казалось, что он преступно медлит, упускает многое, о чем будет жалеть в море…
Из дома вышла Лариса с пустым тазиком, с полотенцем, перекинутым через плечо, прошла к летней кухне, и оттуда послышался тугой звон водяной, струи из крана о дно таза. Поставив воду у крыльца, девушка присела на ступеньке, спросила Валентина:
– Зачем куришь, Валя? Травишь себя, а разве простой воздух не слаще?
– Привычка, – смутился он, потушил сигарету.
– При-выч-ка… – по слогам повторила Лариса. – Но что это такое – привычка? Чувство, качество, правило, закон?
«Ну совсем как Тамара допытывается!» – удивился он и хотел все свести к шутке:
– Привычка и есть привычка! Как говорится, по привычке живешь, а отвыкнешь – помрешь.
– Скорей уж от такой привычки помрешь, ведь никотин – яд, – пояснила Лариса и продолжила: – По привычке лгут, по привычке ловчат и хамят… Наш Костя по привычке собирает винные бутылки с красивыми этикетками, вино выпивает, заменяет на чай или подкрашенную воду, тщательно закупоривает, придает видимость цельности и непочатости. Зачем?! Привычка – это притворство. Притворство, когда человек почему-то не хочет быть самим собой, скрывается, подражает или когда вообще ничего приличного кроме привычки, за душой не осталось. Так горько подчас видеть, как молодые лоботрясы в темных подъездах часами бесцельно щиплют гитару, здоровенные парни до беспомощного и невообразимо дикого состояния доводят себя вином, а кто-то ежедневно после работы валяется у телевизора, равнодушно просматривая и передачу о способах посолки грибов, и репортаж из оккупированной Гренады! И разве не стыдно, если ты сам, твое поведение – причина боли других, причина слез? Прихожу сегодня к Тамаре, она плачет, – уже несколько тише и оттого горше продолжает Лариса, – Костя грубит, Костя такой и сякой. А как он показал себя сегодня?! Почему переменился, в чем дело?
– Да вы просто все здорово преувеличиваете! – воскликнул Валентин, чтоб утешить Ларису. – Костя ваш брат, Тамарин муж – вот вам и хочется, чтоб он непременно был лучше других, необычней, привлекательней во всем.
– Да что там лучше, был бы хоть обычным человеком! Он же и улыбнуться без каверзы не может, насмешничает или насмехается! Вот думаю: в море страшно, тоскливо бывает – много ли там плохих людей-то? Думаю, что не много, потому что им там не климат, им там трудно. Верно?
– Не знаю, мне в море тоже трудно, – улыбнулся Валентин. – Условно все это: плохой, хороший. По-моему, нет плохих людей, а есть те, которых мы плохо еще знаем.
Потом он долго лежал с открытыми глазами, смотрел на кружок луны, искаженный решетчатым окном веранды. Все еще казалось, что кушетка под ним покачивается и луна покачивается, веточки дерева из сада прощально машут и постукивают в стекло…
«Как чутки ко всему тревожному женщины! – удивлялся он. – Мы, мужчины, первыми встретим, конечно, любую беду, готовы к тому, но разве заранее так все переживаем?.. А Костя действительно что-то зарвался, надо бы поговорить, вдруг у него – мужское благодушие и самоуверенность: меня любят, значит, простят, потерпят. Вперед посмотреть не хочет, задуматься, поставить себя на место той же Тамары, ведь она и уйти от него может, поскольку поступки и характер любой красивой женщины непредсказуемы, когда испытывается ее терпение, достоинство. Неужели Костя не помнит, сколько бессонных часов доставила ему Тамара в свое время, если он вдруг скажет что-то не то, опоздает на свидание, не успеет первым пригласить на танец… Или жизнь – это такая неведомая штука, что крушит и переделывает характеры так, что со старыми мерками уже завтра ни к кому не подходи?»
Около семи утра их разбудила Мария Филипповна:
– Подымайтесь, горе-охотнички! Все ваши трепанги давно разбежались по морю.
– А-а! Куда они денутся. Лежат как огурцы на грядках, только собирай! – позевывая, говорил Костя. – Еще лучше: вода на солнышке прогреется…
– Тогда уж подождать, когда она закипит, вода-то! – засмеялась проходившая по веранде Лариса.
– А тебе что за печаль? – рассердился Костя. – Вот и подождем!
– У меня не печаль, а предложение, – остановилась она. – Возьмите меня с собой? Я сегодня свободная.
– Дудки! – отрезал сразу Костя. – Укачаешься – возись с тобой, да и это… без плавок мы, в трусах! Верно? – неуклюже подмигнул он Валентину. Лариса отвернулась и ушла.
– У тебя с утра желчь отливается, что ли? – спросил Валентин по дороге к лодочной стоянке. – Зачем ты с Ларисой так, разве она помешала б? Да и вообще я хочу сказать…
– Не надо с утра заводить серьезные разговоры – голова и так пухнет! – оборвал Костя. – Тебе, может, Лариса и не помешала бы, а мне… Да, я ведь и забыл, что ты не знаешь еще, куда мы направляемся-то по правде!
– Как это куда?!
– Вот именно. Посмотри на меня хорошенько: в зубах папироса, в башке муть голубая от вина – какой к черту из меня сегодня ныряльщик? Так, горе одно! Вспомни, как я готовился к сезону: курить бросал, дыхалку тренировал, по утрам бегал-прыгал… Полторы минуты мог находиться под водой! А теперь я через двадцать секунд улягусь на дне вместе с трепангами.
– Действительно… но тогда зачем мы, куда?
– На пикник мы, Валей, званы – вот куда и вот зачем. Прекрасные дамы нас дожидаются у Черного камня, очи черные проглядели с самой зари!
– Да ты что, Костя? Ты это брось!
– Ничего, ничего, не смертельно! Извини, конечно, что на правах друга спекульнул тобой маленько, но не открутиться бы мне от Томки без тебя, вот какое дело… Свидание-то уже было назначено. Там и тебе найдется, ты не кисни!
– Но это чушь собачья, я не хочу!
– И не хоти на здоровье, кто же заставляет! Только ты меня-то не выдай, не возвращайся домой. Мужики мы или не мужики, наконец? Что хочет женщина, то хочет бог!
– Какая женщина, какая женщина?! Тамара этого хочет? Ох, допрыгаешься ты, Костя, попомнишь меня!
– Да не усложняй, юноша! Любовь – штука эпизодическая, в ней мало новизны, зато случаются новости. Человеческая привычка…
– Ну вот что, Серков, давай не будем препираться зря, – отмахнулся Валентин. – Отвези меня на мыс Виноградный и катись потом, куда тянут тебя твои привычки. В таких делах я тебе не помощник. Если к вечеру меня сам не заберешь, то я вернусь как-нибудь с рыбаками, а дома скажу… нет, дома ты сам ври – это тоже, видать, сделалось твоей привычкой.
– Ну что ты на Виноградном один делать будешь?
– Кончен разговор!
Молча спустили на воду лодку. Костя долго возился с мотором, он чихал, останавливался. Валентин в душе молил, чтоб мотор вовсе не завелся, и тогда, может, Костя отказался бы от поездки, они вернулись бы домой. Но Костя не отступил – мотор завелся. Они вышли в залив, повернули к мысу на противоположном берегу. По пути мотор опять стал барахлить, два раза внезапно остановился, и тогда Костя дергал заводной шнур до седьмого пота. Они старались не смотреть друг на друга.
Удивительно! У тебя есть все, чтоб достичь взаимопонимания с другим человеком: речь, разум, сформированное общественным сознанием понятие о добром и злом, просто опыт жизни, наконец, право дружбы. И у него тоже все это есть, но вы не понимаете друг друга – он уйдет к тем, кто, возможно, разделит его убеждения, а ты ищешь утешения в неживой и неразумной природе, что существует независимо от твоего сознания, не отражается в нем как самый дорогой и все разумеющий собеседник или родная мать, которая одним своим молчаливым присутствием поддержит, ободрит.
На берегу Костя выбросил вслед Валентину рюкзак со снаряжением и провизией, топор.
– Вот и кукуй здесь один полдня, каюсь, что вообще связался с таким психом!
– Я все думаю: почему ты все-таки не откажешься от своего намерения? А может, ты не хочешь отступиться из упрямства, в отместку? Тогда объясни, неужели наша былая дружба уже ничего не стоит, если ты вот так можешь ее переступить?
– Да пошел ты, психолог выискался, елки зеленые! – процедил Костя и веслом оттолкнул от себя берег вместе с Валентином.
Солнце поднялось уже высоко. Тарасов посмотрел на него во все глаза, не желая прижмуриваться, но скоро нажег себе слезы. На душе кошки скребли. Думалось: «Как-то не так нужно было с Костей разговаривать – потише, без зла, наверное, не так все просто и ладно у него с Тамарой, а я накинулся судить, будто они просто обязаны жить так, как я себе это представляю или когда-то представлял, будто они меня обидели сложностью и непонятностью своих взаимоотношений. Ну и обидели, так за кого же тогда я заступаюсь, за себя или за них?..»
Чтоб перебить мысли, он собрал сухой плавник и развел костер. Дневной костер не так красив, как ночной: дым его, лишенный солнечным теплом прямой подъемной силы, не находил себе места – стлался во все стороны, прижимался к земле, лез в глаза. Он утирал слезы, с грустью осматривал этот берег и тот, где остались Мария Филипповна, так похожая на мать, Лариса… Он будто прощался, не надеясь уже, что все останется по-прежнему. Даже обыкновенное былое не сохранишь, где, кажется, ничего такого тебе никем еще и обещано-то не было! А удержать невозможно, и не потому, что этого никто не желает, а потому, что думает об этом сейчас только он один, а все о другом: Тамара о Косте, тот – о свидании с какой-то новой красавицей, Мария Филипповна – о своих детях и о муже в далекой чужой стороне, Лариса…
Он надел ласты, взял маску, обмакнул ее в воду, чтоб она не запотевала на глубине, так ему когда-то объяснил Костя, приладил загубник дыхательной трубки. Оглядываясь, стал пятиться в море, чтоб при броске не угодить толовой на один из торчащих на прибрежье камней.
В один из таких оглядов он остановился – к мысу шла лодка Кости. Шла на веслах, при каждом взмахе в море осыпались с них искристые капли. Но чудом это ему не казалось. Он отвернулся и пошел к берегу.
Один за всех
I
Остаток ночи после свадебного пиршества в столовой молодые проспали в своей комнате… под столом, не раздеваясь. Собственно, спал там, где свалил его хмель, Станислав, а Октябрина Найденова, отныне Киреевой нареченная, кое-как перекатила мужа на матрас с подушкой, взятые с кровати, легла рядышком и проплакала до зари.
От радости плакала, от счастья, неожиданно как-то свалившегося ей в руки, – владей. Верилось и не верилось еще. В свои двадцать шесть лет она уже имела одну попытку к замужеству – не приняли его родители в свою семью безродную – детдомовку, без приданого – приличного, да и вообще рабочую мебельной фабрики, а не инженера или артистку какую-нибудь.
Так или почти так все было сказано. Она понимала: такие вот люди попались, не повезло. Им мало отцами-матерями быть, мало просторных квартир, машин и ковров, мало собственных сыновей – им бы еще чего-нибудь выручить за выращенного ими ребенка: хоть именитую родню бы, например, со связями, или, на худой конец, просто невестку со звездой во лбу, чтоб не стыдно показывать… Но и она им тогда показала – запомнят! Не заботилась о благозвучности выражений, сказала, – что думала. До сих пор видит их испуганные, вытянутые лица. Подумали поди, что перед ними уж некая Сонька Золотая Ручка, способная зло-весело и прирезать их тут же, не сходя с тысячерублевого ковра на полу, среди сверкающей мебели (ее работы!), полок, изнемогающих под грузом книг, хрусталя и керамики. А она еще на прощанье тарарахнула тонким фужером о стол, мысленно приговаривая: «Вот вам за обманутое мое заглазное обожание, за готовность трепетную когда-то назвать вас папой и мамой, вот вам за зависть мою детскую к одному вашему существованию на земле, за слезы мои тайные, за все, за все!»
Такие тогда получились смотрины. Она давилась слезами, а жених, нагнав ее во дворе, задыхался от смеха.
– Плюнь на дураков моих старых – форс держат когда надо И не надо, а ведь сами-то работяги работягами: он шахтер, а она повариха в детсаде… А ты деваха смелая, мне нравится! Они теперь поди капли считают друг другу в рюмочку, трясутся, ведь никто никогда им такого не говорил! Я почему молчу? Сберкнижка-то моя пока у них, сказали, не отдадут, пока не женюсь. Потерпим, а потом укатим куда глаза глядят – только они нас и видели!..
– Нет! – разом отрезала Октябрина толстощекому недоростку в туфлях на высоких каблуках, в польском вельветовом костюме, с золотым зубом во рту. – Нет! С расчетливым предателем и рядом быть не хочу. Пожалуй, я много лишнего наговорила твоим родителям. Им на тебя, неблагодарного, глаза бы открыть, да черт с тобой, разбирайтесь-ка тут сами!
За шестнадцать лет в детском доме она научилась не унывать. Теперь пришло и другое: нечего спешить и суетиться, только душу терзать обманками, сильное и нетерпеливое желание счастья скорей к несчастью приведет.
Станислав пришел шофером-экспедитором «а мебельную фабрику. Как-то в обеденный перерыв девчата из четвертого цеха подрядили его привезти Октябрине из магазина кровать и стол – она из общежития переходила в освободившуюся комнатушку в деревянном доме. Так они познакомились, и Станислав с того дня уже не сходил с дороги к ее новому жилью.
Пуганая ворона куста боится. Только подушка знает, сколько слез она выплакала, заранее боясь того дня, когда он позовет ее к себе знакомить с родителями. А он только и сказал: «Я тебя очень люблю, выходи за меня, и будем родню заводить, а то надоело одному на свете за тридцать-то лет!» Никого у него тоже не было…
А утро занималось тихое, ясное. Птицы наперебой обсуждали свои дела, взлетали, садились, и тогда вздрагивали и раскачивались веточки молодого тополя, заглядывавшего в комнату Октябрины на треть ее единственного окошка.
Станислав разжарился от сна в одежде, посапывал, на лбу его выступила испарина. Поджатые ноги упирались в печку, занимающую почти четверть всей квартирной площади, так что и вытянуться во весь свой длиннющий рост было здесь, пожалуй, негде.
Она поднялась на локте, осторожно убрала со лба Станислава прилипшие волосы – какие они мягкие были и нежные! Очень мягким и добрым человеком должен быть обладатель таких волос – есть такая примета, она слышала от пожилых женщин. Не в силах сдерживать более прилива заботливой нежности и любви, она припала губами к плечу Станислава, и на белом полотне его измятой рубашки затемнели следы, ее невольных слез. Он проснулся вдруг, повернулся на бок, они оказались лицом друг к другу;
– Ты плачешь? Я обидел тебя? – Да где это мы с тобой?!.
– Лежи, лежи, – она его мягко удержала. – Мы дома. Лежи, а то ударишься головой о стол, и будет у тебя шишка. Скажут, что я тебе поставила!
– Так мы под столом?! О боги!
– Тише, тише! – засмеялась она, закрывая пальцами рот Станислава. – Соседи услышат, ведь этот дом такая старая деревяшка!.. Опьянел ты вчера, и пока я отвернулась разобрать постель, ты сполз со стула и улегся на полу. Это все дружки-шоферы постарались споить – рюмка за рюмкой, рюмка за рюмкой! Удивляюсь, как вы все еще за столом в столовой не попадали?! Особенно усердствовали те «два Василия», как ты их зовешь, рыжий и русый – они что, братья?
– Названые, в работе побратались, много дорог по свету исколесили. О, эти ребята крепкие на вино! Это я его редко лью… Как нехорошо вышло: в такой день! Кому расскажешь, так засмеют, что под столом проспал свою первую брачную ночь!
– А зачем рассказывать кому-то? Никому ничего не надо рассказывать, потому что это наше, верно?
–. И тебе нравится такой муж? – он обнял ее, притянул к себе на грудь, горячо прошептал на ухо: – Пусть вчера было для людей, а сегодня – для нас, правда?
Она не противилась его нетерпеливым рукам, но первородный девичий стыд каким-то гипнотическим страхом смежил веки, сковал, закаменил тело, она сказала еле слышно:
– Слава! Светло ведь! Пожалуйста, потерпи, ведь подумай, что навек мы с тобой вместе, навсегда… родненький мой! – с запинкой от непривычных последних слов произнесла она, и опять ее глаза переполнили слезы.
Он быстро нашел ее губы и коротко, благодарно поцеловал.
– А интересно, сколько же времени теперь? Солнце высоко – часов восемь поди?
– Наверное, – тихо согласилась она. – У меня нет часов, на работу встаю по радио, а вчера отключила, ведь нынче воскресенье. Включить?
– Не надо. У тебя нет часов, у меня нет часов – значит, времени у нас целая уйма! Интересно, придет ли сегодня кто из наших?
– Придут, я всех приглашала! А уж Василии твои – непременно будут, сами ведь переносили сюда оставшееся вино, яблоки. Женщины в столовой вообще хотели все, что осталось, мне вручить, но я отказалась. Не нищие, правда?
– О, уже да! – засмеялся он. – У меня на книжке еще целых полтора рубля! Но когда соединяются пролетарии, то держись, брат!..
Создан наш мир на славу,
За годы сделаны дела столетий.
Счастье берем по праву,
И жарко любим, и поем как дети!
– Ты прекрасно поешь! – восхищенно произнесла она. – Твоей песне как-то сразу веришь: такой большой, сильный, хороший… А вообще вчера много пели, правда? А как встали все за столами и завели эту: «Эх, будьте здоровы, живите богато!..» Я плакала, право слово, – так поверилось, что у нас с тобой дом, настоящие гости!
– Ты и сейчас плачешь, Рина! Ну?!
– Да так это я, так!.. От радости. Дай хоть поплакать вволю о своем, ты понимаешь меня?
– Понимаю. У нас девчонкам в детдоме трудней было, я их звал сестренками, и они так радовались! Пока маленькие были, – а потом!.. Да, нам немного попроще, Октябрина… Кстати, все опросить тебя хотел: кто это назвал тебя Октябриной? Ни у кого больше нет девушки с таким именем!
– Нашли меня в октябре в детском уголке ГУМа – так говорила мне одна старая нянечка в детдоме. Ходила я в тот магазин, видела уголок – бассейн там есть с пластмассовыми рыбками, коняшки всякие. Покупатели оставляют здесь своих детей, чтоб руки не занимали, – она замолчала. – Тебе вот сказала про детский уголок в магазине, а ведь никому другому никогда не сказала бы ни за что на свете. На этот случай у меня заготовлена специальная история с мамой-космонавтом и папой-летчиком – наивно, конечно, может, даже кощунственно, да что в детстве не придумаешь? Хоть и обмануть, да покрасивей хочется…
Станислав взял ладонь Октябрины, прижался к ней щекой.
– Ты права. Я тоже привирал по этой части, хотя мне-то это вроде бы и ни к чему. Мать моя целых десять лет после окончания войны ждала отца – и дождалась-таки! Но меньше чем через год его убили: стал поперек каким-то хулиганам. Матери было уже сорок лет, и она умерла, рожая меня, преждевременно. Одна была в своем новом горе, может быть, еще и из-за этого. Конечно, я не помню, как выкарабкался, где побывал. Шесть лет мне было, когда я оказался в темной детдомовской прачечной, заполненной клубами горячего пара. Тут кинулась ко мне и стала обнимать, обливая слезами, какая-то женщина. Оказалось – тетя Вера, младшая сестра матери, фронтовичка, инвалид по зрению – пуля задела глазной нерв. Долго разыскивала меня тетя Вера, да случай помог – подруга, работавшая прачкой у нас, рассказала ей обо мне.
С этого дня жизнь моя переменилась: тетя Вера забрала меня к себе в общежитие инвалидной артели – «Индустрия», изготовлявшей простенькие трикотажные вещи. Общежитие было женским, и каких только несчастных там не было: без ног, без руки, полуслепые, немые…
Спали мы с тетей Верой на одной кровати, а потом мне отделили простыней уголок, поставили дощатый топчан, тумбочку – я стал первоклассником, ходил в школу за два квартала от общежития, и если меня по занятости не провожала и не встречала тетя Вера, то встречал кто-то другой. Все интересовались моими школьными делами, помогали в учении, баловали подарками. Хорошо я жил там, среди внимания и любви.
Иногда вечерами тетя Вера – брала гитару и пела песни – военных лет и старинные романсы, а женщины подхватывали напев и плакали, и плясали, бывало.
Тетя Вера была во всем общежитии самой заметной и красивой женщиной – высокая, статная, с густыми русыми волосами, убранными над лбом валиком. К ней приходил знакомый речник в черном форменном костюме, с сияющим «крабом» на фуражке. Бравый, красивый тоже, здоровый – он представлялся мне совсем из иного мира, из того, что стремительно и весело проходит мимо серых заборов «Индустрии», не зная застенчивости, боли, беды. Мне казалось тогда, что приход тетиного знакомого болезненно отражался на всех молодых женщинах, глянуть на иных я даже сам стеснялся, боясь причинить невольным состраданием или жалостью лишнюю боль. Мне казалось принужденным, показным всеобщее веселое оживление, переполох, когда речник приносил вина и затевался ужин из того, «у кого что нашлось»… Я ошибался.
Я, конечно, слышал по ночам, как кто-то плачет, стонет, проклинает, зовет… Был свидетелем порой жутких ссор со взаимными оскорблениями. Но все равно с годами я только убедился, что нет на свете людей добрей и надежней, заботливей и мягче, чем те женщины, которые жили с нами в том общежитии. Их заботливость была бескорыстной, доброта – от сердца. А любовь тети Веры – разве не от самого сердца была она, если за все шесть лет жизни со мной она не могла даже ясно увидеть моего лица, потому что всегда различала знакомых людей лишь по голосам, ходила по городу по памяти, сторонясь расплывчатых силуэтов встречных, а утюжила трикотаж после крашения и сворачивала его в так называемые штуки, едва различая контуры полотна и больше на ощупь!
Ее убило разрядом молнии через электрическую розетку – утюг подключала. До сих пор вижу ее посиневшее мокрое лицо, волосы, разметавшиеся по грязи, безжизненно раскинутые руки, когда тетю Веру во дворе прикапывали землей, – дождь шел, а ее пытались оживить, искусственное дыхание делали…
Ну а в детдоме потом меня все два года до поступления в ФЗО хоть один раз да навестила каждая, наверное, из тех трех десятков женщин, что стали мне почти родными. Иногда и меня отпускали к ним, и я их навещал, уже переселившихся в большой деревянный дом с отдельными квартирами. Позже артель построила каменный дом с газопроводом и со всеми удобствами. Многие из моих опекунов завели семьи, имели детей, кого-то не стало уж, а кто-то прибавился. Такая жизнь.
От тети Веры мне осталась ее фронтовая награда – медаль «За отвагу», она и теперь у меня. Никогда я не видел, чтобы она надевала медаль, и даже ничего не знал о ее существовании… Ну вот, Рина, я и расстроил тебя своим рассказом – ты опять плачешь! – спохватился Станислав.
– Как ты меня назвал, Риной? Так же зовет меня почему-то подружка моя, пятилетняя Люся. Надо же?! Мы ночуем с ней, когда приболеет, бывает, и ее не принимают в детсад, а матери надо на ночное дежурство в гостиницу. Тоже несчастливая девочка – отца не знает… Так скажи, Слава, что же ты мог присочинить в этой своей истории, рассказывая ее другим?
– Что? Я выдавал тетю Веру за свою мать…
– Милый, но это почти правда!
– Правда? В том-то и дело, что тетя Вера никогда не была сестрой моей матери. Та прачка в детдоме повинилась мне, узнав о смерти тети Веры. Она и сама, оказывается, взяла на воспитание двух ребят… Моя фамилия сошлась с той, которую разыскивала тетя Вера.
– А может, прачка как раз и угадала? – Киреев – это тебе не Иванов и Сидоров, такие фамилии не очень-то часты, думаю. Не надо, слышишь, пусть сердце верит – и все. Вот мне ты теперь будешь за всех, за всех – на свете за мать и отца, за брата. Один за всех, что должны были быть у меня в жизни – и не были. Я люблю тебя сильно-сильно! И ничего бы не делать, даже не говорить, а просто лежать рядышком, обняв тебя, хоть сто лет, хоть тыщу!..
– Тыщу лет? И, все под столом?! У меня же ноги совсем занемели, согнутые!
– Ага! Значит – подъем! Знаешь, я есть хочу – очень! Правда. Я вчера встала из-за стола голодной: официантки так быстро меняли блюда, я ничего толком не попробовала, а потом ведь и обжорой прослыть не хотелось. Да и ты все исчезал, исчезал с друзьями… Сидела я кукла куклой, и было мне, как говорится, не до жиру, быть бы живу.
– Бедненькая моя! Ударь меня хорошенько, остолопа такого! Вот уж я задам своим братцам Василиям, пусть только заявятся!
– Вообще, Славик, мне кажется, что эти ребята немножко нагленькие, а?
– Чур! Рина, давай сразу договоримся: не будем начинать свою жизнь с плохих слов о других. Зачем, верно? Все пришли, все желали нам добра и счастья, все пели и веселились – молодцы! Вон Соня, твоя подружка, как плясала – огонь!
– Ага, а признайся, сколько раз за вечер ты поцеловал ее? Я все-е видела, все!
– Так это же от радости, только как твою свидетельницу! Не ревнуй, пожалуйста. Люди говорят, что если мы справляемся-таки с несчастьями, посланными нам судьбой, то от тех, что сами себе делаем, нет никакого спасения!
– Я знаю, я понарошке – так удивительно!.. Впрочем, как у нас с завтраком? Ведь придут опять гости… Давай хоть картошки сварим и наедимся!
– А с чего начнем это мероприятие?
– Сначала переоденься, потому что без дров нам тут не обойтись…
II
Позавтракать одним Станиславу и Октябрине, конечно, не удалось. Возвращаясь из кладовой с дровами, они встретили соседку тетю Машу, она тоже была вчера на свадебном торжестве вместе со своим сыном Геннадием. Он на гармошке играл плясовые, а хорошенько подзакусив, разошелся и аккомпанировал уже почти всем песням, что затевались за столом, и даже довольно сносно исполнил некогда популярного «Мишку», правда постоянно сбиваясь на какой-то цыганский надрыв.
Заметив в руках Станислава охапку дров, тетя Маша всплеснула руками:
– Боже праведный, милые мои детки! Вы не печь ли топить наладились посередь лета?! Мы же все в доме помрем от духоты! Неси-ка, Октябрина, свои кастрюли в сенцы, мы керогаз быстренько заведем. Гена, Генка! Поди сюда поживей!
Потом к кухонным хлопотам тети Маши присоединились другие соседи: одна предложила малосольных огурчиков, другая – свежих помидоров, словом, собралась компания, и надо было думать, как разместить всех в маленькой комнатке.
Обошлись и здесь: гости потянулись со своими стульями-табуретами, со своей посудой и даже со своим хлебом. Только разместились, как пришли свидетельница Соня и свидетели жениха – два Василия, внешне разные: один Василий был высокий и рыжий, другой – пониже и русоволосый. Потеснились и для них.
На колени к Октябрине тут же влезла малышка Люся, дочка тети Маши, затеребила:
– Рина, дай ушко – я что-то скажу… Зачем ты себе такого большого мужа нашла? Сама подумай, куда мы его девать будем, когда я опять к тебе спать приду, если заболею, ведь комната и так маленькая, а?!
– А мы его под кроватью спрячем, – еле сдерживая смех, прошептала Октябрина, поглядывая на Станислава. – Или под столом! – прибавила она уже погромче. – Как ты, Слава, смотришь на это, если мы тебе под столом стелить будем – Люся вот беспокоится…
Все смеялись над тревогой девочки, но веселей всех смеялись сами молодые.
Скоро зазвучала гармошка Геннадия, начались песни, тосты. Потом у кого-то стало уже вино расплескиваться в закуски, с вилок что-то соскальзывало на пол. Пустившийся плясать «Барыню» русоволосый Василий угодил ногой в помидор и треснулся об угол печки, рассек себе губу – стали унимать кровь.
Тетя Маша каялась в коридоре перед какой-то соседкой, плакала… Гости засобирались расходиться. Тогда Станислав встал с кровати, где они сидели с Октябриной, Соней и Люсей, обратился ко всем:
– Товарищи, большое спасибо всем, что пришли еще раз поздравить нас, милости просим всегда в гости, надеюсь, что всегда будем жить в мире и согласии!
Разбирали свои стулья, говорили прощальные слова, обещали в другое удобное время зайти за своими тарелками, вилками, рюмками. Соня вызвалась проводить до автобуса порядком захмелевших Василиев.
– Пойду-ка я сам вас провожать, други мои ненаглядные, – поглядев на ершащихся друзей, сказал Станислав.
– И я с тобой, – сразу же откликнулась Октябрина.
– Эх, чудики вы все! – хмыкнул русоволосый Василий, обнял своего товарища за плечи, толкнул дверь и загорланил:
Мишка, Мишка, где твоя улыбка,
Полная задора и огня?
Самая нелепая ошибка, Мишка, —
То, что ты уходишь от меня!..
Вспухшая губа мешала певцу в произношении слов, и у него выходило как-то не по-русски:
Мышка, Мышка, гдэ тфоя улыфка…
III
А это утро Станислав встретил уже с открытыми глазами. Он лежал на спине и вслушивался в ровное дыхание жены, в шорох тополиных листьев за окном под порывами сердитого утреннего ветерка. Над крашеным железным хребтом крыши соседнего дома клубились сизо-серые тучи, обещавшие дождь.
«Кажется, у Октябрины есть плащ – коричневый такой, с поясом», – вспомнил он и тут же отметил, что у самого из вещей почти ничего нет – мало заботился об этом. Сильный дождь в подъезде переждешь, под карнизами домов прошмыгнешь, а то и ринешься напрямик впробеги – только брызги от тебя в разные стороны! Мороз или дождь – разве заботило это? Удивляла непохожесть дней, неповторимость жизненных мгновений! Еще вчера и Октябрина представлялась другом. – пусть волнующим, необычным, но другом, все понимающим, необходимым. А вот она уже жена, и чувства к ней иные – слов сразу и не отыщешь. Счастье? Счастье ли это в окончательном смысле? Кто-то многоопытный может скептически усмехнуться: «Любовь – это еще не все!» Но и всезнающие вздохнут с завистью: блажен, кто верует!..
Он чувствовал себя счастливо, счастье не умещалось в сердце, звало к неясному подвигу, а больше всего – к нежности, ведь она была рядом…
Станислав повернулся к Октябрине, поправил простыню на ее плече и, увидев временами пробегающие по лицу непроизвольные хмурые тени, стал вполдыхания осторожно дуть на лоб жены, чтобы изгнать тревожные ее сновидения, – откуда-то он знал про этот способ.