Текст книги "Личное оружие (сборник)"
Автор книги: Олег Губанов
Жанры:
Советская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Олег Губанов
Личное оружие
Повести
Личное оружие
IДва пистолетных выстрела пробили тишину теплой августовской ночи над городской окраиной Двуречья. Затравленно тявкнули вблизи две-три всполошенные собаки, и прокатился от двора к двору брех, чем дальше, тем смелей, громче…
Шестидесятый год – еще только под сорок бывшим фронтовикам, и ухо их, безошибочно определив знакомый командирский бой ТТ, конечно же насторожилось.
Однако прозвучавшие выстрелы на этот раз не покушались на безопасность города. И кто больше всех от них струхнул, так это сам стрелявший – девятнадцатилетний новобранец милиции, младший лейтенант Орешин. Он сильно испугался второго выстрела, случайного. Первый был холостой. Это однокашники Орешина по недавней учебе в речном училище Орлов и Клёмин уговорили его показать в действии личное оружие. А у него был с собой холостой патрон, доставшийся от предшественника на должности участкового уполномоченного старшего лейтенанта Еськина…
Пошли глухим проулком в сторону железнодорожного переезда. Холостой патрон в казенник ствола Николай Орешин дослал еще на квартире Орлова, но перед выстрелом забыл вынуть боевую обойму – пистолет автоматически перезарядился. В темноте же, ощупью торопясь поставить его на предохранитель, он от волнения пережал пальцем на спуск и не удержал боек. Тут и произошел неожиданный второй выстрел – пуля ударила в дорогу где-то между стоящими напротив Орешина приятелями, так ничего и не понявшими. А он чуть не умер от разрыва сердца. И умер бы, наверное, раздайся чей-нибудь вскрик-стон. Пронесло.
«Дурак стреляет, а судьба пули носит!» – говорил Николаю старший лейтенант Еськин, предостерегая от применения оружия в многолюдных местах, как в городском парке, например.
«Мог ранить, искалечить, убить!» – еще раз содрогнулся Николай Орешин от представленной беды. Хорошо, что ночь, темень, – липкий пот стекал из-под козырька форменной фуражки, а по телу под гимнастеркой пробегал, как рябь по воде, нервный озноб. Ему уже казалось, что выстрелы давно услышаны дежурными в горотделе милиции и несется теперь сюда, за город, патрульный мотоцикл.
«Даже уйти с территории своего служебного участка не догадался! – клял себя мысленно Орешин. – И опять этот Орлов! Клёмин, по обыкновению, будто и не настаивал – стреляй не стреляй, мол, твое дело, если боишься…»
– Ну что, довольны?! Чуть вас не подстрелил, да и вообще, знаете, чем все это для меня пахнет?
– Тухлым яичком, чем же еще! – засмеялся Клёмин.
– Вот-вот! Кто-нибудь из здешних жителей завтра накатает заявление о стрельбе, и выпрут меня!..
– И правильно сделают! – воскликнул Орлов. – Я б, знаешь, даже помог! Ты механик, вот и механничай, не суйся не в свое дело. Чего доброго, ты и к нам с Игорем скоро станешь придираться, штрафовать – с тебя станется!
– Я-то утречком на свою Ангару отбуду, а вот ты, Степан, поберегись! – засмеялся Клёмин. – Напьешься, тебя опять на танцы в парк потянет, а он возьмет тебя под белы рученьки – и в вытрезвиловку!
– А пусть только попробует!
– Один женился, другой не мог отказаться от комсомольской путевки в милицию! Не, братцы, с вами каши не сваришь. А так бы сейчас втроем поехали на Ангару!..
– Не хнычь. И не утечет твоя Ангара, если у меня еще немного поживешь, – сказал Клёмину Степан Орлов. – Софочка моя эту неделю в ночную смену работает, дочку мамаша наблюдает…
– Хорошо бы пожить здесь еще, да надо ехать… Вам хорошо рассуждать – все пристроились, приступили к исполнению, так сказать. Один я пока неприкаянный! Эх, братва, пошли хоть напьемся напоследок – у меня в чемодане припасено! А утром, к семи, на вокзал проводите.
– Но мне нельзя! – запротестовал Николай Орешин. – И с оружием я не останусь. В семь утра мне нужно быть уже на своем участке!
– Как хочешь, дело твое! Нам больше достанется, – с явным сожалением в голосе, впрочем, сказал Клёмин. – Не поминай лихом!
– Нет, ты погляди, Клёма, каков фрукт! – хохотнул Орлов. – С нами ему уже нельзя!
– А что, обязательно напиваться, в здравом уме проститься нельзя, что ли? – не выдержал Николай. – Да и не навек же расходимся!
– Навек, видно. Пошли, Клёма, с ним как с человеком, а он милиционер милиционером!
IIВалька Гнилой совсем уже было пристроился ломануть запор на двери продовольственного киоска, как бабахнули выстрелы почти рядом, у железнодорожного переезда. Стрельба не то чтоб напугала Гнилого, но остановила его руки с ломиком, уже вложенным в дужку хлипкого замка с «контрольной».
Чутко послушав ночь, он снял ломик и, не спеша, немного отошел от киоска по улице, сел на скамейке возле какого-то дома, кинув железку себе под ноги. Сразу же за забором в глубине темного двора предупреждающе заворчала собака, но лаять не стала, из чего Гнилой машинально заключил, что это был серьезный пес, связываться с таким вообще не стоит.
Говорят, что собака – друг человека. Друг только для одного человека, прибавил бы от себя Гнилой. Друг хозяина своего, будь то охотник или мужик-куркуль, посадивший ее на цепь возле своего добра и бросающий хорошие кости. Есть, правда, еще и другие собаки – бездомные бродяги, они по-волчьи сбиваются в стан возле пустырей и помоек, по-заячьи трусят от одного вида приближающегося человека. Бродячие собаки не дружат, не постоят друг за друга, заискивающая сторожкая покорность за подачку может обернуться в них наглостью и звериной злостью…
Одним словом, на безродного, бездомного человека по кличке Гнилой, живущего сейчас под чужим именем Валентина Стофарандова, с прошлым, темным как эта августовская ночь, нашло тоскливое состояние раздумчивости – занятие для него самое ненавистное и мучительное.
Гнилой – вор широкого профиля с вкрадчиво-интеллигентскими повадками карманника. Невысокий, сутулый, худощавый мужчина за тридцать лет, с лицом несколько удлиненным, лошадиным, бледным, с яркими пятнами румянца на щеках – свидетельство безнадежно запущенного туберкулеза легких. Кашляет он иногда мучительно долго, бывает уже – с кровью. Глаза у Гнилого навыкате, как говорят, лупастые, полуприкрытые веками, всегда избегающие прямого взгляда. Под подбородком на горле – комковатый лилово-багровый шрам от ножа…
В Двуречье Гнилой заехал, потому что сзади было уже горячо, пятки припекало – еле ушел. Нужно было уйти «на дно», переждать, ну и если пойдет масть, как говорится…
Пока он в новом городе не разжился, потому что, во-первых, приехал без помощников (разругались в дороге), во-вторых, здесь свои вор южных дел мастера – сосвежа наследить, всполошить уголовку нельзя, неэтично и опасно от тех же коллег, среди которых оказались и давние знакомцы. Но прижиться можно: изучи местные условия, так сказать, познакомься с кем следует, предъяви авторитет (есть кому засвидетельствовать), отдарись, коль надо, – и пожинай плоды на отмежеванной тебе ниве. Там и помощницы подъедут к Вальке, никуда они не денутся. Эти две шмары, между собой родные сестрицы, несмотря на сумасбродность и некоторую истеричность, еще недавно были очень преданны ему, одинаково страстно его обожали и без всяких там ревнивых штучек уступали одна другой, когда он пожелает. Встретить их следовало хорошо, тем более, что отношения уже не прежние.
Вот и приглядел Валька Стофарандов этот богатенький продовольственный киоск от железнодорожного ОРСа – здесь сразу можно взять все для хорошего ужина: вино, шоколад, сыр, копчености и даже фрукты.
Вообще-то с киоском теперь он сам мог бы и не возиться. Время в Двуречье не было пустым: сам того не предполагая, он обзавелся, кажется, новым помощником, чуть ли не рабом, пожалуй готовым пойти на все, чтоб поскорей выплатить Вальке энную сумму «долга». Долга-то на самом деле не существовало! В этом вся штука. Просто Гнилой «купил» одного паренька на том, что сообщил ему о якобы грозящей беде его матери: проиграна, мол, в карты преступным миром, ее должны убить, но можно откупиться… О, Гнилой мастак на всяческие уловки, особенно когда зол, он здорово насчет их соображает.
А получилось так. На улице его внимание привлекла одна женщина, следя за ней, он оказался в переполненном хлебном магазине. Тут ожидали привоз свежего хлеба. Женщина разыскала в очереди какого-то юнца, переговорила с ним, хотела дать денег из носового платка за пазухой, но передумала, осталась в очереди, вернув сверток на прежнее место. Гнилой стал «притираться» к намеченной жертве.
Нет, он совсем не тешил себя иллюзией, что скромно одетая, примерно его лет женщина, наверное, простая работница, могла бы иметь при себе тыщи. Разве что для поддержания своей «профессиональной» формы задумал он кражу. Да еще потому, что женщина была больно уж хороша собой, ладная – вот именно таких он особенно любил «наказывать», считая и так их непозволительными богачами. А стариков всяких и невзрачных особ Гнилой сторожился, словно они грозили несчастьем.
Такие его причуды, естественно, вызывали недоумение и недовольство напарников. Действительно, не глянулась продавщица в магазине – он отказывается от намеченной кражи, несмотря на все благополучие наводки! И хоть ты ему что. Уведет свою шайку-лейку в другое место. Психом его за это считали, придурком. Но командовал он – и мог себе позволить. Короче говоря, через очень малое время платок-кошелек из-за пазухи, женщины перекочевал в карман Гнилого. Он мог бы погордиться тогда чистотой проделанной операции, жаль только, что не перед кем было. Ну, а вознаграждение… Старое письмо, паспорт и… трешка денег! Зло берет, конечно, но чего не бывает? Однако неизвестно еще зачем (вопреки своему правилу подальше уходить от места кражи) он вернулся в магазин и что увидел?
Дурная баба, лишившись своих трех рублей… упала в обмороке! Тут к ней из очереди бросились кто с водой, кто с утешениями. Сволочи! Больше того, шестнадцатилетний поди лось, мальчишка принародно распустил нюни – смотреть противно и слушать тошно: «Мамочка, мамуля, маменька! Не умирай, пожалуйста, родненькая моя!..»
Очередь тоже носами захлюпала – всеобщее горе: трешку стянули, на которую разве что кружку пива выцедишь по жаре!
У! Была б у него тогда с собой «пушка» – всадил бы в бабу пулю поглубже, чтоб оплакивали не зри. И сыночка ее заодно б, на одну пулю нанизать обоих, ведь патронов у него всего четыре осталась, нет лишней для маменькиного сынка.
Он видел в жизни больное – разрыдался?! Не ломали ему мужики ребер на базарах и в подъездах, не выбивали зубы за мое почтение сокамерники в тюрьмах или паханы-хозяева разные, брюхо не протыкали ему пером-ножичком в теплой компании жиганов, горло не перехватывали как куренку!..
Шестерки несчастные, крохоборы, из-за рубля ведро слез своих не пожалеют и всей своей крови, только попадись им, отмутузят так, что век на больничку воровать станешь!..
Он долго жил какой-то будто отстраненной, не своей жизнью, бессознательной, принудительной, когда во исполнение чужой сильной воли воровал, грабил, подличал, попадался, сидел, убегал, но всегда раболепно возвращался к последнему своему хозяину. Их много было у Гнилого, хозяев, паханов разных воровских наклонностей, из-за чего, может, ни одно преступное занятие он так и не смог освоить до конца безупречно, хотя к карманным кражам, например, имел давно особый интерес и несомненные способности.
Его, прыщеватого пройду-мальца, более удачливые и сильные урки отнимали у менее удачливых и ослабевших, его продавали даже и проигрывали в карты. Все было. Теперь он не тот, да и времена иные, хоть и он тоже миновал свой пик бездумной рисковой отваги, дерзости, снискавшей ему некоторую даже устрашающую славу, когда многие за счастье почитали покровительство Гнилого, спешили назваться его корешами. Он не открещивался, только криво усмехался, по-куриному смежив веки, и никто толком не знал тогда, о чем он думает. И никто на свете никогда не знал думок Вальки Стофарандова, Петра Кузнецова, Ильи Рязанского…
По дорожке, накатанной для него другими, он так и проскочил поворот, когда можно было еще затеять какую-то другую жизнь. А может, он не узнал своего поворота, не почувствовал, а никто, конечно, не подсказал умело и в срок. Вот и делается временами теперь Гнилой лютым, страстно желая всему человечеству непокоя своего и нездоровья, чтоб ни чистой радости никому, ни чистой любви, ни слез, даже облегчающих, ничего! Он сам в такие мгновения задыхался от слез бешеного бессилия и темной ненависти, от зависти, от страха и смертной тоски. А если под рукой тогда оказывалась какая-нибудь из тех двух сестриц или другая шалава, он находил способ причинить немедленную боль, вызвать страх, слезы, отчаяние – это его немного успокаивало. Пусть хоть так почувствуют его на этом свете, пусть хоть поэтому разок вспомнят, когда он свое доживет, исчезнет!..
Короче говоря, Гнилой увязался тогда следом за этой женщиной с сыном, проследил, где живут, уже зная, что какую-нибудь «козу» да подстроит он этому милому семейству. Вот и подстроил, правильно рассчитав сильную любовь юнца к своей матери, а также его некоторую осведомленность и страх перед неведомым преступным миром, ведь парень уже и сам поигрывал в карты, бакланил с дружками-приятелями по городу.
Сделал все Валька Стофарандов тщательно, хитро и убедительно. Хоть малец, видно, растрепался товарищам и они увязались за ним выследить Гнилого, «прижучить» – не на того напали! Он ушел, а потом ловко передал через третьи руки записочку в нечаянном месте: «А завтра ты ко мне ментов приведешь, фрайер дешевый? Смотри!..» Конечно, мальчишка поверил, что мать его ждут нешуточные беды, что имеет он дело с настоящей шайкой, да и как не поверишь, если где-то в городе тебе невзначай записку кто-то вручит, в кино вдруг шепнут о назначенной встрече или об отмене ее?! Он, наверное, думал уже, что весь город ополчился на них с матерью, стерегут за каждым углом с ножиком – чуть ли не следом за матерью ходить стал по дому, сам вызываясь то за водой к колонке, то в магазин за хлебом, даже днем во дворе спуская с цепи злую собаку, специально раздобытую через дружков. Он поди сам не свой от счастья был, когда Валька предложил ему «откупить» жизнь матери и назначил пятьдесят тыщ. Где он возьмет деньги? Вообще-то он мог бы ему посоветовать, но не спешил, боясь переиграть, перестараться, – никуда он от него не денется, рано или поздно потянется за чужим рублем.
От души хохотал Гнилой, когда малец в оплату оговоренной суммы принес чуть больше сотни рублями и даже мелочью – Беликовой старый загнал на барахолке, да еще приятели собрали ему всю наличность.
– Я, может, больше в школу не пойду и устроюсь на лесозавод подсобным – там по четыреста рублей платят, знаю! – Гордо заявил он Гнилому.
– Давай посчитаем, – кивнул тот, – если ты даже все до копейки будешь приносить мне с работы, то потребуется около двенадцати лет! Да я и не проживу столько! Меня свои же порешат – пулю плюнут в брюхо или перышком подрежут… – В доказательство такого исхода он тут же вынул обойму, отщелкнул один патрон и поставил на стол перед парнем, потом достал и положил рядом внушительный финач. – Вот и выбирай тут! – вздохнул он и, чтоб до смерти не запугать сомлевшего уже от страха «крестника», все убрал и ободрил: – Ничего, раз уж я сам взял на себя этот грех – согласился предложить выкуп – значит, тоже виноват, ничего не поделаешь. Знаешь, я, наверное, уплачу за тебя пока, а ты уж только со мной дело будешь иметь. Ну, я все узнаю и тебе сообщу… Эх, связался я с тобой на свою головушку!
А в душе Гнилой ликовал, наслаждался, что «месть» его удалась, что он сам еще ничего, хитер и внушает страх, – пусть знают, грозился он неведомо кому, пусть опасаются, я вам не хала-бала!
Злые мысли и теперь шпыняли душу Гнилого, отчего и приступы кашля делались чаще и мучительней. Даже собака за спиной зачуяла его злобу – насторожилась, опять взрыкнула. Он машинально тронул за поясом свой пистолет – с каким наслаждением всадил бы он сейчас пулю в этого понятливого, откормленного, сильного, видно, пса, послушал бы его перепуганный визг, предсмертные хрипы! Но… патроны, патроны…
Спешащий стук каблучков от железнодорожного переезда переключил его внимание.
«Должно быть, молодая бабенка со свидания чешет, – гадал он, – стать у киоска в тени, выждать, заступить дорогу, приказать молчать, а то и пристукнуть для верности по башке, для сговорчивости, для податливости, увлечь под тополя вон там…»
Так привычно проиграв режиссуру задуманного преступления, Валька, однако, не тронулся с места – не встал со скамейки, не пошел к киоску в засаду.
Каблучки стучали все торопливей и слышней, вон и платьице засерело у киоска, ближе, ближе…
– Ой, мамочка!!! Здравствуйте! Извините, я так напугалась! У своего дома, надо же! – шарахнулась прохожая, поздно заметив сидящего на скамейке Гнилого, убыстрила шаги и скоро, где-то через два-три дома дальше, стукнула щеколда калитки, раздался радостный лай собаки.
В ушах Гнилого все еще дрожал испуганный вскрик молодой девушки, от него вдруг только сейчас и проснулось в нем настоящее звериное желание, злость на себя, на свою лень какую-то сегодня: киоск не тронул, эту вот лакомую пампушечку!..
Он встал, шарахнул ломиком по забору так, что пес за ним прямо зашелся лаем, в злобе удушая сам себя натяжкой цепи. Всполошились и другие собаки по улице, так что он шел прочь, облаиваемый почти у каждого дома. Думал: «А собачатины мне надо бы уже добыть себе – кашель, может, уймется немного».
IIIПо периметру внутреннего двора городского отдела милиции располагались гаражи дежурных автомашин и мотоциклов, дом для задержанных, скрытый вторым высоченным забором под колючей проволокой по верху, вольеры розыскных собак. Посредине двора стояло одноэтажное деревянное здание, где размещалась хозчасть, дежурка проводников служебных собак, а три комнатки с противоположного входа служили гостиницей для командированных сотрудников. В одной жил Николай Орешин. Кровать, тумбочка, два стула, одно окно с зелеными саржевыми шторами…
Вернувшись далеко за полночь, Николай первым делом разулся – наломал ноги в тесноватых сапогах, не зажигая света, отдернул штору на окошке так, чтобы свет электрических лампочек от вольеров ложился на тумбочку. Разобрал и почистил пистолет, положил кобуру под матрас в головах, сел на кровать, сдернул с плеч гимнастерку и привалился спиной к прохладной, недавно побеленной стене. Сморился…
Колька совсем сомлел от духоты на чердаке дома. Захлопнул учебник, сунул его под брючный ремень, чтоб не мешал пробираться к выходу через частые перекрестья досок и брусьев, подпирающих ветхую крышу. Старательно переступал все, пригибался, боясь задеть что-то и повредить крышу – в дождь тогда и вовсе не хватит банок под течи в потолке.
Взмок он, пока выбрался к вольному воздуху, устало вздохнул, утер пот со лба, уперся руками в серую рогатину старой расшатанной лестницы и прищурился, привыкая к разлитому вокруг ярко-белому июльскому зною, прикидывая заодно: «Чем дальше заняться?»
Все сверстники сейчас на покосах копны сена в стога лошадьми сгоняют, лучший друг, Вовка Поскотин, до начала занятий в школе уехал в Хабаровск, там у него тетя в парке культуры и отдыха контролером – катайся на карусели сколько хочешь, ешь мороженое, купайся в Амуре, ведь парк расположен как раз на его высоком берегу. Ну а здесь, в селе, только бездельная малышня купается и бурую черемуху теребит на амурской протоке Молочной, где сейчас устроен летний лагерь доярок. И десятилетней сестры Томы сейчас нет: она с матерью на совхозном поле огурцы собирает, работает, потому что послевоенные годы еще трудные, каждому работнику рады, хоть и десятилетнему. Кольке четырнадцать, но на работу ему нельзя, он готовится к вступительным экзаменам в речное училище в далеком отсюда городе Двуречье. На чемодане, можно сказать, сидит, хотя никакого чемодана у Кольки, понятно, нет еще. Да и в доме его нет. Был фибровый отцовский, так он давно покоробился, а петли, замочек и металлические уголки облупились, поржавели и, наконец, у этого чемодана крышка начисто отвалилась. Стоит теперь эдакая коробка под кроватью – в нее мать складывает первые помидоры со своего огорода, чтоб дозревали.
– В темноте они быстрей, – говорит Кольке мать. – Вот соберем полнехонький чемодан, продадим на базаре в Хабаровске, и будет тебе копейка на билет к учению.
А вчера Томка с совхозного поля унесла два больших бурелых помидора, положила в чемодан и рада.
– Глянь, мои уже почти до краев достали!
– Твои! – фыркнул Колька. – Раз твои, так взяла бы и съела, а то будет тут со всего света натаскивать.
– Молчи знай, много ты понимаешь! – прикрикнула сестра и деловито отряхнула косынку, в которой те два помидора были завернуты.
«Вот лучина длинная!» – удивился Колька смелости сестры и даже растерялся немножко, поняв вдруг, что по-прежнему огрызнуться или легонько шлепнуть для порядка сестру уж будто нельзя – работница! Да и ссориться с ней ему невыгодно: перед отъездом в Двуречье надо бы письмо передать однокласснице, работающей поди сейчас на одном поле с Томкой…
Спрыгнув с лестницы, он пошел к дому, положил учебник под крыльцо. Вышел на улицу, ведущую к железнодорожному вокзалу. Он не имел цели прощаться с деревней, но так невольно получилось сегодня. Посмотрев в сторону станции, вспомнил, как совсем недавно в вагоне-клубе его место в кинозале оказалось как раз позади Зои Борисовой. Весь сеанс он тогда смотрел не на экран, а на подсвеченные кинолучом милые косички впереди, ловил волнующий шепот Зои с подружками…
Когда в село приезжала кинопередвижка, в маленький кособокий от ветхости клуб набивалось столько народа, что не продохнуть, да еще мужики и парни дымят махоркой в потолок. Приходят в клуб со своими скамейками и табуретками, окна занавешивают принесенными одеялами, экран – простыня. Мальчишки располагаются прямо на полу и ждут не дождутся, когда же киномеханик закончит продавать билеты в дверях и выйдет заводить свой движок, начнет кино!?
В вагоне-клубе все не так. Билеты здесь продают в окошечке с надписью «касса», кино показывают через другие похожие окошечки и не по частям, а непрерывно. В зале ряды кресел с откидными сиденьями под номерами, всюду чисто, от стенок незнакомо пахнет приклеенным тисненым линкрустом. И говорить громко здесь боязно, а Зоя беспечно смеялась с девчонками до начала кино, свободно обращалась к кому-то на соседних рядах. Чувствовал Колька такое стеснение и восторг, будто попал он ненароком в неведомый Зоин мир – как-то таинственно здесь и хорошо!
Теперь у Кольки дома лежит прощальное письмо Зое…
А как все, тоже таинственно, трепетно и хорошо, начиналось у них! Он получал нечаянные будто записки от нее, находя их то в тетрадке, то в сумке с учебниками, то в кармане пальто. Писал сам длинные и высокопарные послания, сгорая от сладкого стыда за все там свои «люблю» и «целую», подчеркнутые дважды для заметности.
Классная отличница Ольга Башарова как-то наедине огорошила Кольку чуть ли не до слез:
– Зачем ты, Коля, Борисовой пишешь, унижаешься?! Ты, может, и от души, а она твои письма читает вслух всем подружкам, и они… хохочут! Да и не только тебе они сообща письма сочиняют – вот! – заключила Башарова с честным негодованием в голосе, а Колька озверел.
– Врешь, зубрилка! Зачем подслушиваешь, зачем сочиняешь? Не твоего это ума дело, поняла? Лупоглазка белобрысая!.. – так с маху обидел Колька Башарову, убежал с последних уроков к самому Амуру за пять километров. Сидел на высоком берегу перед мутной, сорной весенней рекой на своей матерчатой сумке с книжками и уже не плакал, а во весь голос на ветер сочинял отповедное письмо Зое Борисовой…
Плыли по Амуру частые еще желтые льдины. Порывистый весенний ветер подгонял их, кружил на стрежне и веял на Кольку бельевым запахом омытых дождями парусов…
Ничего. Скоро кончится школа, он поступит в речное училище, там ему выдадут настоящую флотскую форму, будет он… Лучше бы, конечно, не дожидаться – позарез бывают иногда нужны человеку немедленные перемены!
Колька вздохнул и решил пойти на Молочную искупаться, ведь не сегодня завтра принесет почтальон вызов в училище, и не останется времени наведаться во все знакомые места, а когда еще доведется?
В перелесках редко и грустно куковали кукушки, верно сильно постаревшие уже к наступающей осени. Знойно стрекотали кузнечики в пыльной горячей траве. Наезженная подводами проселочная дорога колола босые ноги, и он пошел обочиной по обтоптанному подорожнику, покрытому толстым слоем серой пыли. Иногда Колька забегал подальше в траву и гибким прутиком сшибал серебристые папахи одуванчиков, рассеивая их летучие семена.
Колька загадывал кукушкам: через сколько примерно дней ему уезжать? Получалось, что совсем скоро. Хорошо бы хоть после воскресенья, может, на станцию опять прикатят вагон-клуб, и он снова увидится там с Зоей, а то и сам насмелится передать ей письмо. Но тогда его следует переписать. Он так напишет: «Я уезжаю, но все думы оставляю здесь с тобой!» Или так: «…уезжаю, но оставляю здесь свою душу!».
Уедет Колька Орешин, а в какой-то миг выпорхнет его душа и останется в деревне, дома, в родимых местах. Она выпорхнет уже в воскресенье в вагоне-клубе, или когда кондуктор засвистит паровозу трогаться в далекий город, или еще до кондуктора, когда мать скажет: «Присядем, сынок, на дорожку…»
Орешин очнулся и некоторое время не шевелясь так и сидел, привалившись к стене. Приглушенно тикал будильник в тумбочке, частыми порывами продирался ночной ветерок в кроне тополя… Кажется, он слышал даже частый стукоток своего собственного сердца, разволнованного нечаянным сном. Тоска по дому стеснила грудь, захотелось увидеться со старым другом Вовкой Поскотиным, а то и с Зоей. Они теперь студенты пединститута в Хабаровске.
Когда-то Николай с Вовкой одни и те же книжки читали, одни и те же карикатуры из «Крокодила» срисовывали, соревнуясь в точности копий, учились игре на гармонике, рыбачили на одном и том же месте, работали в совхозе на прополке, на сенокосе, на уборке овощей. Лишь свое чувство к Зое Борисовой он скрывал от друга, и кто бы знал, как нелегко было это сделать! А вот в речном училище перед Орловым и Клёминым он однажды раскрылся со своими думами и крепко пожалел – столько пошлых советов они ему надавали, что душа еще долго корежилась в огне стыда и злости на свою неосмотрительность.
Степан Орлов и Игорь Клёмин были парни городские, разбитные, бойкие. С первых дней знакомства они взяли над Николаем Орешиным своеобразное шефство: учили танцевать, умению подойти и познакомиться с девушкой, вести разговор. Орлов специально познакомил его с одной из квартирующих в родительском доме студенток лесотехникума – Галей Остапенко. С двумя ее подружками, Верой и Соней, дружили сами «учителя». Почти все четыре года учебы в училище продолжалась дружба Николая с Галей. Это будто злило приятелей Орешина – сами-то они имели множество других знакомств с девушками. Степан, правда, старался и Соню не забывать время от времени. А позже выяснилось, что он боялся и медлил поступить так, как обещал девушке, но все равно ему пришлось жениться на Соне. Она вынуждена была прийти к начальнику училища, и…
В день свадьбы особенно было заметно, как зол и недоволен происходящим Степан Орлов. Соня же выглядела вполне спокойной и радостной.
«А что? – рассуждала Галя Остапенко наедине с Николаем. – Правильно поступила подруга, теперь ей и родить не страшно: отец записан – и никуда не отвертится – жить не захочет, так алименты платить заставят голубчика!»
«Вот оно что! – разом прозрел Николай Орешин, все недоумевавший, как Степан согласился жениться на Соне без любви, зачем было устраивать свадьбу и все это притворство. – Сделка тут, оказывается, и больше ничего. Одну сторону такое удовлетворяет, другой стороне просто некуда деваться».
Но и злорадные нотки в голосе Гали Остапенко тоже не понравились Николаю. Он ничего ей не сказал, правда, а Степана пожалел от души.
Отношения с Галей в дальнейшем как-то скомкались; она от Орловых съехала на новую квартиру, где он уже не был ни разу, а затем сами собой прекратились, тем более, девушка уже окончила техникум – она шла выше курсом – стала работать. Они вообще перестали даже видеться.
А Степана Орлова женитьба, кажется, совсем не переменила: он и домой после занятий не опешил, как другие женатики, и коллективные походы в кино и вечера в соседних учебных заведениях не пропускал, по-прежнему из-за девушек ввязываясь в разные истории и вовлекая в них Николая с Игорем Клёминым.
Однажды он открылся Николаю вообще с неожиданной стороны. Жена его родила девочку, и они вдвоем пошли проведать Соню в родильном доме. Через дежурную передали гостинцы, ждали записку. А тут приехала на двух такси очень шумная, возбужденная компания забирать новоявленную мамашу с ребенком. Поздравления, поцелуи, цветы, шампанское на ходу!.. Уехали. На одном из стульев оставили дамскую сумочку. Степан подошел, открыл, показал Николаю пачку сторублевок и полсоток, пожалел:
– Если б мы не ждали записку, то были б эти все деньги наши, а так придется взять только на шампанское… – С этими словами он отделил несколько бумажек, остальные втиснул в сумочку, кинув ее на место. Вскоре вернулось одно такси, влетела взволнованная женщина, схватила со стула свою сумочку, заглянула в нее мельком и с облегчением улыбнулась:
– Слава богу! Чуть все свои документы не потеряла, раззява!
Николай тогда не знал, куда глаза девать, куда руки спрятать от ожидания, что их тут же уличат в краже денег, назовут воришками и все такое.
«Сдрейфил, Орешек? – спросил позже Степан. – Сдрейфил, я и так видел. Кишка тонка у тебя на рисковые дела. Эта баба, видно, счета своим деньгам не знает, можно было бы и больше – не воровство это, а дележка!»
Орлов остался в Двуречье по семейным обстоятельствам, работать пошел турбинистом на городскую электростанцию. Игорь уедет утром – кончился отпуск после учебы.
Поступив в милицию, Николай ожидал новых товарищей, думал, что с новым делом придут к нему сами собой сильные человеческие качества. И вот сегодня эти выстрелы, неловкое прощание с Игорем, воспоминание всего, что было у него связано с ними…
Вдруг он представил Игоря Клёмина рядом со Степаном в тот день в роддоме: он тоже, наверное, не препятствовал бы Орлову, но не молчал бы растерянно, как Николай, и изрек бы нечто вроде своего непременного «как хочешь!». А ведь здесь тоже своя позиция и, может, характер. Выходит, в жизни всем следует быть кем-то определенно, узнаваемо. И бесхарактерность, наверное, узнается, но…