Текст книги "37 девственников на заказ"
Автор книги: Нина Васина
Жанр:
Иронические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Нож Мудрец и разорванные простыни
Клянусь, если бы я не узнал этот футляр, я бы захлопнул перед нею дверь. Но это был футляр из коллекции Купина, с иероглифом Шэн жень – золотом на красном; в этом футляре Купин хранил нож, который он называл Мудрец. Я взял футляр, осмотрел его. Ни слова не говоря, там же, у двери, открыл. Мудрец лежал в выделанном для него углублении, я его узнал и провел указательным пальцем по литой рукоятке.
“Правда, страшенный?” – восхитилась женщина.
Подняв голову, я угодил в ее светлые глаза и понял, что отделаться от этого испытания мне удастся только одним-единственным способом – доказать ей неприкосновенность моего одиночества. Так оно и вышло.
Богдан задумался, в квартире наступила та самая тишина, при которой кажется, что книги и мебель подслушивают нас.
В полнейшем молчании мы просидели минут десять. В кухне из крана капала вода. Дети соседей сверху играли на пианино в четыре руки, фальшивя и уродуя инструмент, искаженным звучанием медленно затягивая наши нервы в мясорубку тикающих часов.
– Это все? – не выдержала я.
– Все. Она пришла с чемоданом и осталась у меня. Мы были вместе почти двадцать лет. Почти – потому что следует вычесть годы войны. А потом расстались по обоюдному согласию.
– А не в лом тебе было двадцать лет доказывать неприкосновенность одиночества? – съязвила я.
– Да, – кивнул Богдан, – стоит согласиться, что эта женщина была трудным орешком. Она многому меня научила. С укрощением своей второй жены я потом уже справлялся играючи.
– Не отвлекайся! – возмутилась я. – Давай закончим с первой!
– Ты уверена, что хочешь это слушать? – нахмурился Богдан. – Подумай хорошенько: ты скоро сама станешь взрослой, стоит ли сейчас огорчать твое неустоявшееся сердечко исповедью укротителя женщин?
– Стоит, стоит! – Я была самоуверенна до глупости.
– Как знаешь… Итак?..
– Она стоит у открытых дверей твоей квартиры, ты смотришь на нож Купина, в туалете то и дело сливают бачок, и все соседи уже наверняка по нескольку раз прошлись по коридору, чтобы осмотреть эту женщину!
– Точно! – улыбнулся старик. – Цаца. Они ее потом называли Цаца. “Ваша Цаца опять не вымыла пол в кухне. Ежели она на это неспособная в силу своего французского воспитания, наймите домработницу!”
“Никаких домработниц! – уверила меня Аквиния. – Я все буду делать сама, я научусь, я должна стирать тебе рубашки и носки, мыть пол и клозет, стоять в очереди за продуктами, я должна!..” – уверяла меня Аквиния после недели совместной жизни.
– Конечно, дорогая, – согласился я.
“Все эти люди, – неопределенный жест в сторону коридора, – они меня ненавидят. Ты можешь что-нибудь сделать, объяснить им, что я еще не привыкла?..”
– Конечно. Но только если ты перестанешь стирать носки в раковине – по одному за полчаса, мыть полы в кухне, разливая сначала ведро воды, а потом промокая его куском нашей простыни, и стоять в очередях с томом Дидро на французском…
“Но я же должна! Почему люди такие жестокие?..”
– Не обращай внимания. Они думают, что ты издеваешься.
Пока Аквиния заходилась в изумлении, падала в продавленное кресло и стонала, я пытался объяснить ей, что ни затяжная стирка носка, ни французская книжка в часовой очереди за селедкой, ни даже разлитое в разгар обеденного времени в кухне ведро воды – ничто так не возмущает моих соседей, как тряпка, которой она эту воду потом промокает.
“Пуркуа?..” – стонала Аквиния.
– Потому что каждый раз перед мытьем ты выходишь в коридор и отрываешь от белейшей простыни с кружевами и вышивкой в уголке изрядный лоскут для промокания воды, а после выбрасываешь этот лоскут.
“Мои дьё! – заламывала руки моя гражданская жена, – что же мне потом делать с этой тряпкой?! Хранить? А может быть, им не нравится, что я рву простыню в коридоре? Скажи, что я больше не буду!”
В чемодане Аквинии было три простыни с ее инициалами. Из каждой получалось по восемь небольших лоскутов для собирания воды с пола кухни. Когда от последней простыни остался только один лоскут, Аквиния решила изменить нашу жизнь. Я подозреваю, что отсутствие простыней, которые можно рвать (одна моя все время застилалась, а когда стиралась, мы спали на покрывале), сыграло в этом решающее значение.
“Мы поедем жить в деревню, я буду учить ребятишек французскому, а ты будешь косить и пахать с мужиками! Будем жить на природе, сольемся с нею нашими израненными душами, будем пить родниковую воду, питаться тем, что сами вырастим. Мы станем чистыми душой и радостными, как дети!”
– Конечно, дорогая…
Малахольная Аксиния и арабский скакун
– Почему ты так сказал? – накинулась я на старика. – Ты что, не видел, как ей трудно?
– Трудно было мне. А она почти все время находилась в состоянии опьянения новыми идеями устройства нашей жизни или любовным томлением. Я думаю, что, кроме изничтоженных простыней, в этом переезде свою роль сыграла и отличная слышимость в квартире. Ей мечталось, что на природе никто не постучит в стену и не обзовет ее похабным словом за то, что она по часу содрогала меня под собой на продавленной сетке металлической кровати и выла при этом, как раненая собака.
– Ты не любил эту женщину. Зачем тогда согласился жить с нею?!
– Я любил, – грустно кивает Богдан. – Не так, конечно, как певицу в Венеции, не до обморока. Я любил ее обреченно, как ребенка-инвалида, я любил ее назидательно, можно даже сказать, что я спас ее и позволил, наконец, увидеть настоящую жизнь и ее место в ней.
– Ты что, вот так взял и поехал в деревню?..
– Поехал. Я дал себе слово, что буду исполнять любые ее желания.
– Зачем?..
– Иначе бы она не выжила. Эта женщина должна была сама понять бессмысленность своих устремлений к счастью при полной инфантильности души. Она играла, играла, играла в жизнь с самозабвением статистки, которой вдруг предложили главную роль. В твердой уверенности, что второго такого случая может не подвернуться – прима выздоровеет, или театр сгорит, – она отдавалась этой роли до отвращения вывернутого наизнанку образа.
– И что ты там делал?
– Где?.. Ах, в деревне… Конечно, я не пахал, не косил с мужиками – я устроился конюхом, хотя это и огорчило Аквинию. Через год нашей чумной жизни там – с лучинами по вечерам, при которых даже самая любимая книга может оказаться болезненным источником тоски и ссоры, с постоянными горластыми собраниями на тему плана и посевной, с орущим с раннего утра до заката радио из развешенных на столбах громкоговорителей – я проявил некоторую инициативу и уговорил председателя купить за бесценок трех рысаков и одного арабского скакуна-восьмилетку, пострадавшего где-то при пожаре. Назвал я его Паленым, приручил до любовного рабства. Производителем он оказался золотым, почти вся левая часть крупа была обезображена огнем.
– А Аквиния?
– О, она с упорством миссионера рвалась работать в школу, но изучение французского почему-то там не приветствовалось, пришлось ей преподавать немецкий и арифметику. Потом – еще и историю, потом – и русский с литературой… По вечерам она заучивала в постели даты партийных съездов и немецкие слова по словарю, я поправлял произношение. Удивляюсь, почему нас за такие ночные бдения потом не арестовали как немецких шпионов. В деревне ее все называли “наша малахольная Аксиния”, баловали пятком яичек в лукошке на крыльце или даже половиной курочки в холстинке. Тогда жена моя – все еще гражданская – впадала в счастливые рыдания и с еще большими усилиями штудировала учебники.
– Почему – гражданская?
– Это отдельный разговор. Аквиния сказала, что мы должны получше узнать друг друга, да и развод оформлялся больше года, а там и война подоспела.
В сорок первом я уже растил выбранных восьмерых жеребят от Паленого, огородил большой выгон, уговорил отстроить новые конюшни и заразил председателя своим восхищением лошадьми. До этого я ему только экономическую выгоду внушал.
– Вон тот, каурый, ну точно будет бегун! – кричал он и бросал в землю затисканную в волнении шапку. – Гони его, гони! Он скачет играючи, давай ему работу!
Понемногу и супруга моя привыкла к лошадиному духу, стерся мой образ пахаря, насилующего плугом землю (“…тебе не кажется, что плуг у низа живота мужчины, это очень эротичный образ, очень?..”) или косаря, играющего косой и мускулами груди на утреннем ветерке. Она стала приходить к конюшне, и, естественно, ее озарила новая идея воспитания в деревенских людях особого отношения к лошади (“…только и знают, что дрова возить на них зимой или воду летом!”).
На наши с Аквинией рассветные лошадиные выезды деревенские собирались кучками, как раз после проводов коров на пастбище. Обсуждали ее длинное платье-амазонку – Аквиния садилась на кобылу Аришку боком, на шею обязательно цепляла прозрачный шарф, чтобы он стелился за ее безупречной осанки фигурой изящным облачком, развивая в зрителях тягу к красоте и грациозности. Я ездил в кацавейке и сапогах, с удовольствием отмечая большой интерес к лошадям подростков и нервозные взгляды взрослого населения – у меня было сильное подозрение, что они с трудом сдерживаются, чтобы не стегануть исподтишка старую Аришку по крупу сочной хворостиной и посмотреть, что из этого будет.
– Когда тебя забрали на войну? Ты успел вырастить скакуна-победителя?
– Успел. И на войну меня не забрали – я сам попросился. В сорок втором. Вернее, так захотела Аквиния.
– Шутишь?..
– Нет. Не шучу. Она сказала, что я должен пойти защищать Россию и вернуться обязательно живым и награжденным орденом героем. А она будет меня ждать, будет бегать с деревенскими женщинами встречать почтальона и плакать потом с ними от радости. Или от горя. Мне казалось, что ей не давали покоя эти регулярные крики и плачи женщин, ее смущало одиночество неучастия в чем-то странном и ужасном, она решила таким образом влиться в общее горе или в радость. Она ничего не понимала в смерти, она была редкостной дурой во всем, что касалось настоящих ощущений жизни. Аквиния все время боялась что-то упустить, не поучаствовать, не попробовать, не соответствовать…
– Даже ценой твоей жизни? – уточнила я.
– Это звучит странно, но даже ценой моей жизни. Сознаюсь, когда она предложила мне уйти на фронт, чтобы вернуться героем с орденом, я ощутил внутри себя странную пустоту и принял эту пустоту за предостережение смерти. “Ты не умрешь! – уверила меня Аквиния. – Ты не можешь умереть, я буду молиться за тебя каждый вечер и на рассвете, я буду помнить о тебе каждую минуту, смерть никогда не найдет тебя, потому что ты никогда не будешь одинок!” Так навязчиво меня еще никто не защищал от собственного одиночества.
– Что ты ей сказал, этой малахольной?
– Конечно, дорогая, как скажешь…
– Ты что, никогда не кричал на нее? Ничего не объяснял?
– Никогда. Я сказал себе, что не повышу голоса, что бы она ни вытворяла.
– А стукнуть как следует желания не появлялось?
– Она сама попросила как-то избить ее плеткой. Но не думаю, что это было осознанным наказанием за плохой поступок – скорее всего, неудачный опыт приобщения к невинному извращению.
– Будешь рассказывать о войне? – прищурилась я.
– Ты знаешь, что не буду. Я выжил, вернулся почти здоровым, был принят женой в самых лучших традициях верности и счастья, узнал, что председатель не спас Паленого, зато уберег от фронта четверых лучших его жеребцов. Только было выписал соответствующую литературу и занялся изучением пород лошадей и способов их тренировки, как Аквиния решила, что пора менять устоявшуюся жизнь. “Тебе теперь, герою-освободителю, везде открыта дорога. Мы вернемся в Москву, мы должны отстраивать нашу столицу, поднимать ее из руин и двигаться дальше, учиться, развиваться!” – “Как скажешь, дорогая…” Действительно, в благополучной и почти не пострадавшей от войны северной деревне заняться действенным патриотизмом не было никакой возможности. И мы вернулись в Москву. Расписались, так как войну я пережил и никаких катаклизмов мировых, в которых я мог бы принять героическое участие, поблизости не наблюдалось. Ну что, маленькая, достаточно тебе описания моих методов воспитания жены?
– Недостаточно! – возмутилась я. – Когда она поняла, что ты издеваешься?
Тихон Богданович Халей, которого никогда не было
– Сильно сказано, но что-то в этом есть.
– А если бы она сказала!.. Сказала бы: прыгни с моста в воду, я не знаю!.. Застрелись, например? Ты что, с покорностью идиота выполнил бы это?
– К чему такие крайности, Фло? Мы же говорим о жизни женщины, которая пробовала ее через рот и кишки близкого человека. Чего я добивался исполнением всех ее желаний? Может быть, взросления. А может быть – просто испытывал судьбу.
– Но ты же не полный дурак, чтобы все это терпеть! Почему терпел? Зачем?
– А, это как раз просто. Я чувствовал себя виноватым перед нею. Вернее, перед сотнями попавшимися мне на пути женщинами. Я вдруг понял, что должен всем и каждой – от няни, которую обижал и пугал в детстве, до тебя, еще не появившейся тогда на свет. Кстати, о детях. Я попросил ребенка. Акви-ния сказала, что у нас не будет детей – она никому не позволит отнять у нее хоть частичку внимания и любви, которые принадлежат только мне. Не дождавшись после подобного заявления с моей стороны ни восторга, ни благодарности, она призадумалась и через пару лет, вероятно, решила сделать сюрприз: забеременела потихоньку, дождалась небольшого плотного животика и пришла похвастаться. Я ощупал ее равнодушно, хотя внутри себя удивился такой смелости. “Тебе не нравится? Ты не рад?” – “Как скажешь, дорогая. Скажешь радоваться – я буду радоваться”. – “А ты будешь любить меня, некрасивую, толстую?” – “Как скажешь, дорогая”. – “А ты достанешь денег – ребенку нужно будет хорошее питание?” – “Конечно, дорогая…” – “А где ты достанешь денег?” – “Где прикажешь, дорогая. Только вот… не знаю, как сказать…” – “Что? Говори немедленно!” – “Ты обещала, что детей не будет? Что будешь жить только ради меня?” – “Ну обещала, а потом передумала! В чем дело? Ты против?” – “Нет, дорогая, только стоит иметь в виду, что тогда, когда ты не хотела детей… Что я тебе ответил тогда?” – “Да что ты все время отвечаешь? Как скажешь, дорогая. Конечно, дорогая!” – передразнила она меня, уже дрожа голосом в предчувствии подступивших рыданий”. – “Вот мне и кажется, что не будет этого ребенка”. – “Как это – не будет? Он уже есть! Я так хочу! Это будет мальчик, я знаю. Это будет Тихон Богданович Халей!” – “Тихон – это хорошее имя, только вот мне кажется все-таки, что его не будет, потому что ты его раньше не хотела, когда я просил”. Это было первое произнесенное мною нечто назидательное. До этого момента я не позволял себе ни одним словом, ни намеком ее воспитывать либо указывать на недостатки.
Что я имел в виду? Я раскрутил рулетку судьбы. Она вращалась, вращалась еще полтора месяца и… выкидыш.
– Ну, ты и злодей!
– Отнюдь. Я плакал тогда впервые, может быть, за последние двадцать лет. Естественно, в наших отношениях наступил перелом, то и дело я ловил на себе удивленные и опасливые взгляды Аквинии. Поняла ли она что-нибудь или просто почувствовала животным чутьем, что это ей наказание за исполнение желаний, но мы стали отдаляться друг от друга, и я вздохнул с облегчением. Иногда, правда, на Ак-винию нападали приступы ностальгического бешенства по ее счастливой и, как выяснилось, совершенно никчемной жизни; тогда жена моя билась в истерике, требовала, чтобы я поднялся на самую верхотуру Эйфелевой башни и оттуда кричал ее имя тридцать семь раз – по разу за каждый прожитый ею год жизни. – Как скажешь, дорогая!.. – И через три месяца я, к своему удивлению, оказываюсь в Париже с незначительным поручением от министерства по культурным связям, с постоянной слежкой и прослушиванием номера, с отлучками в самостоятельные прогулки по городу не более сорока пяти минут. А мне больше и не надо! Я поднимаюсь на эту уродину, на вершину технического арт-авангардизма и кричу: “Аквиния!.. Аквиния!..”
Еще одна жена посла и ее красная шляпа
Да… Поездка все равно оказалась кстати – удалось уладить некоторые денежные дела, найти нотариуса, пользующего тетушку Ольгу, и выяснить наконец секретные московские номера телефонов ювелиров, работающих на обеспечение в России наследственных поручительств. В эту поездку, на той же улице Даврон, – вот и не верь потом в судьбу – в крошечной лавочке для филателистов я встретил свою будущую вторую жену. Рассмешить тебя? Она была женой посла!
– Хватит. – Я посмотрела на Богдана укоризненно. – Только не надо мне заливать, что ты второй раз за двадцать лет увел у французского посла еще одну жену.
– А кто тут заливает? Я увел жену у русского посла в Париже, и что в этом странного? Это еще не самое смешное. Ты не дослушала. Сядь, а то упадешь. Мы перебросились парой слов, обсудили несколько марок и разошлись. Я – со смутным ощущением чего-то незавершенного и ускользающего; она, как потом выяснилось, с уверенностью в завтрашней встрече. А назавтра у меня по плану было… посещение кладбища. Объяснив сопровождающим меня идеологическим соглядатаям, что мой отец похоронен здесь, в Париже, на русском кладбище, я отправился на его могилу, чтобы там в торжественной обстановке кладбищенского безвременья когда мои надзиратели не позволят себе приблизиться слишком близко для подслушивания, обсудить некоторые проблемы с заранее приглашенными на этот день и в это самое место двенадцатью родственниками по отцу и по матери, проживающими большей частью во Франции, но некоторые приехали ради такого случая из Рима и даже из Вены. Что в этом смешного? Подожди, ты еще не поняла, как я был одет? Ну вот, улыбается… Естественно, в траурный костюм, подобающий такому случаю.
И уж в тот раз я на него денег не пожалел. Теперь представь: я – в похоронном костюме и Анна – тоже в черном, кроме шляпы с огромными полями и башмачков с пряжками – они были красными, – идем навстречу друг другу сквозь кресты, в запахах увядающих цветов, и птица с дерева роняет помет на ее огромную шляпу. Анна останавливается, снимает шляпу, смотрит насмешливо на кучку белого птичьего дерьма и вдруг запускает шляпой в небо, и шляпа летит, вращаясь, над крестами. За этот жест, за полет красной шляпы по кладбищу я полюбил ее в ту же секунду.
Вот, собственно, и вся история моей жизни с Ак-винией. Узнав, что я выполнил ее поручение и добросовестно орал с башни много-много раз ее имя (больше тридцати, это точно, потом сбился со счета), она вдруг превратилась в настоящую фурию. Стала бросаться предметами, визжать и брызгать слюной в припадке ненависти. “Посмотрите на себя, вы смешны, об вас можно ноги вытирать, ничтожество!” И много всего еще достаточно поучительного. Я же только наблюдал и улыбался. “Вы пресмыкающееся! Вы будете делать все, что я вам прикажу?! Ненавижу! Вы меня уничтожили своим нелепым поклонением, будьте прокляты! Я ухожу от вас, я буду учиться жить заново, вы украли мою молодость, но именно сейчас я чувствую себя как никогда красивой и сильной, я! – Аквиния Прекрасная, проклинаю вас, Богдан Халей, и проклинаю этот чертов нож, из-за которого мы встретились! – Тут она вдруг вытащила откуда-то из-за спинки дивана нож Мудрец, но вместо того чтобы броситься на меня и зарезать, положила его на вытянутые ладони и дрожащим, севшим от крика голосом, закончила: – Пусть мое проклятие соединит вас с этим ножом навек!”
Теперь ты понимаешь? Она выздоровела от меня. И так вовремя!
С чувством облегчения я упал на колени и, как только Аквиния бросила нож и в изнеможении огляделась, как только в ее лице, вопреки всему только что сказанному, промелькнул намек на сострадание и нежность, я радостно объявил:
– Поздравь меня, жена, – я совершенно влюбился в жену русского посла в Париже! И знаешь, где? На кладбище! Нет, подожди, не отворачивайся! – Аквиния, очнувшись, смотрела несколько секунд с недоверием, потом оценила степень моей радости и поверила – резко встала и вытащила свой заветный чемодан из крокодиловой кожи. Я же кричал, не давая ей ни малейшей возможности на жалость: – Это было совершенно фантастично, ее шляпу закакала птичка, и тогда эта женщина!..
Чемодан оказался полностью собран.
“Паяц!” – было ее последним словом мне.
Цветов не надо
Я плакала во сне. Обнаружила это по мокрой подушке, по слипшимся ресницам и куче соплей в носу. Сев в перине, я некоторое время осматривалась, не узнавая эту комнату и не понимая, как я здесь очутилась, и мутнеющие за окном сумерки, слегка разбавленные подступающим рассветом, только усугубили чувство одиночества и страха.
– Хорошо ты встаешь – вовремя, – послышался голос откуда-то сверху. – Как раз пора коров выгонять.
Я дернулась, и тело само развернуло меня лицом к иконному углу.
Это всего лишь была Акимовна – она спала на печи, сторожа мой сон.
– А ты как думала? – зевая объяснила она, свесив вниз крошечные ножки в шерстяных носках. – У нас тут мужики простые, тонкостей разных не понимают. А тетрадочка твоя со списком очень даже располагает к некоторым мыслям. Вот я и решила поспать тут, рядышком. А ничего – тихо было, только ты поскулишь, поскулишь маленько, я слезу, перекрещу тебя – ты и успокоишься. Ну что, девонька? На кладбище небось собралась? И правильно, сейчас самое время – тихо, и земля с небом целуются. Иди, зарой свою ношу тяжкую и вертайся – я тебя водичкой святой окроплю, ножки вымою, соломкой оботру, и иди дальше по жизни без всяких плохих мыслей.
На кладбище – ни души. Ни сторожа, ни костюмированной охраны. В легком тумане кресты и памятники будто плыли по молочной реке времени вспять, навязчиво высвечивая на себе даты.
Я завернула блокнот в полиэтиленовый пакет, стала шагах в трех от березы и посмотрела в небо. Потом передумала и опустила глаза в землю. Мне показалось, что славный предок Богдана лучше услышит все снизу.
– Богдан! – произнесла я с чувством и задумалась. Сказать, что выполнила его поручение? Глупо. Если я закапываю блокнот, значит – выполнила… Сказать, что у меня все хорошо?.. Честно говоря, ничего особенно хорошего после его смерти со мной не происходило: всех мужчин я сравнивала с ним, и общение даже с самыми удивительными представителями мужского пола ни разу не доставило мне пронзительного ощущения удивления и восторга, как это происходило от общения с Богданом. Может быть, попросить чего? А чего?.. Он сам научил меня добиваться всего самостоятельно и чтить заповедь каторжанина Солженицына: “Не верь, не бойся, не проси!” И вдруг, стоя по щиколотки в уползающем тумане, я сначала подумала, что хотела бы знать, куда делась голова Богдана, а потом – чем буду копать ямку для блокнота?
Осмотрелась. Прошлась у соседних могил, ничего копательного не обнаружила и, в странном азарте преодоления трудностей любой ценой, подобрала какую-то щепку и стала рыть ею землю, сдерживая подступившие слезы.
Минут через десять моего исступленного ковыряния твердокаменной поверхности земли кладбища в Незамаевском, я услышала позади тактичное тихое покашливание и оглянулась, не вставая с колен.
Метрах в десяти сзади стоял сторож с лопатой и, как я подозреваю, давно и с интересом наблюдал сначала за моими потугами произнести торжественную речь, а потом за моей задницей в джинсах в обтяжку.
– На сколько? – спросил он, когда я показала кончиком туфли место.
– Сантиметров на пятьдесят.
Сторож молча и сосредоточенно принялся за работу, совершенно поразив меня сначала подготовительным этапом, – он обозначил неглубокими полосками приблизительный размер будущей ямки, как это делают, вероятно, для настоящей могилы (что ж, это и будет могила моим тридцати семи любовным приключениям), а потом, когда яма углубилась, вдруг заявил, что он бы закопал поглубже, “а то некоторые звери кровь чуют глубоко”.
От такого заявления я только слегка покачнулась.
– Прикажете поставить отличительный знак? – спросил он, когда земля над блокнотом бьла достаточно хорошо утоптана его сапогами и заботливо отложенный в сторону прямоугольник дерна возвращен на место.
– Я хотела бы положить камень. Небольшой. Светлый.
– Прикажете посадить цветов?
Я молчала и ждала, когда он поднимет голову в ожидании ответа. Наши глаза встретились. Сторож оказался не простым копальщиком могил – он изо всех сил хмурился, но сдержать мерцающую в зрачках насмешку не мог.
– Цветов не надо.
На обратном пути я все время спала.
Анекдот: Сидят два психиатра в креслах напротив друг друга. Лечатся…
В шесть утра я позвонила с вокзала Лумумбе и попросила ее провести со мной сеанс психотерапии.
– С ума сошла?.. – бормотала она спросонья. Я честно ответила, что пока еще не совсем, но, если мне не помочь, могу запросто свихнуться.
– А-а-а ничего, если доктор будет в ночной рубашке?.. – зевала в трубку Лумумба.
– Ничего.
– А-а-а если по квартире будут бегать двое чертенят?
– Ты же почти не пьешь?!
– Зато я нюхаю. Приезжай. Купи молока. Раздевшись в ее квартире, я первым делом ошарашено спросила:
– Что это значит?..
На раскладном диване в гостиной спали два маслянисто-кудрявых негритенка.
– Это значит, что сегодня воскресенье, – объяснила Лумумба. – К одиннадцати – зоопарк, потом аттракционы, потом мороженое с фантой, потом – магазин игрушек.
– Я ничего не понимаю!
– Это не страшно. – Лумумба увлекла меня в кухню, силой усадила за стол, а сама занялась кофемолкой. – Я подозреваю, что ты даже не знаешь, какое сейчас время года.
– Осень. Нет, подожди…
– Вот именно. Подождать, пока ты вспомнишь, давно ли видела настоящую живую землю, давно ли трогала ее руками.
– Вчера трогала; и не просто трогала, а ковырялась палкой, а потом еще сторож кладбища выкопал персонально для меня ямку поглубже, – созналась я. – Сейчас у нас или осень, или весна, но не лето – это точно, потому что даже к югу от Москвы нет зеленой сочной травы и разных там одуванчиков.
– А какая погода была вчера в Москве, ты помнишь? Шел дождь или снег?
– Не знаю, – с чистой душой созналась я.
– Тогда, может быть, ты припомнишь: еще год назад я тебе говорила, что два раза в месяц беру на выходные детишек из детского дома?
– Ну да… – неуверенно кивнула я, вспоминая, – мы еще обсудили с тобой комплекс неимущего…
– Если ты так хорошо все помнишь, почему впадаешь в ступор при виде моих детишек выходного дня? – Лумумба поставила передо мной чашку с кофе и села напротив.
– Наверное, потому что… Где ты взяла сразу двоих негритят?
– Я только что сказала – в детском доме. В городе Зеленограде! Там их только двое, больше нету! А в других детских домах чистокровок вообще нет, только мулаты. Мой комплекс неимущего и заключался как раз в том, что я никогда не смогу иметь детей-чистокровок!
– Лумумба… – Я закрыла глаза и дождалась, пока головокружение установится в плавное маятниковое покачивание. – Если хочешь, я могу провести с тобой сеанс психотерапии. Я правда могу, я в порядке.
– Ты не в порядке – это раз; и мне не нужен сеанс психотерапии – это два! Я как раз для обретения полнейшего душевного спокойствия и провожу с этими очаровательными обезьянками почти все свои выходные! Сейчас ты поймешь, что я абсолютно душевно здорова. Ну вот скажи: могу я, по-твоему, иметь детей – чистокровных негритят?
– Да… То есть я не понимаю, почему бы нет?
– Не могу! Потому что для этого мне пришлось бы выйти замуж за негра, а мне нравятся блондины. Блондины, понимаешь?!
– Не кричи так громко, – скривилась я. – Голова раскалывается.
– И не просто блондины, – не может успокоиться Лумумба, – а желательно еще и огненно-рыжие.
Такая вот, идиотизьма, как говорил стойкий к моим глазам преподаватель философии. Вот я и подумала, кто их еще погулять возьмет, не будучи обвиненным в желании эпатажа коренных москвичей?
– Кого?..
– Этих братишек-негритят, оставленных в московском роддоме мамой – нелегалкой из Конго! Может, тебе правда чего-нибудь выпить? Ты плохо выглядишь, а соображаешь еще хуже.
– Нет, спасибо, это последствия употребления самогонки после рома. Достаточно кофе. Значит, ты берешь этих мальчиков-негритят на выходные, чтобы подавить внутри себя чувство невозможности чистокровного материнства? Постой-ка, помнишь: у нас были лекции об этническом происхождении некоторых психических расстройств?.. Еще преподаватель был адыгеец, помнишь?
– Помню, у меня пока что с памятью все в порядке. Если ты закончила с предварительным анализом моих отклонений, можем перейти к твоим фобиям. Стоит поторопиться – времени осталось мало, мальчики проснутся около девяти, я обещала им грандиозный завтрак.
– Последний вопрос. Как к твоему желанию гулять этих мальчиков по выходным отнеслись в детском доме? Сразу разрешили брать детей?
– Еще бы они не разрешили! Правда, пришлось показать диплом психиатра, чтобы не проходить тестирование у их специалиста. Ладно. Расслабься. Если хочешь, я просто посмотрю минуты три-четыре в твои глаза и скажу, что с тобой происходит.
– Валяй…
Маятник внутри моего черепа отсчитывает секунды – от левого зрачка к правому, от правого – к левому… Глаза Лумумбы смерчем затягивают реальность: еще пять-шесть качков маятника туда-сюда, и мы с нею окажемся в абсолютной пустоте присутствия отсутствия – термин Богдана, – это когда двое целиком поглощаются друг другом, нащупав глазами в глазах других лазейку в вечность.
– Ты грустишь о мужчине, хочешь его вернуть навязанными образами-заменителями, но этого мужчины больше не существует, – приговорила меня Лумумба. – Кого ты пытаешься воскресить воспоминаниями? Своего любимого?
Странно, в этот момент, хоть я и подумала о Богдане, но удивилась ее проницательности именно в отношении Киры.
– Дело в том… Кого считать любимым, – неуверенно произнесла я… И меня понесло. – Из тридцати семи мужчин, с которыми я занималась любовью, любимым можно назвать каждого, потому что я ни разу не делала это без азарта, интереса, похоти и жалости, что в совокупности и определяет для женщины любовь. В некоторых случаях сюда можно добавить еще восхищение, азарт заменить восторгом, похоть – нежным материнским чувством или поклонением, жалость – ненавистью, но, в общем, понятие любви от этого не изменится, разве что приобретет оттенок индивидуальности. Единственный мужчина, спектр чувств к которому невозможно перечислить (но похоть в нем отсутствует, это точно), был Богдан Халей, и меня всегда поражала животная привязанность, которую я испытывала к нему. Представь собаку, которую человек спас от смерти, принес домой и подлечил, она на все готова ради хозяина, а хозяину, уставшему в конце жизни от столь любимого им одиночества, хочется научить собаку говорить и думать на нескольких языках, разбираться в литературе, правильно распознавать хороших и плохих людей, пить водку, слушать музыку…