355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Петровская » Четыре туберозы » Текст книги (страница 14)
Четыре туберозы
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:38

Текст книги "Четыре туберозы"


Автор книги: Нина Петровская


Соавторы: Иоганнес фон Гюнтер,Сергей Соколов,Александр Ланг
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

ЛЮБОВЬ
Страницы из записной книжки

Слушайте: единственная связь, которая у меня осталась с вами, – это несколько белых страниц в записной книжке. В них я откликнусь на ваши испуганные голоса последними словами, что произнесу в этом мире.

Сегодня ночью, в огромном спящем городе, среди миллиона людей, вы искали кого-то с моим лицом и моим преступленьем, но уже не меня. Меня нет. У меня другая душа и наверно другое лицо. Хотя знаете, на мне ещё тот же чёрный сюртук и белый галстук, как вы видели в ту ночь. Только, должно быть, это очень смешно и жалко среди деревьев, запушенных снегом, в чистой тишине лесного ноябрьского утра.

Я сижу на земле. Она твёрдая, белая, и мне очень холодно. Но безумное волнение ночи всё ещё жжёт мою кровь и не даёт ей свернуться твёрдыми красными шариками. И пальцы мои двигаются свободнее, чем в ту минуту, когда я почувствовал в них холод чьей-то близкой смерти. Но об этом после. Я хочу быть последовательным от начала до конца.

Вы видели её мёртвую в моей комнате? Наверно, уже светало, а лампа всё горела ненужная и слишком яркая.

Я не затушил её, уходя. Вазу с фруктами на столе – помните? Большие красные яблоки, свежие и весёлые – они мне напоминали забытые и простые вечера детства. Как они были неуместны вблизи её закинутого бледного лица!

Все поразились как громом. Ведь в ту ночь был наш праздник, и многие из вас видели нас вместе – близкими, нежными, как всегда.

И вдруг – смерть, пятна крови на полу, и мы оба чужие вам, с новыми страшными именами.

Но, – уверяю вас, – я и сам не знал, что это случится. Мы ничего не знаем о себе. Ничего!

Завтра каждый из вас без всяких предвестий может ощутить в себе кого-то неизвестного. И этот новый, возникший из чёрных глубин всегда таинственной человеческой души, – спокойной рукой взломает кассу, убьёт родного отца, зарежет любовницу. И в меньшем – предаст друга или продаст свою душу за недорогую, но сходную цену.

Помните, мы сидели за столиком? Видели бутылку вина перед нами, весёлые звонкие рюмки и наши улыбающиеся лица?

Мы все умираем, улыбаясь. Такова наша эпоха. Её имя запишется в истории человечества огромными буквами цвета крови. Давно, два года мы ведём один и тот же разговор.

«Симоне Ионин, любишь ли ты Меня?» – с тоской спрашивал Христос, пророчески проникая в позорную страницу будущего одного из любимейших учеников.

– Любишь ли ты меня? – спрашиваю я каждую встречу, всегда, предчувствуя близкий и страшный конец.

– Любишь ли ты меня? – спросил я её в ту ночь, и сердце сжалось тёмным предчувствием беды.

Она перегнулась через столик. Красивая, жестокая, с равнодушно-весёлыми глазами, и сказала:

– Конечно, но до предела.

Потом тонкая складка гнева легла над её бровями, а глаза задёрнулись холодной стеклянной плёнкой.

– Твоя любовь всегда была требовательная, грубая. Я чувствую, как она определяет вперёд каждый мой шаг и говорит: «Ты должна». Давай же, наконец, дадим друг другу свободу и не будем требовать ничего.

Тёмный холод залил душу, и из него не я, а кто-то пьяный от боли ответил покорно и тихо: «Дадим свободу… не будем требовать ничего».

Играют матчиш. Высокий человек в нелепом красном фраке машет смычком.

Крикливые звуки, как рои звонких мух, ударяются в стены и гладкие стёкла блестящих зеркал.

Я смотрю на неё длинным бессмысленным взглядом. Я точно наклонился над мёртвой и вспоминаю.

Нет боли, исчезло время. Мы вдвоём в маленькой комнате у голубого ночного окна. Внизу бледно-синей гирляндой опоясали площадь фонари. На открытом окне широкая ветка яблони, вся сквозная, вся в розовых нежных цветах. Приплыла луна огромная, бледная, жадная, зацепилась за ветки и смотрит.

– Разве так бывает, – смеётся она. – Это красивый японский рисунок, а не городская весенняя ночь.

– Разве так бывает, – говорит она серьёзно, глубоким музыкальным голосом, и лицо её, голубое от луны, чётким рельефом выступает из тёмного угла. – Нет ни тебя, ни меня. Нет воли ни твоей, ни моей. Мы – одна струна, поющая о любви.

Я наклоняюсь низко. У меня нет слов. Мы – одна струна, поющая о любви… Целую её колени. Тёплое, таинственноблизкое тело сквозь гладкое твёрдое платье, и знаю – нет, предела не будет разлуке ни в жизни, ни в смерти.

…Чужое лицо с жестокими смеющимися губами близко, как в страшном сне, от которого не можешь, не можешь проснуться.

Всё играют, играют матчиш, всё бьются в виски горячие красные волны. Весь зал со столиками, с людьми, с низкой эстрадой, уставленной пыльными пальмами – одна больная голова, которая мечется в предсмертном бреду.

– Ты умираешь? – насмешливо спрашивает она. – Я не люблю погибающих. Я люблю бодрость, счастливые лица, вечно юную улыбку жизни.

– О, если бы как ты – хотеть только одного счастья! Разве я завтра не была бы счастливее вас всех? Но я не хочу счастья. Твоего жалкого счастья, скованного страстью раба.

Говорит, а зубы у неё белые, острые, как у тигра. Может быть, ей хочется прокусить мне шею там, где кончается белый край воротничка. Прокусить и смеяться красными, испачканными кровью губами.

– Ты зверь, – говорю я и улыбаюсь. – Ты страшный, пленительный зверь. Но я люблю тебя, как три года назад, как вчера, как буду любить завтра. Разве знаем мы, за что любим тех, кого полюбили однажды?

– Может быть, ты зайдёшь ко мне сегодня? – спросил я. – И, верьте, не знал, не знал ничего…

Было очень поздно. Утомлённые глаза запоминали, как всегда, самые ничтожные подробности минуты. Поэтому, вероятно, я вижу ещё и сейчас большое зеркало в прихожей, с тонкой трещиной в левом углу, лицо лакея и широкую извозчичью спину с двумя рядами стеклянных пуговок, остро поблескивающих под фонарями.

По дороге молчали.

Порхали снежинки и падали мёртвые на её ресницы и розовые щёки.

И снова кружились – белые и весёлые танцующие звёзды.

Я плакал и смотрел в небо. А луна низко стояла над крышами. Маленькая, синяя, как личико мёртвого ребёнка.

У меня в комнате было уютно, тихо и тепло.

Хотелось лечь на диван и смотреть на её строгое точёное лицо, всё матовое и бледное от ночи, но уже без волнения, без острых горестных мыслей в болезненно-сладком полусне.

А мы сидели рядом, говорили о ненужном и оба чувствовали под словами что-то запутанное, неразрешимое, тяжёлое.

Я знал, что она думает обо мне так же, как я о ней, но на груди лежала холодная тяжесть. От неё все слова стали бы неверными, далёкими от чувства, – и я молчал.

Потом она встала, прошлась по комнате и остановилась у стола.

Была какая-то странная бесцельность в её позе и в бесчувственном взгляде чуть прищуренных глаз. И было что-то беспокойное в беспорядочно откинутых занавесках, из-за которых тупо и неотвязно смотрела ночь.

– Я уйду, – сказала она просто. – Должно быть, очень, очень поздно. Теперь увидимся не скоро, я занята всю неделю. Ну, поцелуй меня, я ухожу.

Я посмотрел на её губы и отвернулся.

Она пожала плечами и вышла.

Мы прощались так часто в последнее время. Я знал, что она ещё вернётся.

Будет стоять около меня и говорить. Долго, досадливо холодные тусклые слова. Представил, как войдёт она уже в калошах и шляпе, со злым, утомлённым лицом и скажет – нет, не скажет, а презрительно хлестнёт по лицу: «Опять драма?»

Представил – и вдруг ощутил что-то безжалостное, безразличное, роковое, как ночь, что смотрела в лицо. Спокойными, словно замершими пальцами выдвинул ящик стола…

Стены стали выше и теснее. На одну минуту мне показалось, что лампа погасла. Но когда револьвер был уже в кармане, я вновь увидел нежно-зелёный круг абажура и совсем близко её лицо. Нас отделяли пол-аршина.

– Куда? – думал я, и ритм моих мыслей был правилен и чёток.

Поняла ли она? Я не знаю, потому что больше не видел ни её лица, ни широких стройных плеч, ни знакомых рук в сверкающих кольцах, а стрелял наудачу сквозь белый тяжёлый туман. В последний миг широкой завесой закрыл он весь мир и жизнь, и если я ещё пишу вам о страданье и крови, то это последнее гаснущее воспоминание.

Было легко идти по улицам. Они тянулись правильные, широкие, белые. И душа была белая, лёгкая, первый раз созревшая для смерти.

Для вольной смерти и правого суда.

Как певуче шумели сосны за заставой!

Встретили меня словно сына и, важные, старые, осенили зелёными ветвями.

Сейчас они шумят над моей головой, и мне хочется петь вместе с ними какую-то новую песнь без слов – о Любви и Смерти, о Вечном Покое и освобождении от мук.

Застывают пальцы. Мне пора.

Я лягу в мягкий, синий снег, сложу на груди помертвелые пальцы, буду широко открытыми глазами смотреть в высокое бледное небо, и ко мне придёт любовь.

Розовая ветка яблони закачается на весеннем окне, приплывёт луна и зацепится за тонкие ветки.

Милое лицо наклонится над уходящим со сладкой тоской, а там, вдали, в колючей чаще ёлок, встанет старый лесной Бог, протянет дряхлую нежную руку и скажет:

«Благословенны и смерть и любовь».

СМЕРТЬ АРТУРА ЛИНДАУ

Артур Линдау умер. Мы его вчера схоронили, и я положил на его гроб лавровый венок. Никто не узнал, откуда эти лавры и кто ими венчал маленького погибшего поэта. Думали, может быть, что какая-нибудь редакция почтила инкогнито безвременную смерть многообещающего таланта. Пусть думают так.

Я очень любил Артура Линдау, но не оплакиваю его смерти, а радуюсь ей, как светлому празднику Красоты.

В ту последнюю ночь, что Артур провёл среди живых, я встретил его случайно в одном маленьком отдалённом кафе.

Я шёл мимо. Сквозь нечаянно распахнувшуюся занавеску увидел над столиком его прекрасный склонённый профиль, мне захотелось с ним говорить, и я вошёл.

Это была печальная туманная октябрьская ночь. Седая мгла ложилась на лицах прохожих, и они казались мутными тенями, скользящими в жёлтых кругах фонарей.

Как ядовитые испарения, ползла сквозь щели, врывалась в мгновенно открывающиеся двери эта тяжёлая свинцовая мгла, и, может быть, от неё казалась такой бедной, потёртой и унылой маленькая комнатка студенческого кафе, где остался я с Артуром.

Скудно горели лампочки под пыльно-розовыми бумажными абажурами. Какие-то мучительные, надрывающие душу вальсы играл в эту ночь полупьяный рыжий тапёр.

В отдалении хохотали студенты с кельнершами, а в уголке, у зеркала, почти рядом с Артуром, сидела одинокая маленькая кокотка и, нервно теребя концы грязно-белого боа, жадно и нежно смотрела на Артура. Где бы он ни был, я всегда подмечал эти зовущие нежные взгляды. Так смотрели на него и женщины и мужчины – равно. Его редкостная красота магически притягивала к себе взоры даже самых равнодушных, бесчувственных людей.

Он сидел, откинувшись на спинку дивана, и его лицо, как бледно-мраморный барельеф, выступало на красном смятом бархате.

«Я люблю это кафе, – сказал он, – и часто пишу здесь стихи. Хотите, прочту вам последние, я написал их вчера».

Он вынул записную книжку, долго смотрел на неразборчивые строки, потом отложил её в сторону, опустил глаза и начал читать.

Он слегка побледнел, тени ресниц стали чернее и глубже, голос его вначале дрожал.

Стихи были странные, новые для Артура Линдау и почти непонятные для меня. Таких он не писал никогда. Он никогда не писал о любви.

В длинных ломающихся строчках, в изысканно причудливом ритме слышалась какая-то безнадёжно-страстная и протяжная мелодия, похожая на заунывные песни дикарей.

Он рассказывал об одном покинутом возлюбленном, который стоит на рассвете под окнами женщины, спящей в объятьях его друга.

Только тонкая стена разделяет два мира. Счастье и горе разделены тонкой немой стеной. Бледные отсветы утра ложатся на счастливые спящие лица, и тот же жестокий, холодный свет колючим плащом одевает согнутые плечи покинутого любовника.

Его глаза, острые, как мечи, буравят стену, и он видит эту комнату и все милые интимные подробности любовной ночи.

Он видит их небрежно сброшенное платье, видит, как спутались на подушке тёмные кудри женщины и золотые воздушные пряди волос его друга.

Он слышит их спокойное дыханье, видит, как даже во сне сплетаются, ища друг друга, их тёплые руки…

Он становится на колени, кланяется до земли им обоим и благодарит Бога, давшего ему познать великое, жгучее, пьянящее, единственное в мире счастье – счастье отвергнутой любви.

Он кончил и, улыбаясь, смотрел мне в лицо.

И я сказал: «Артур, это ваше первое стихотворение о любви, какое пришлось мне узнать. Оно прекрасно, но мне стало почему-то страшно за вас».

Он принуждённо улыбнулся и ответил: «Мы с вами никогда не говорили о любви. Но сегодня, если хотите, я скажу вам некоторые свои мысли».

Маленькая кокотка нехотя вставала из-за столика и умоляющими, жалкими глазами искала взгляда Артура.

Под звуки разбитого рояля кружились между столиками студенты с кельнершами. Было всё печально и убого в маленькой комнатке, пропахшей дымом и пивом.

И странным диссонансом, точно образ какого-то прекрасного старинного портрета, выделялся на красном захватанном бархате классический профиль юноши, с кудрями пажа, с длинными загнутыми ресницами, похожими на какой-то редкий экзотический цветок.

Он сказал: «Я не хочу говорить о личных переживаниях. Я, может быть, пережил слишком мало, чтобы делать выводы из опыта, я только много думал, наблюдал, и мне кажется, я понял сущность любви».

Он улыбнулся и продолжал: «Вы никогда не думали, что вся наша жизнь проходит в пустоте, что все дела, цели, стремления – это только сознательный самообман, многоцветный покров, которым люди хотят прикрыть бездну, пустоту, ничто.

Разве есть на свете что-нибудь, действительно важное, необходимое, неотложное? Разве есть действительно какие-нибудь важные дела, если каждый спросит наедине свою душу?

Есть только одно: – Любовь. Люди поняли это давно, но у них есть вечный страх очутиться в пустоте только с великой, но не реальной ценностью в руках, признать её одну и служить ей одной, как Молоху, как страшному Богу разрушения. Они боятся потерять тот маленький, единственный, каждым придуманный для себя путь, по которому он идёт, отвернувшись от бездны, в отчаянии, со сжатым сердцем.

И тогда остаётся лишь стремление сделать возможным невозможное, примирить непримиримое – слить жизнь и любовь».

Он очень побледнел, глаза его потемнели и горели сухим ярким блеском, как в бреду.

«Вот я написал стихотворение, и вы говорите, что оно неплохое. Моему редактору, может быть, понравится его лирический конец, и он напечатает меня на видном месте. А представьте, что коварный друг никогда не появился бы на их светлом горизонте, и любовь увенчалась бы свадьбой… Представьте, что любовь давала бы одни счастливые сюжеты, представьте себе счастье, растянутое на пять актов, и любовь, живущую, как ручной попугай в обывательских домах!.. А разве люди не этого только и хотят?»

Я посмотрел на него, увидал, как дрожат его губы, и вдруг бесцельным показался мне наш теоретический разговор о любви. Я понял, что у маленького Артура, которого я нежно люблю, какое-то большое горе, и, взяв его холодную руку, сказал:

«Что с вами? Расскажите мне о себе. Мне кажется, кто-то причинил вам страшную боль».

«Нет, не жалейте меня! Я счастлив. Может быть, я счастлив действительно в первый раз за всю мою недолгую жизнь. Я знаю теперь, зачем я прожил мои девятнадцать лет. Я люблю и знаю, что такое любовь. Боже мой! – воскликнул он горестно. – Как много дней я блуждал во тьме и не мог понять. С злыми жестокими чувствами я ходил под их окнами и думал, кого мне нужно убить. Я хотел убить его и себя, чтобы она одна осталась страдать. Я писал ей длинные письма, ловил её на улицах, всё надеялся вернуть. И вдруг в минуту какой-то удивительной душевной тишины, которая иногда приходит вслед за последним отчаянием, я прозрел.

Я подумал тогда: а если бы она продолжала любить меня, а не моего друга с золотыми волосами и голубыми глазами, если бы вдруг перед нами двоими открылась длинная свободная дорога…

Куда бы мы пошли? Куда бы я её повёл? Как воплотил бы я тот огонь, что сжигает мою душу в гармонически спокойные, длительные дни счастья.

Когда я был с ней, – он вздрогнул и стиснул зубы, – в ту ночь я мог только сказать одно: зачем нам жить и как мы будем жить? Что сделала бы жизнь с нашей любовью! Умрём вместе, сольём наше последнее дыханье в этом полном единственном миге, умрём прежде, чем жизнь убьёт нашу любовь. У меня был тогда кусок динамита, я звал её в Альпы.

Но она не захотела, она сказала, что я пугаю её, и через несколько дней взяла другого.

Ах, эта улица, этот дом. Они живут внизу. Много вечеров я стоял там, прижавшись к забору напротив. Я видел их за круглым столом возле лампы, я видел, как они целовались, потом гасили огонь и уходили спать. Я всё стоял, стоял иногда до утра. Бог смотрел тогда на меня и говорил о последней, единственной красоте, которую дано узнать человеку – о счастье отвергнутой любви».

Мы долго молчали. Потом он беспечно тряхнул головой и с прежней детской улыбкой сказал: «О, не жалейте меня. Я действительно счастлив сегодня».

Кафе совсем опустело. Кельнерши в измятых фартуках дремали около стойки. Разбросанные ноты белели на рояли. Толстый немец в жилетке считал выручку у конторки.

Артур сидел, наклонившись над столиком, и думал.

Потом мы шли по улице. В жёлтой мгле задыхался город. На повороте какого-то переулка он остановился и протянул мне руку. «Прощайте, я должен идти сюда».

Тёмный страх сжал моё сердце. Я оглянулся и увидел ещё раз около фонаря тонкую юношескую фигуру в чёрном плаще. Из-под широких полей его шляпы выбивались мягкие детские кудри.

Я хотел что-то крикнуть, что-то сказать, но он уже скрылся в тумане.

Его нашли на рассвете возле решётки Королевского парка. Тут же валялась маленькая баночка с остатками цианистого калия.

Я положил на его гроб лавровый венок и праздную эту смерть, как светлый праздник Красоты.

 
Мюнхен. Лето. 1913
 

АЛЕКСАНДР ЛАНГ
(А. БЕРЕЗИН / А. Л. МИРОПОЛЬСКИЙ)

Одинокий труд (Статья и стихи)**
Я ОБВИНЯЮ

Я прекрасно понимаю, что печатать стихи теперь – не современно, и я убеждён, что мои произведения постигнет участь сгнить без пользы на полках книжных торговцев, но всё-таки я поступаю так неблагоразумно.

Жертвуя таким образом на произвол судьбы настоящим изданием, я имею в виду только одно маленькое, самое скромное желание: я был бы счастлив, если б из моих книжек хот пять попало в надлежащие руки, в руки истинных поэтов, которые могли бы найти в моих стихах утешение в своём одиночестве.

Да, тогда я был бы счастлив, и цель моя была бы достигнута. О большем я не мечтаю.

Но, высказав такое мнение, я считаю не лишним его несколько выяснить. Выяснить же его иначе нельзя, как нарисовав общую картину положения современной русской поэзии.

До какой степени мало интересуются у нас поэзией, показывают следующие факты:

В конце 1898 года в продаже не было сочинений лучших наших поэтов. Любители раскупили, а издатели медлили, боялись рисковать. В самом деле: Пушкин был только в окрошечном издании Суворина, где стихи расположены в порядке, понравившемся издателю, т. е. без всякого порядка. К тому же это издание даже менее полно, чем Морозовское 1887 года (лучшее из изданий и давно распроданное), а с тех пор появилось немало документов. Честь и хвала «беллетристу» Суворину! (Я ничего не говорю о жалком изделии под редакцией Скабичевского – это вне литературы.)

Тютчева не было ни в каком издании. В 1899 г. появилось 3-е издание Русского Архива, куда вошли только избранные стихотворения, а многие замечательнейшие вещи пропущены, расположены стихи тоже не в хронологическом порядке. Надо заметить, что хорошего издания Тютчева вообще еще не было, ибо издание большое (СПб., 1886 года) сделано очень небрежно, с грубыми ошибками, как это показал г. В. Брюсов в своей статье (Русск. Архив 1898 г. № 11).

Сочинения Баратынского хотя и были в продаже, но в книжных лавках можно было получить лишь Суворинское издание (Дешевая библиотека), неполное и на плохой бумаге. Издание Казанское 1884 г., с вариантами лежало где-то в складе, а в книжных магазинах его не было (букинисты продавали по возвышенной цене). Впрочем и это Казанское издание не полно. Полнее других издание Севера, но оно в продажу не поступило.

Сочинений Фета в продаже вовсе не было.

* * *

В том же антипоэтическом духе действует и критика. Замечательно, что Буренин (который бесспорно понимает поэзию, но в угоду времени говорит против самого себя, в чём я искренно сожалею его) и тому подобные личности (но при этом бездарности) – говорят слова уже не слишком глупые, пока речь идёт о натуралистических романах, но чуть речь зайдёт о стихах, они несут гиль.

 
Но чёрт его несёт судить о свете!
Попробуй он судить о сапогах.
 

У нас иные присяжные, прославленные критики высказывают мнения немыслимые, невообразимые ни в одной серьезной литературе.

Вот прекрасный пример: г. Скабичевский в своём «труде» «История новейшей русской литературы» не постыдился заявить в «заметке» о Тютчеве:

«Тютчев, во всяком случае, в достаточной мере скучноват».

И после сего классическаго мнения г. Скабичевский еще смеет произносить разные суждения над поэтами! Просто ясно, что поэзия «не про него писана».

Стоит ли еще приводить примеры разных «остроумных выходок» наших известных критиков?! Увы, эти примеры найти не трудно и, к сожалению, они в ужасающем количестве растут не по дням, а по часам.

* * *

Теперь посмотрим, где печатаются наиболее талантливые из русских поэтов. Кем наполняются тощие отделы стихов, отводимые толстыми журналами? Бог знает кем, какими-то безличными личностями, фамилии которых забываешь так же скоро, как и их стихи – все эти Ладыжинские, Allegro, Фёдоровы, ***, У, Z, X и пр. и пр. и как ещё они там подписываются, так явно бездарны, так явно скучны, что не стоит и говорить об этом подробнее.

Редко разве промелькнёт имя Бальмонта, и обрадуешься душой, но, к сожалению, видишь его на страницах журналов. Минский, Мережковский и г-жа Гиппиус, после прекращения «Северного вестника», не печатались долго нигде и появились снова лишь в этом году в новшествующем «Мире искусства» и в марксистском «Начале». Сологуб печатается лишь в мелких газетах (стихи его едва ли не в одной «Петербургской жизни»). В. Брюсова, которого я так люблю за его смелые стихотворения, можно сыскать только в одной южной газетке («Южное обозрение» 1899 г.). Читая сборники В. Брюсова, я почувствовал его сильный и первобытный талант, но наверно и его заклевали наши присяжные критики, как заклёвывают они весь цвет нашей родной поэзии.

Видно, такова судьба русской поэзии!

Стоит ещё вспомнить грозный рёв наших журналов, когда появилась первая книжка «Русских символистов» (Брюсов и Миропольский, а к ним ещё после присоединились и другие). Сколько оскорблений они вынесли, одному Богу известно! Площадная брань была только цветочками, об остальном лучше не говорить.

Вспомните ещё первый сборник Добролюбова, и как смели над ним глумиться жалкие фразеры!

Успокойтесь, ревнители, – больше он не пишет. Вы доконали его, лишили Россию мощного поэта.

А кто главным образом гонители отечественной поэзии?

Громче всех кричат журналы именно «либеральные».

Разве это не поношение, что та партия, которая усердно ратует за прогрессивные идеалы, с диким воем бросается на всякого, кто смеет думать не по её, т. е. думает «либерально», возводит нетерпимость в систему и хотела бы восстановить инквизицию, чтобы задушить свободное слово.

Разве бывает консервативный либерализм?!

Научитесь, наконец, гг. либералы, различать два понятия: «народное хозяйство», которое само по себе, и «поэзию», которая, в свою очередь, сама по себе и ничего общего с другими науками и искусствами не имеет.

Подумайте, постарайтесь разгадать эту загадку. Авось удастся!

Вот немногие, но вполне достаточные данные, чтобы ярко осветить положение современной русской поэзии.

Я думаю, что после всего вышеприведенного никто не станет со мной спорить, если я выскажу мнение, что поэзия для большинства интеллигентных людей теперь не нужна: они от неё совершенно отвыкли, не успев привыкнуть. Но, по крайней мере, не след им вместе с тем неистовствовать на пушкинских торжествах и чествовать при этом вернее самих себя, а не Пушкина.

Это позорно! Будьте хоть откровенны в своём охлаждении к поэзии.

Думаю, что мне сказать больше нечего, и смело отдаю свой сборник немногим друзьям поэзии, которые еще где-то существуют, в чём я уверен.

Москва, июня 22-го 1899 года


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю